Текст книги "Державный"
Автор книги: Александр Сегень
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 46 страниц)
Глава четвёртая
ПОСЛЕДНИЙ ДОВОЕННЫЙ ЗАВТРАК
Холодная твёрдость лба черепа Иоанна Златоуста и горячая мягкость сестрицыных уст смешались на губах у Ивана причудливой смесью, как жизнь и смерть, как бытие временное, пылкое и бытие вечное, мудрое. Входя во дворец, он подумал о том, что война и есть смешение этих двух бытийных понятий. И когда она начнётся? После того ли, как они впервые столкнутся с неприятелем? Или как только выступят из Москвы? А может быть, после того как Иван приложился губами к гладкой поверхности главы своего небесного покровителя? Впрочем, вполне возможно, кто-нибудь из воевод уже рубится с новгородцами – Стрига или Холмский, и война давно идёт. Хотя вряд ли.
Как бы там ни было, сейчас все мысли и чувства Ивана сводились к одному желанию – хорошенько поесть. Прошедшей ночью он почти не спал, думая о предстоящем походе, утром встал совсем ещё затемно, сделал последние осмотры, устроил нагоняй сотенному Патрикееву за то, что у того обнаружилось всего шесть больших палаток вместо положенных девяти да к тому же сильная нехватка в топорах и стрелах; потом был крестный ход, и, уже стоя на Красном крыльце, Иван Васильевич чувствовал, как у него рычит и сводит в желудке.
В пиршественной палате столы уже ломились от яств, в основном рыбных, постных, лишь на татарском столе дымились жареная баранина, конина, плов. Большею частью все были в сборе, но к еде, разумеется, пока не притрагивались, ждали государя и, когда он вошёл, начали вставать – кто поспешно и пылко, кто медленно и с достоинством. Верейские, Шуйские, Патрикеевы, Свибловы, Оболенские, Морозовы, Мещёрские, Кутузовы, Плещеевы, Челяднины, Ряполовские, Кошкины, Зиновьевы, Булгаковы… Проходя к своему престолу, Иван старался всех их приласкать взглядом, ободрить, ибо, за мелкими недочётами, всеми ими был он доволен – тем, как они подготовились к важному военному делу. Особо кивнул Даньяру и Муртозе, ценя их татарскую преданность и готовность идти на смерть ради государя, давшего им приют, почести, поставившего вровень со стариннейшими боярскими родами. Подойдя к престолу, Иван Васильевич встал перед столом в ожидании, когда митрополит Филипп на другом конце стола благословит трапезу. Тот медленно приблизился к своему месту, медленно прочёл молитвы, чинно осенил ястие и питие крестным знамением, затем поднял наперсный крест и, помавая им, как бы стал всех усаживать. Собравшиеся не заставили себя долго ждать, уселись.
– Долго рассиживаться не будем, – объявил великий князь. – Здравиц произносить не надо. Основательно подкрепимся и – ангела-хранителя нам в путь!
Разрушив ложкой большой кусок варенной в пиве осетрины, он принялся с удовольствием есть, поглядывая по сторонам. Справа от него, нехотя ковыряясь в судаке, тушенном с демьянками[43]43
Демьянка – русское название баклажана.
[Закрыть] и солёными огурцами, которого сам же и попросил себе положить, сидел сын.
– Об чём задумался, свет Иван Иваныч? – усмехнулся великий князь, прекрасно понимая, что сынок страдает, не хочет оставаться на Москве. – Ешь давай, как положено будущему государю. На тебя наиважнейшая возлагается задача – беречь столицу от возможных нападений с востока. Заставу[44]44
3астава – гарнизон.
[Закрыть] тебе оставляю немалую. Ежедневно наблюдай её, чтобы была в полной готовности отразить любой набег. И помощников тебе оставляю наилучших – дядю Андрея и храбреца Муртозу. Советов их слушайся, но и сам с них требуй, чтобы бдили.
– Прикажи, чтоб Андрея пораньше будили, а не то он так до полудня и будет сны гонять под одеялом, – сказала вдовствующая княгиня Марья Ярославна, сидящая ошую от государя.
– Не буду, – промычал младший Иванов брат. – Не беспокойся, брате, коли что – отстоим Москву. Так ведь, племяша?
– Отстоим, – угрюмо ответил княжич.
