Текст книги "Державный"
Автор книги: Александр Сегень
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 46 страниц)
– Что ж, – отвечал Леон, – я готов к смерти. Когда б то ни было, а от неё не убежишь.
– Это хорошо, – сказал Иван Васильевич, уважая Леоново спокойствие и смирение. – Исповедоваться будешь?
– Ни к чему, – усмехнулся лекарь. – Я уже исповедовался кому надо.
– Вот как? Кому ж это? – вскинул брови Державный. Вопросительно взглянул на приставов. Те поспешили оправдаться:
– Никого не было тут! С женой и детьми он простился, а более ни с кем не якшался.
– Так, значит, не хочешь исповедоваться? – снова спросил Иван.
– Нет.
– Ты ж крещёный!
– Был.
– А теперь?
– А теперь, после вашего вероломного приговора, отрекаюсь от своего крещения. Всё равно ведь не видеть мне от вас пощады.
– А если б надеялся на пощаду, не отрёкся бы от исповеди?
Леон молчал, щурясь на яркое весеннее солнышко. Наконец, посмотрев на Ивана, промолвил:
– Пришли убивать, так убивайте.
– Вот они какие, жидовские выкресты! – воскликнул Василий Оболенский. Верный слуга покойного Вани переживал гибель княжича даже, быть может, больше, чем сам Державный. – Позволь, Державный, я вырву ему его поганые очи!
– Нельзя, – запретил государь. – Никому не позволю марать руки об этого… Палач имеется.
В душе Иван страшно злился на самого себя, поскольку ему нисколько не хотелось, чтобы этого человека, любующегося золотыми солнечными лучами, сейчас лишили жизни и возможности продолжить любованье.
– Нельзя верить жидам, даже крестящимся, даже самым наиправославным, – произнёс один из Кошкиных.
– Однако же первоапостолы все из жидов были, или почти все, – возразил Троицкий архимандрит.
– С тех пор народ сей люто изменился, – заспорил с Симоном Григорий Мамон. – Я им не доверял, не доверяю и доверять никому не советую. Недаром в народе у нас говорится: жиду хорошо и в аду, сдох – сразу в дьяволы. Даже когда вижу, как их крестят, меня всё равно с души воротит. Не верю!
– Полно тебе, Григорий Андреевич, – осадил его государь. – Вот что, Леон. Хочу сказать тебе: казнить я тебя буду не за то, что ты жидовин и имел тайный умысел навредить мне, а за то, что ты, мистро, нерадив оказался и в лекарском искусстве куда как несведущ по сравнению с нашими, русскими знахарями. Вот как. Полагаю, тебе сие обиднее будет, что тебя за это казнят. Обиднее?
– Мне наплевать на вас, – скрипнул зубами Леон. – Об одном прошу тебя, Державный государь, если можешь – зарежь меня своею рукою. Ты от меня отрёкся, от тебя мне и смерть бы принять.
– Ишь ты! – нахмурился Иван Васильевич.
Хитрит лекарь, хочет тронуть душу государя. Нет, пора кончать.
– Довольно! – встрепенулся Державный. – Антип!
Палач молча приблизился к Леону с остро наточенным топором. Жидовин мгновенно позеленел и стал съезжать с лавки на пол. Глаза его забегали, губы затряслись.
– Не надо!!! – хрипло выдавил он.
В следующий миг Антип нанёс удар. Голова отлетела на сажень, тело дёрнулось и рухнуло, плеская кровью. Симоновский архимандрит вдруг пробормотал что-то непонятное.
– Это ты что же, по-геврейски? – спросил его Троицкий игумен.
– Да, – кивнул Зосима. – Отправил его душу к жидовскому Богу.
Больше Иван Васильевич ничего не слышал и не видел. Его стало мутить, он зашагал прочь из дома на свежий весенний воздух. Там, сев на коня, наблюдал, как выходят остальные, как поджигают уже измазанные смолой стены Леонова жилья…
Выходя из плена воспоминания об умерщвлении веницейского лекаря, Державный ещё раз обратил взор свой на второй сверху чин иконостаса. Нет, конечно же, не похож Леон на ветхозаветного пророка! Как и примерещиться-то могло такое! Лукавый попутал.
– Я думал, ты уснул, – промолвил сидящий рядом Василий.
– Нет, Ваня, я ещё живу, – ответил Державный.
– Я не Ваня, я – Вася, – громче сказал Василий.