– Надеюсь! – сказал Иван Васильевич, ополоснул горло клюквенным квасом и перешёл к другому блюду – пареной репе, начиненной грибами с луком. Грибы в этом году раным-рано пошли – верная примета к войне, и вот она, война, начинается. Зато грибы в репе – очень вкусны!
Отвлёкшись от еды, Иван бросил взгляд направо, на тот стол, за которым сидели дьяки, окольничьи, жёны воевод, тиуны[45]45
Тиун – управляющий, нередко одновременно исполнявший и обязанности судьи.
[Закрыть]. Там же находилась и Алёнушка Гусева. Вот уж второй год была она тайною женою великого князя, и он любил её за те сладостные радости, которыми она щедро его дарила. Только этими радостями и спасался он от чёрной тоски по незабвенной Марьюшке, от страшного виденья распухающего и синеющего милого мёртвого лица. Только тем, что была богаче Марьи в соблазнительном и любовном искусстве, смогла вдова Алёна припечь к себе князя так, что о других наложницах и не помышлял он.
Она взглянула на него с нежной тоской во взоре. С самого начала Петровок[46]46
Петровки – Петров пост, от второй седмицы после Троицына дня до Петра и Павла (29 июня по православному календарю или 12 июля по западноевропейскому).
[Закрыть] не зазывал её великий князь в свою ночевную повалушу, левым окном выходящую на Москву-реку, а правым – на Неглинную. Там он сегодня всю ночь ворочался с боку на бок, думая о походе, но то и дело жалея, что нет сейчас рядом в постели Алёнушки.
Может быть, всё же взять её с собою в поход? Ведь пост-то уже скоро кончится, неделя одна осталась… Почувствовав на себе чей-то жгучий взгляд слева, Иван повернулся и увидел, что на него ревниво взирает сестра Анна. Ясно было, что она проследила, на кого сейчас смотрел Иван.
– Что же ты, братец, не любопытный такой? – сказала Анна Васильевна весело. – Аль не видел Ивана Фрязина да Андрюшу Вову? Аль не хочется тебе поглядеть на парсуну, которую они с собою из фряжской земли привезли?
– Ой, да! – спохватилась княгиня Марья Ярославна. – Где они? Привезли? Как любопытно глянуть!
За столом возникло оживление. Доселе все почти молча, раз государь велел не засиживаться, насыщались. Теперь, успев утолить голод, зашевелились, загомонили. Бова сидел за государевым столом, на дальнем конце, возле митрополита и игумена Геннадия. Едва до него донеслось, что великий князь выбрал время взглянуть на невесту, он тотчас схватил лежащую прямо на столе парсуну и, по пути разворачивая её, понёс к Ивану Васильевичу.
– А где же Вольпа? – удивился князь.
– Да вон он, из-за татарского стола вылезает, – со смехом сказал Юрий Васильевич. – Видать, при Папе-то отвык от русских постов, привык каждый день мясо жрать.
– Здорово, Андрюша! – приветствовал Вову государь. – Ты чего это худой такой сделался? Не заболел ли?
– По дороге в Новгород отъемся, – улыбнулся Андрей Иванович, кланяясь и протягивая князю парсуну.
Иван словно нехотя принял из рук Бовы расписанную доску и не сразу даже глянул на изображение, сперва ещё» рассмотрев Андрея Ивановича. Крякнул:
– Эк, усы-то, усищи всё такие же лихие! Елефант исхудавший!
Иван снова покосился в сторону Алёны. Та делала вид, будто увлечена завтраком. Наконец соизволил взглянуть на парсуну. Он увидел изображение женщины, стоящей на ступенях храма в нарядных одеждах, и ничего более. Перевернул доску. Золотой двуглавый орёл на чёрном поле понравился ему больше. Странная связь тянулась от темны покойного отца к родовому гербу будущей жены. То, что Зоя в конце концов станет великой княгиней Московской, Иван почти не сомневался. Об этом браке он думал давно, его стали советовать ему вскоре после кончины Марьи Борисовны, и порой даже приходила в голову подозрительная мысль: а не среди этих ли советчиков следует искать убийц Марьюшки? Что, если её отравили нарочно, дабы потом сосватать Ивана с Зоей?
Но, как бы то ни было, брак с византийской царевной нёс Ивану дополнительное значение. Теперь, после гибели Царьграда, куда-то должна была перейти константинопольская благодать. Куда-куда – на Москву, куда ж ещё! Это было ясно Ивану как Божий день. Блеск византийских царей должен озарить государя Московского, и женитьба на Зое Палеолог воспоможествует этому озарению.