– Прости, сын, – спохватился Иван Васильевич. – Покойник Ваня вдруг припомнился мне, вот я тебя и назвал Ваней.
Всенощная продолжалась. Лития закончилась, и начиналась уже утреня. Митрополит Симон, выйдя на амвон, громко затянул:
– Велича-а-а-а-а-а-а…
– Велича-а-аем Тя, Живодавче Христе, – дружно подхватил весь причт и приход, собравшийся в храме, густо заполонило рождественское величание своды высокого собора, – нас ради ныне плотию рождшагося от Безневестныя и Пречи-и-истыя Девы Ма-а-ари-и-и-и!
Тревожная мысль коснулась души Ивана в это мгновение. Вот ведь, подумалось ему, никто из тех, кто распинал Иисуса, кто бил Его по пути на место Лобное, кто плевал в Него и кричал Пилату: «Распни! распни!» – никто из них не был потом казнён. Лишь суровый Небесный Судия оставлял за собой право судить их уже после смерти. А многие из них даже раскаялись потом, некоторые даже стали святыми последователями Спасителя. Например, воин Лонгин, который пронзил копьём ребра распятого Христа.
А мы? Мы казним своевольно тех, кто «не ведает, что творит»! Разве сие по-христиански?
Ещё Державному подумалось о том, что среди тех, кто присутствовал при закалании Леона, был и Зосима, который потом сделался митрополитом Московским и был разоблачён как сочувствующий еретикам. Был при исполнении казни над жидовином и Фёдор Курицын. Мало того, он же требовал самой лютой расправы и сам спустя десять лет оказался жидовствующим ересиархом. И брат его, Иван-Волк, тоже смотрел, как режут веницейского лекаря, одобрительно смотрел. А кого мы вскоре собираемся жечь за жидовство? Ивана-Волка! Вот оно как получается… Лепо ли? Нелепо.
Надобно будет отменить сожжение еретиков. Ибо «воссия мирови Свет Разума». Жечь людей в бревенчатой клетке – безумие! Не бывать более на Москве казням. Лучше уж, по слову заволжских старцев, держать несчастных еретиков взаперти, покуда не одумаются, а уж коли не одумаются, тут нашей вины нет. А казнить – токмо Царю Небесному дозволено. В его руке отмщение грешникам. Аще же осуществится огненная казнь, того и гляди, ещё через десять лет будем иных жечь, да из числа тех, кто нынче явится с восторгом взирать на сожжение.
– Ещё молимся, – возглашал протопресвитер, – о великом господине, князе и государе Московском и всея Руси самодержце Иоанне и о сыне его, великом князе Василии, господине нашем.
– Господи, поми-и-и-и-луй! – пел клир.
– Я ещё жив, – прошептал, будто внушая самому себе, Иоанн.
Глава третья
ГЛАВНЫЙ МОСКОВСКИЙ ЖЕНИШОК
Сидя подле отца своего и слушая рождественскую утреню, Василий Иванович с завистью думал о боярских детях его возраста, которым удалось сейчас тайком улизнуть с утрени, и они теперь разгуливают по Москве со звездою и житом, катаются на саночках, поют коледовки и целуются с краснощёкими девушками. Правда, за них в рождественскую ночь не произносится митрополитом сугубое моление и им никогда не называться грозным именем «государь», но как всё же томно двадцатипятилетнему юноше, не имеющему сильной тяги к долгим церковным службам, просиживать всю Всенощную, исполняемую по наиполному чину чуть ли не до первого часа[173]173
Служба первого часа обычно совершается на рассвете, но в ночь на Рождество она начинается сразу по окончании утрени.
[Закрыть].
Чувствуя, что ему уже совсем невыносимо, Василий стал пытаться утешить себя какими-нибудь мыслями, например о том, что есть люди, и довольно молодые, которым очень даже полюбилось бы теперь сидеть или стоять здесь, в храме, среди множества народу, а не взаперти под надзором сердитых приставов, как племяннику Дмитрию, которого за жидовство его матери Елены упекли в узилище.
Но дума о горемычном Дмитрии ненадолго могла отвлечь молодого великого князя. К тому же он стал ощущать прямо-таки злобные приступы голода, и, мало того, он был влюблён в наипервейшую московскую красавицу и жаждал как можно скорее встретиться с нею.
Утреня дотекла ещё только до своей середины, а впереди ведь предстояло вытерпеть и службу первого часа. Ах, вот если бы Всенощная шла в Благовещенском! Оттуда легче улизнуть незаметно.
Пели «Бог Господь, и явися нам, благословен грядый во имя Господне». Вдруг с аналоя раздался отвратительный душераздирающий вопль:
– Ко дьяволю! Ко диаволю! А-а-а-а!!!
На миг всё оборвалось, воцарилась жуткая тишина, в которой было слышно какое-то странное клацанье.
– Что там? – всполошился отец.
– Я сейчас разведаю, – сказал первым старый дьяк Андрей Майков, брат схимника Нила Сорского, и побежал туда.
– Пойду и я гляну, – стал приподниматься Василий.
– Не ходи, Ваня, мне плохо, – промычал отец, наваливаясь на Василия своим окостеневшим левым плечом. Видя, что ему и впрямь худо, Василий не стал на сей раз обижаться на «Ваню».
– Тебя увести, отец?
– Нет, но коли стану падать – хватайте.
– Исповедайтеся Господеви, яко благ, яко во веки милость Его, – прозвучал громкий голос митрополита Симона, и служба продолжилась.
Появился и дьяк Андрей.
– Жену князя Палецкого бес обуял, – сообщил он. – Стала прикладываться к образу Рождества Христова, тут её и ударил лукавый хвостом по лицу. Серебряный оклад грызть зубами стала, зубы обломала.
– Придерживайте отца, ему худо, – повелел Василий и всё же не усидел на своём месте, сбежал.
Благо перед ним расступались. Он быстро пробрался к аналою, где увидел боярыню Палецкую, которая уже не призывала к дьяволу, но стояла, крепко вцепившись руками в края лежащей на аналое иконы, и исторгала из уст своих мычанье, рождающее поток кровавой слюны, текущей на грудь бесноватой. Дюжий иерей Александр и сам воевода князь Палецкий, схватив её с двух сторон под локти, пытались оттащить, но неведомая сила противоборствовала им, и оба силача не могли справиться с женщиной. Служка торопливо подал отцу Александру склянку и кисточку, и поп принялся помазать обуреваемую бесом, кладя ей кисточкой елейные кресты – на лоб, на щёки, на подбородок, даже на нос. Василий, подойдя слева, перехватил освобождённый отцом Александром локоть боярыни и предложил Палецкому:
– Потянем.
На сей раз боярыня, тихо обмякнув, подалась, отпустила икону, и Василий с Палецким повели её к выходу. Пред ними расступались, крестясь и шепча молитвы о спасении бесноватой.
– Сыночка моего пощадите! Ванечку моего пощадите, не казните! – пробормотала несчастная и захлюпала носом.
Сыночку Ванечке, восемнадцатилетнему Ивану Палецкому, семь лет назад отрубили голову за участие в заговоре Владимира Гусева, и с тех пор мать его слаба разумом стала, время от времени принималась умолять всех кого ни попадя пощадить сына. Иван Палецкий был ровесником великого князя Василия, другом детства, непревзойдённым на Москве игроком в хрули, за что и прозвище имел – Хруль.
Семь лёг назад, неведомо, с чьей нелёгкой руки, по Москве поползли слухи о том, что Державный собирается предпочесть детям Софьи внука своего, Дмитрия Ивановича. Тогда боярский сын, дьяк Владимир Елизарович Гусев принялся подбивать бояр стать на сторону деспины. Гусевы давно стремились занять высшее положение при дворе, не могли забыть они и про то, как вдова Александра Гусева, Елена Михайловна, долгое время была тайной женой государя, да, не сделавшись законной супругой, отправлена насильно в монастырь.
Составился заговор из детей боярских. Тогдашняя московская молодёжь хотела видеть своим государем Василия. Близкие сверстники, став заговорщиками, убеждали княжича отъехать от отца, напасть на Вологду и Белоозеро, захватить хранящуюся там государственную казну и вынудить Державного завещать трон свой не внуку, а Софьиным детям. Стараниями еретиков, в том числе Курицыных – Фёдора и Волка, вошедших в доверие к Елене Стефановне – матери Дмитрия-внука и вдове Ивана Младого, заговор был раскрыт, Софья и все дети её стали опальными, а Владимиру Гусеву и пятерым молодым детям боярским вынесли смертный приговор. Афанасию Яропкину за то, что он собирался тайком убить великокняжеского внука, отрубили руки и ноги, а потом голову. Поярку, самому младшему брату Ивана Руно, за особенную ненависть к деспине Софье отсекли руки и потом – голову. Остальных – Владимира Гусева, Ивана Хруля-Палецкого, Фёдора Стромилова и Григория Щавеля-Скрябина – просто обезглавили.