Он вернул парсуну Андрею Ивановичу, из рук которого она тотчас перешла к княгине Марье Ярославне и дальше. Все подолгу внимательно рассматривали изображение и на все лады расхваливали красоту и величественность нарисованной царевны. Иван вновь посмотрел на Алёну. На сей раз она вновь взирала на него, и видно было, она оценила, как быстро он расправился с парсуной, взгляд Алёнушки полнился любовью и благодарностью.
– Хороша! Дивно хороша! – нарочно громко восклицала Анна Васильевна. – Поскорее бы засылать новое посольство да везти её к нам! Ане то уведут, как старшую[47]47
Старшая сестра Зои Палеолог, Елена, была выдана замуж за сербского государя Лазаря.
[Закрыть].
– Слишком спешить не будем, – отвечал Иван Васильевич. – У нас своя гордость есть, и Москва – не Царьград, не под турком. Осенью отправим главное посольство. Спасибо, Иван! Спасибо, Андрей. Как вернёмся из похода, вы же и поедете вновь в Рим. Людей дам с вами много. Побольше романеи привезёте. Заодно оповестите Папу и всех бискупов его, что Новгород наш и никогда в латинскую веру не перейдёт. А то, что он к тому времени наш будет, я нимало не сомневаюсь. Иначе же нет на нас благодати. Выпьем по чаше вина за грядущий успех! По одной чаше, да и по коням! Владыко Филипп, благословишь воинство наше по выходе из Кремля?
– Непременно, – отвечал митрополит с другого конца стола. – Теперь же отправлюсь и встану при вратах Ризположенских со святою водой и иссопом. А чашу свою выпью, когда последний ратник из Кремля выйдет.
Он и впрямь встал и в сопровождении Митрофана, Геннадия и кремлёвских протопопов направился к выходу. Прочие присутствующие подняли свои чаши, только что наполненные виночерпиями.
– Исполать тебе, великий княже! – воскликнул первым боярин Михаил Русалка, давнишний, ещё со времён муромского бегства, любимец государя. – Горе Новгороду!
– Не Новгороду, – возразил Иван, – а изменникам новгородским, вероломцам и душепродавцам, крамольникам и татям! А Новгороду слава будет, когда он от них избавится и возвратится в русское лоно.
Сказав это, Иван Васильевич принялся пить из своей сверкающей, отделанной золотом и жемчугами, крабницы[48]48
Крабница – чаша, выполненная из морской раковины, обрамленной золотом, серебром или каким-либо иным металлом.
[Закрыть].
– Слава государю! Хвала Ивану Васильевичу! – поднимали свои голоса знаменитые Ивановы стольники и тоже прикладывались к чашам.
Душистое и доброе токайское вино потекло теплом по жилам, развеселило душу, и Иван, вновь почувствовав желание что-либо съесть, принялся закусывать выпитое гречневым крупеником, политым мёдом и посыпанным свежей молочно-белой лещиной, кусочками сушёной дыни. «А как вернёмся, дыни на Москве уж поспеют», – весело подумалось Ивану. Весь хитроумный замысел покорения Новгорода представлялся ему теперь непререкаемым и обещающим несомненный успех. Рати московские, как стрелы, как осы, как хищные птицы, должны разлететься по новгородским владениям и всюду разить, жалить, клевать разрозненную вражескую силу, не дать ей слиться в единый ком, развеять в пух и прах, а потом, соединившись, нанести последний удар – по самой столице северной вольности, вальяжно раскинувшейся на берегах Волхова. Многие воеводы были против такого замысла, опасались расщеплять воинство на мелкие подвижные отряды, советовали воевать по старинке, большой союзной ратью сразу толкнуться в Новгород, взять его с бою или осадить и вынудить сдаться. Особенно противились Семён Ряполовский, Александр Оболенский, Константин Беззубцев. Но сломить государя им не удалось, и, боясь распалить в нём гнев, они смирились и после военного совета, собравшегося в мае, больше не перечили.
– Может, всё же не будешь забирать у меня Степана? – робко взмолилась матушка. – Скучно мне будет без него, никто так не почитает мне, как он. Останусь одна я наедине со своим задохом.