Курицыны присоветовали государю, и тот приказал, чтобы Софья и Василий присутствовали при казни «гуситов», но в последний миг отец всё-таки передумал и избавил опальных жену и сына от страшного зрелища, да и саму казнь перенёс с Пожара на набережную Москвы-реки, к мосту. Дмитрий Иванович Внук вскоре был провозглашён прямым наследником престола и великим князем, но вот прошло семь лет, и всё полностью перевернулось. Внук и мать его Елена – в заточении, Федька Курицын пятый год как канул, а брат его, Иван-Волк, вскоре к нему присоединится в геенне огненной.
Теперь, ведя под руку боярыню Палецкую, Василий как бы подчёркивал, что не забыл о гибели её сына и что Палецкие со временем будут вознаграждены за свои страдания – за казнь Хруля и безумие его матери. Но главное же, ради чего Василий принял столь живое участие в устранении бесноватой из храма, заключалось в том, что это давало ему повод самому улизнуть, и, выйдя из Успенского собора, он весело вдохнул в себя морозный воздух, не собираясь возвращаться. Брат Дмитрий тоже каким-то образом умудрился выскользнуть на площадь вместе с тремя Иванами – брательником[174]174
Брательник, братан, братёна, братеник, брателок, братейка, братыш, братушка, братуха, братуга, браток – всеми этими словами определялось единое понятие – двоюродный брат.
[Закрыть] Иваном Борисовичем Рузским, князем Иваном Михайловичем Воротынским и молодым воеводой Иваном Ивановичем Салтыком-Травиным. У всех горели глаза от свободы и жажды развлечений.
О безумной боярыне Палецкой уже было забыто, и, потребовав себе лёгкий полушубок, Василий Иванович в сопровождении четверых сверстников отправился искать веселья. На груди у него болталась глиняная баклажка с крепким медком, к которой он то и дело прикладывался, запивая пирожки с курятиной и мясом, извлекая их из огромной сумы, висящей на плече у братухи Ивана.
Ночь уже перешла через свою вершину и медленно спускалась в сторону рассвета. Звёзды и луна, столь ярко горевшие с вечера, теперь заметно потускнели, небо подёрнулось прозрачной пеленою, и было не так светло, как перед Всенощной. Откуда-то веяло лёгким мелким снежком. Всюду – и на Красной площади, и на Ивановской – толпами гуляли москвичи, распевая коледовки и, видно, уже наколедовав много всякой всячины, пьяненькие, весёлые. Тут и там можно было видеть и волхвов под звёздами, и живых медведей, и ряженых медведей, и овец, и гаеров, наряженных овцами и понукаемых лихими пастушками. Но самое веселье ожидалось не здесь, не в самом Кремле, а на Пожарском спуске[175]175
Пожарский спуск, или Пожарский подол, – нынешний Васильевский спуск.
[Закрыть], куда спешила вся московская молодёжь. Туда и устремился со своими дружками великий князь Василий Иванович. Покуда они не покинули Кремль, перед ними все сникали и расступались, но за Фроловскими воротами они благополучно смешались с толпой молодёжи, и если их и отмечали, то не особенно смущались столь высоким присутствием, а напротив даже, старались пуще прежнего показать свою удаль и бесшабашность. Дойдя до Лобного места, Василий уже успел от души расцеловать трёх девушек, ни одну из которых он не знал по имени, но все они были дивно хороши и хохочливы, от них так задористо пахло винцом, как, бывает, пахнет лишь от молоденьких девушек, чуть-чуть пригубивших, но и оттого захмелевших.
С высоты Лобного места начинались кранки – длинный каток для саней и санок, выскакивающих с него прямо на берег Москвы-реки. Здесь Василий, прицелившись к очень красивой черноглазой смуглянке в не слишком богатых, но нарядных одеждах и украшениях, впрыгнул в одни сани с нею, отпихнув другого соискателя, юного князя Долгорукова, так что тот плюхнулся затылком в снег. Тотчас всё понеслось и закружилось, Василий крепко обнял девушку и прижал её к себе. Она, смеясь, для приличия отталкивала его.
– Загадывай желание, красотушка, любое сбудется! – зашептал ей в ухо молодой государь.
– Да кто ты? И не знаю тебя совсем! – хохотала в ответ девушка. – Как ты тут очутился?
– Узнаешь! Загадывай, говорю, желание, вон уже Москво-речка! Загадала?
– Да загадала, загадала! А ты?
– Я давно уж, как только увидел тебя, своё загадал. Ну, держись крепче!
– Ой, бою-у-у-у-у… – Девушка запищала от страха, санки выскочили на берег, спрыгнули с него, полетели, Василий впился губами в уста красавицы, сладко! бух-х-х! санки приземлились, покатились по обрыву, поцелуй сорвался… – …усь! – допискнула девушка своё «боюсь» и пуще прежнего залилась звонким смехом.
Покатились по льду реки, покрытому гладко заезженным снежным настом.
– Как звать тебя, пригожая? – спросил Василий, целуя свою спутницу в щёку, горящую морозами и пламенем.
– Как звать?.. Не скажу!
– Скажи!
– Хавроньей.
– Ну правда, скажи!
– Ладно уж. Апраксой. А тебя, болярко?
– Гаврила, – назвался Василий и не соврал, ибо родильное имя его и впрямь было Гавриил, он ведь двадцать шестого марта родился, в день Архангела Гавриила.
– Теперь ты врёшь! – не поверила девушка.
– Вот те крест – не вру, – заверил её великий князюшка.
Санки остановились чуть ли не на середине реки. К ним уже вели лошадь, дабы прицепить и затаскивать обратно в гору – чуть поодаль, в Зарядье, берег был более пологим.
– Ещё раз прокатимся? – спросил Гаврила-Василий.
– Нет, лучше пойдём в женихи поиграем, – отказалась Апракса, спрыгивая с санок и уже устремляясь направо, где толпа молодёжи, образовав несколько кружков, затевала разные игрища. Только что, как видно, в одном из потешных сборищ закончилась игра в женихи – беднягу «жениха», проигравшего словесный поединок с «невестой», пинками и снежками изгоняли прочь.
– Ксеюшка! Ксеюшка! – завидев Апраксу, зазывали её подруги. – Скорей! Будешь невестой?
– Буду! Буду! – отвечала девушка. – Вон за мной и жених уж гонится. Гаврила.
– Ой! Гаврила! Какой хорошенький! – приветствовали Василия игруны. Видно было, что его узнали, но не кажут этого. Апраксу уже покрыли белой полупрозрачной тканью, на голову Василию водрузили шутовскую корону, запели, кружа хоровод вокруг «жениха» и «невесты»:
Князёк молоденький,
Соколик ясненький,
Неженатый Гаврилушка,
Холостой Тимофеевич.
– Ишь вы! – усмехнулся Василий Иванович. Ведь и впрямь по родильным именам он получался Гаврилой Тимофеевичем. – Ну, невестушка, Апраксея Звановна, яз хоцю тебе, по иди за мене.
– Не пойду! – отвечала, как положено, «невеста».
– Почему?
– У тя три ноги.
– Зато все с копытами.
– У тя рога.
– Зато шапка не свалится.
– У тя мать колдушка.
Следовало быстро отвечать, иначе полетят снежки и будет засчитано поражение. Но от подобного упоминания о матери у Василия дыхание на миг спёрло. Хоровод стал замахиваться снежками.
– Зато ты будешь болтушка, – выпалил «жених». Засчитали. Игра продолжалась.
– Ты стар, те – сто лет, – молвила Апракса.
– Помру – все сто тебе достанутся, – отвечал Василий.
– У тя отец молоденек, за него пойду.
– Зато он пред тобой не поместится – больно толста.
– Так не сватайся ко мне.
– Люблю толстых.
– Знаю, знаю, ты людей жаришь, а потом ешь.
– Тебя по кусочку в день ясти буду, иди за мене! – выпалил Василий, еле сдерживая смех. Засмеёшься – тоже полетят снежки, проигрыш.
– Не пойду, у тя… у тя… – Тут Апракса нарочно ли, не нарочно ли, но рассмеялась.