– Прости, матушка, – положив десницу на грудь, ответил Иван. – Ни один дьяк не знает столько книг, как твой Степан. Летописи он наизусть помнит. Стану я с покорёнными новгородцами спорить, тут Степан лучше всякой пушки пригодится, напомнит этим щокалкам про все их грехи, как предки их изменяли моим дедам и прадедам.
– Последнюю радость отнимаешь, – жалобно вздохнула княгиня.
– Верну.
– А как убьют?
– Не убьют. – Иван приобнял Марью Ярославну и тотчас услышал, как натужно она дышит. – Ты, матушка, отчего-то не боишься, что меня убьют. Или Юрью, или иного кого из братьев моих меньших, хотя бы Андрея твоего наиненагляднейшего. А о дьяке Степане беспокоишься.
– Все вы для меня одинаковые, – отвечала пятидесятичетырёхлетняя княгиня. – А если и дорог мне Андрюша Горяй, так потому только, что родила я его в самую тяжёлую годину моей жизни, когда мы с покойным Васенькой на Угличе сидели, невольниками у Шемяки были. А говоришь, убьют вас? Сего не боюсь, потому что верю вашим ангелам-хранителям, они мне говорят, живы останетесь. А у Степана ангел-хранитель горемычный – блаженный Стефан Сербский, недавно знаемый, не намоленный. Смерть за дьяком моим так по пятам и ходит – то чуть не утоп, то чуть с колокольни пьяный не свалился, то ещё чего…
– Буду беречь твоего Бородатого, обещаю, – уже немного сердито сказал Иван. – Паисий! – кликнул он главного кравчего. – Прикажи от меня песельникам, пусть играют и поют нам прощальную. Пора.
Музыканты заиграли на простых и стоячих гуслях[49]49
Стоячие гусли – арфа.
[Закрыть]; на дудках и гудах, зазвенели бубенцами, певцы запели старую прощальную песню, сложенную ещё во времена Дмитрия Донского. Выпив ещё полчары пива, Иван Васильевич поднялся из-за стола, утирая губы льняной ширинкою. Слуга Алексей поднёс ему княжью шапку взамен скуфейки, но Иван отказался и от шапки, и от скуфейки:
– Куда! И так жарко!
Один из иереев Успенского собора прочёл благодарственные молитвы, и все озабоченно стали двигаться, выходя из-за столов и направляясь к выходу. Тут Иван и подошёл к своей Алёне. Взял её за локоть, сразу почувствовав, как она напряглась вся струною, готовой либо запеть, либо лопнуть. Всё лицо её являло собой один вопрос: «Берёшь меня с собою?» И он знал, что, не дожидаясь приглашения, давно уж она собралась в дорогу, надеясь – вдруг да в последний миг скажет великий князь: «Беру! Едем со мною!»
– Ну, прощай, Алёнушка, – сказал Иван Васильевич, пытаясь скрыть волнение. – Не скоро свидимся теперь. Осенью жди меня.
Он прикоснулся губами к её щеке, а у неё даже не было сил ответить на его поцелуй, до того оцепенела. Стремясь не затягивать прощание, Иван отодвинулся, отвернулся и пошёл прочь, услышав за спиной, будто с того света:
– Храни Бог…
Глава пятая
С НАМИ БОГ, РАЗУМЕЙТЕ, ЯЗЫЦЫ!
Покинув дворец великого князя, митрополит и двое игуменов дали распоряжения монахам и причту, что, в общем-то, можно было и не делать, поскольку те прекрасно сами знали, как вести себя. Затем Филипп, Митрофан и Геннадий отправились через Красную площадь, в последний раз окидывая взором стоящие тут кругом здания – Казну, Благовещение, Архангельский, Успенье, гридню, Иоанна Лествичника, с колокольни которого сыпался трезвон, оповещающий о том, что уже скоро начнётся торжественный выход великокняжеского войска на войну. У крыльца Успенского собора Филипп заприметил любимца своего Никиту, молодого человека необыкновенных способностей, готовящегося к рукоположению в диаконы. Рядом с ним стоял дьяк великой княгини Марьи Ярославны, Степан Бородатый. Оба слыли на Москве непревзойдёнными книжниками, и Степан разве что возрастом старше намного да бородою своей необъятной виден, а так иной раз Никита запросто затыкал Степана за пояс. Бог и теперь они стояли друг против друга и спорили о Кирилле и Мефодии и о богоносности древнейших языков. Никита доказывал, что Кирилл и Мефодии допустили вольность, переведя Библию на славянский, что в греческом языке, как в надёжном ковчеге, должна храниться Божья Премудрость. Степан опровергал доводы Никиты тем, что в таком случае не надобно было переводить Священное Писание и с еврейского на греческий, ибо, следуя таким рассуждениям, еврейский должен быть ещё более надёжным ковчегом, нежели греческий.