– Проиграла! Проиграла! – закричали все, забрасывая «невесту» снегом, срывая с неё покров. Василий тотчас подскочил к Апраксе. Ему причитался сугубый поцелуй. Девушка помотала головой, отпихиваясь, но вскоре сдалась, и уста её и Василия слились в долгом лобзании. Хоровод стал петь положенную в таких случаях нескромную песенку:
Женишок и невестушка,
Любиться вам досуха,
Родить вам свиночек,
Дырявых ботиночек,
Снежную бабу,
Работящую жабу…
– Эгей, княже, никак, женили тебя?
Оторвавшись наконец от уст Апраксы, Василий оглянулся и увидел друзей, с которыми покидал Кремль и которые теперь отыскали его.
– Женили, братцы! Вот она – невеста! – со смехом отвечал великий князь.
– А как же Солошка твоя? – совсем не к месту полюбопытствовал брат Дмитрий Иванович.
– А я в бесерменство уйду, много жён поймаю, – нашёлся что сказать Гаврила-Василий.
Апракса тотчас резко отпихнула его от себя:
– Ступай, ступай, Василий Иваныч, тебя, поди, Солошка твоя заждалася давно.
– Да не Василий Иваныч я! Гаврила Тимофеевич! – воскликнул великий князь.
– Се одно и то ж, – отвечала Апракса, хватая под руку Ивана Воротынского и уводя его в другой игровой круг, где затевалась потешная рыбалка и раздвигали большую крупноячеистую сеть.
– А и вправду, моя Солошка лучше, – махнул рукой Василий, хотя и смуглянка Апракса была весьма привлекательна и он мог, мог добиться от неё ещё не одного поцелуя. – Чья она, Жилка?
– Разве не знаешь? – удивился брат Дмитрий.
– Не знаю, право.
– Так ведь Ивашки Чёрного отродье.
– Еретика?! Который в Литву сбежал?
– Его самого.
– Тьфу ты! Вот ведь попутал бес! – плюнул в сердцах Василий. – А семейство его, стало быть, так на Москве и обретается?
– Семейство не виновато, – пожал плечами Жилка.
Василий задумался, виновато или не виновато семейство книжника Ивана, прозванного Чёрным за свою особую смуглость. Иван тот знаменит был тем, что великое множество хороших книг красиво переписал, но, как недавно выяснилось, получая от жидовствующих мзду, занимался и переписыванием для них разных богопротивных сочинений. Да и сам он разделял взгляды еретические, а может быть, и вовсе – жидовин, отчего смуглота такая?
Непрошеные и неуместные размышления Василия Ивановича были внезапно прерваны громким окриком:
– Посторони-и-ись!
Оглянувшись, он увидел саночки, а в них – красавицу боярышню с огромными глазами, сверкающую богатыми нарядами и каменьями. И как только занесло её так далеко уехать? Видно, очень легки санки, да и одна она в них. Посторонившись, Василий ловко запрыгнул и очутился в санках за спиной у красавицы, которую, как и Апраксу, знать не знал доселе, а ему-то надо бы знать всех своих подданных.
– А ты кто, звезда вифлеемская? – спросил он, хватая боярышню руками за плечи.
Она оглянулась, посмотрела на него огненным игривым глазом. Вдруг прощебетала что-то, кажется, по-угрински, а может, по-влашски, выскочила из санок и перебежала в другие, пустующие, но уже прицепленные к лошади.
– Постой же, я с тобою! – догоняя её и усаживаясь рядом, крикнул Василий. Стоило уже вернуться в Кремль, где, должно быть, завершилось Всенощное бдение, Сабуровы пришли поздравить великих князей с праздником, привели несравненную Соломонию, в которую он был влюблён и на которой собирался жениться, как только ей исполнится четырнадцать лет.
Боярышня вновь огляделась и обожгла Василия лукавым глазом. Чёрт возьми, и эта – до чего хороша! Сколько ж на Москве красивых жительниц и сколько дивных красавиц приезжает на Москву в гости! Глаза разбегаются, так бы на всех и женился. Жаль, православные правила не разрешают многожёнство, как у бесерменов.
– Ты влахиня? Волошанка? – спросил Василий наездницу.
Ничего не отвечая, она улыбнулась загадочно, и он, не утерпев, поцеловал её в улыбающуюся щёку, гладкую и упругую, как спелая слива.
– Да что ж молчишь-то? Говорю же, не знаю тебя, впервые вижу на Москве, а я как-никак тут большой вельможа.
– Ох уж и вельможа? – наконец вымолвила боярышня. – А коли о чём попрошу, всё можешь для меня?
– Для тебя? Зиму белую в лето красное обращу!
– Того не надобно. Мне зима по сердцу, люблю морозец московский.
– Какое же будет твоё прошение?
– А вот приедем ко мне, там узнаешь.
– Так мы теперь к тебе едем?
Василий Иванович огляделся по сторонам и тут только заметил, что они не поехали через Зарядье назад вверх на Лобное место, а каким-то непонятным образом развернулись и двигаются по льду реки в сторону Свибловой[176]176
Ныне Свиблова башня называется Водовзводной.
[Закрыть] башни, и везёт их возок, основательно запряжённый двойкой лошадей, которых вовсю нахлёстывает бойкий погоняла.
– Никак, ты перепугался? – спросила боярышня.
– С чего бы? – подбоченился Василий.
– Да ведь без дружинников ты, великий князь Гаврила Тимофеевич!
Его так и обдало жаром. Что за наваждение?
– Вижу, ты-то меня знаешь, а я тебя – нет, – промолвил он.
Миновав Свиблову башню, нырнули под мост, чёрное брюхо которого на несколько мгновений заслонило звёзды и небо.
– Так как звать-то тебя? – уже сердясь, спросил Василий, коему сегодня уж, видать, предстояло зваться родильным именем. Возок выскочил из-под моста, повернул налево и стал подниматься на невысокий берег Москворецкого острова.
– Меня зовут Мелитина, – призналась наконец боярышня.
– Разве же есть такое православное имя? – изумился Василий.
– А как же! Сентября шестнадцатого отмечается.
– И святая такая была?
– И святая. Мелитина Фракийская. За то, что она обратила ко Христу игемона Антиоха, ей голову отсекли. Помнишь, Гаврила Тимофеич, как вон гам, под мостом, твоему другу Ване Хрулю головушку отрубили. Из-за тебя отрубили-то!
Возок въехал в ворота богатого двора, где средь чёрных ветвей большого сада стоял высокий, в два жилья, дом из толстых брёвен. В глубине сада на поляне горел костёр, парни и девушки водили вокруг него хоровод, кто-то играл в хрули.
– Пойдём со мною, – молвила Мелитина, беря великого князя за руку и выводя его из возка.
– Чей же это дом такой? – спросил он, нерешительно идя следом за таинственной красавицей.
– Мой, – отвечала она. – Мой, Гаврила Тимофеевич. Ты не бойся меня, я тебе зла не причиню. И возвратишься ты к своей Соломонии, и женишься на ней, и всё хорошо будет.
– Да кто ты такая, что всё знаешь?!
– Говорю же, не бойся меня. Ну, вдова я, не покинешь же ты меня тотчас, коли я вдова? К тому же – вдова богатая, сильного мунтьянского воеводы.
– Уж не Дракулы ли Задунайского?
– Нет, не Дракулы, иного. Проходи же, князь, ко мне в дом.
Они вошли. В доме было жарко натоплено, но темно, в каждой клети по одной тусклой свечке теплилось. И – ни души.
«Хорошо бы поесть чего-нибудь да выпить», – подумалось Василию. В эту минуту они вошли в большую спальню, посреди которой стояла огромная застеленная кровать. Великий князь хотел перекреститься и испугался, что тут не окажется ни одного образа, но икона всё ж сыскалась в одном из углов – Спас; правда, Спас какой-то странный, лицо, изображённое на иконе, показалось Василию ужасно знакомым. Тут Мелитина обняла великого князя и жадно прильнула к его рту своими сладостными устами. Всё перемешалось в голове Василия от этого поцелуя – так головокружительно его ещё никто не целовал!..
Очнулся он, или, точнее сказать, – полуочнулся, снова в санях. Лошади, погоняемые вчерашним возницей, бежали по льду Москвы-реки. Мелитина, сидя в объятиях князя, крепко прижималась к его груди.
– Отчего же мне гак сладко с тобой было, что я ничего не помню? – спросил он истомлённым голосом.
– Оттого, что Мелитина по-гречески значит «медовенькая», – так же томно ответила спутница иссякшей ночи.
Было уже совсем светло, но весь мир спал, рухнув без сил после встречи Пресвеглого Младенца. Мороз совсем ослаб, будто тоже истратил все свои силы на Рождественскую ночку. Утреннее небо тускло и серо нависало над Москвою. Даже в лёгком полушубке было жарко. Впрочем, едва только санки остановились и князь выпрыгнул из них, Василия бросило в холод, лоб покрылся ледяной испариной, по мышцам рук и ног пробежал озноб.
– Я буду ждать тебя здесь, Гаврила Тимофеевич, – улыбаясь нежной улыбкой, сказала Мелитина. – Возвращайся скорее, если ты и впрямь любишь меня.
– Нет, возвращайся в свой дом, я приеду сам, – ответил Василий и мысленно похвалил себя за то, что в нём проснулась предосторожность. Мелитина посмотрела в глаза его долгим взглядом своих необычайно прекрасных очей и сказала:
– Хорошо.
Дождавшись, покуда возок исчез вдали под мостом, Василий Иванович поднялся на берег, подошёл к Тайницкой башне и громко постучался в её ворота висячим железным молотком. Они не открывались, и пришлось стучать ещё и ещё, покуда наконец не лязгнул замок.
– Кто такой? Чего надо?
Пройдя в Кремль, Василий миновал утопающий в вязком и уже мягком снегу сад, поднялся к соборам, вышел на площадь и направился к Красному крыльцу. Встретившийся во дворе окольничий Плещеев, борясь с зевотой, объявил:
– Батюшки! Василий Иванович! С ног сбились, тебя искамши! Государю Державному-то каково худо сделалось. Боимся – помрёт. Как приволокли его со Всенощной, так и лежит бездвижно. На разговинах ни тебя, ни его не было. Так все сокрушались!
– После Всенощной спать положено, а разговляться – поутру, – сердито пробурчал Василий. – Что ж батюшка-то, спит теперь?
– Проснулся. Недавно глазки открыл и первым делом о тебе спрашивает, где ты.
– Меня ли спрашивал? Не Ивана покойного? – ухмыльнулся Василий, припоминая вчерашние отцовы причуды.
– Нет, тебя, тебя, великокняже! – отвечал окольничий. «Где, – говорит, – сынок мой, Васенька?»
– Веди меня к нему.
Отец лежал в своей дворцовой спальне, и, идя к нему, Василий всё тужился припомнить, о чём именно просила его Мелитина. И лишь когда увидел Державного, лежащего в постели и со слабой улыбкою взирающего на него, вспомнил многое – и нагие прелести Мелитины, и свою небывалую любовную неутомимость, и жаркий шёпот страсти, и просьбу принести ей всего одну-единственную вещь из скарба ересиарха Фёдора Курицына, казнённого на Москве четыре года назад.
– Ва…ссс… – промолвил Державный.
– Здравствуй-ста, государю батюшко! – горячо приветствовал его Василий, припадая губами к слабо шевелящей перстами деснице отца. – С праздничком тебя, с Рождеством Христовым! Христос рождается, радуйтесь!
– С не…бес… – пробормотал в ответ Державный.
– С небес спускается, срящите! – домолвил за него Василий.
Плох был отец, бледный как смерть. Как-то всё же следовало разговорить его, чтобы узнать, где хранятся вещи ересиарха Курицына.
– Где… ты… был? – спросил Иван Васильевич, и в глазах его малость сверкнуло жизнью.
– С парнями и девушками веселился всю ночь напролёт, – ответил Василий и принялся в красках описывать разнообразные потехи Рождественской ночи – катания на санях, игрища, поцелуи. О Мелитине, разумеется, ни слова. Державный слышал его, и видно было, как он оживает, радуясь рассказу сына. Ещё немного, и отец стал произносить слова, а через полчаса Василий садился на коня, везя при себе настольное распятие, принадлежавшее сгинувшему Курицыну, удивляясь – зачем оно Мелитине? Добро бы золотое да украшенное каменьями, а то обычное, медное. Правда, внутри распятия что-то болталось, но как ни пробовал Василий его открыть, не получалось. Ну, Бог с ним… Точнее – Бог на нём, на распятии.
Москва по-прежнему наслаждалась утренним рождественским сном, до возобновления веселья было ещё далеко. Пригревина усиливалась, редкими хлопьями сыпался с неба снег, мокрый, дурной.
Молодой великий князь выехал через Боровицкие ворота, свернул налево, поскакал по мосту. Сон одолевал его, даже не сон, а какой-то обморок. Он и не заметил, как очутился на Москворецком острове, как слез с коня, как вошёл в дом Мелитины. Очнулся он уже в её жарких объятиях.