– Спор сей должно прекратить, – сказал митрополит. – А лучше идёмте-ка на Каменный мост и там будем кропить русское воинство святой водой; да изгонит оно литовский и лядский дух с земли Новгородской.
– Но сперва рассуди, владыко, кто из нас прав, – попросил дьяк Бородатый.
– Да, – сказал Никита, – он или я?
– Оба, – не долго думая, ответил митрополит и с видом, не терпящим возражений, побрёл дальше.
– Во как! Видали? – рассмеялся архимандрит Митрофан. – А я вам так скажу, книжники: еврейская Библия – это Бог Отец, греческая – Параклит[50]50
Греческий эпитет Святого Духа, буквально означающий «помощник».
[Закрыть], а наша, славянская, – Бог Сын. Идёмте с нами.
– Зело премудро! – улыбаясь, подивился словам Митрофана игумен Геннадий.
Слыша такое рассуждение Митрофана, Филипп невольно подосадовал на то, что оно ни разу не посещало его самого. Но затем он успокоился, подумав: «Да ну! Всё сие – досужие домыслы!» В глубине души он был убеждён, что пути Господни не только неисповедимы, но и не нужно пытаться постичь их. Священству и монашеству он придавал прикладное, посредническое значение между Богом и миром, ангелами и людьми, небесным воинством и земным. Вот совершили крестный ход, теперь будем благословлять и кропить святой водою рать московскую, идущую на правое дело, и се хорошо.
Однако и без таких книжников, как Никита и Степан, без такого премудрого мыслителя, как Митрофан, тоже невозможно обойтись. Кто вступит в спор с иноверными, когда они примутся соблазнять своими речами простодушных русичей? Кто вспомнит, в какой книге и как говорится о том, как правильно исполнять тот или иной обряд? Кто выудит из своей памяти летописные свидетельства о том или ином событии? Кто веским, пусть в какой-то мере сомнительным, но крепким словом оборвёт чей-нибудь бессмысленный спор?
Нет, крути не крути, а митрополиту грех жаловаться на подведомственное ему человечество. Каждый на своём месте, каждый свою пользу несёт, каждый свою цену имеет.
Пройдя мимо Ризположенской церкви и митрополичьих палат, вышли к обширному Троицкому подворью, благодаря которому и Ризположенские ворота в последнее время всё чаще стали называть в народе Троицкими, равно как башню и мост через Неглинку. Вдруг кошка перебежала дорогу, неся в зубах мышь, пойманную, как видно, в одной из малых избушек великокняжеского хозяйства. Сердито оглянувшись на митрополита, она юркнула под ограду Троицкого подворья, вероятно стремясь поскорее разделить добычу с монахами.
– Постойте, – сказал Геннадий. – Добро бы покропить святой водой.
– Кошку? – удивился митрополит.
– Не кошку, а путь её, – сказал игумен Чудовский.
– Вот ещё! Зачем это? – воскликнул Филипп.
– Дурная примета, – ответил Геннадий и потупился.
– Ну и ну! – с укоризной покачал головой митрополит. – Пастырь мужской обители, а верит в приметы, как какая-нибудь посадская баба! И к тому же кошка не заяц и не трус, беды не предвещает. Верно я говорю, Никита?
– На подобный вопрос ответить сложно, – отвечал молодой книжник, – поскольку ни в каких книгах не говорится ни о кошке, ни о зайце, ни о трусе как о зловещих приметах. Вероятно, это всё – суеверие. Мы же, следуя словам апостола Павла из послания к коринфянам, а также одному из правил Шестого вселенского собора, должны отделять веру от суеверия подобно тому, как отделяем свет от тьмы.
– Вот как! – радуясь знаниям Никиты, сказал Филипп. Он смело шагнул вперёд, пересекая невидимую тропку, по которой недавно пробежал юркий мышелов. Однако, когда он это сделал, что-то всё же ёкнуло у него внутри, как если бы он верил в примету, которой опасался Геннадий, и какой-то глубинный голос промолвил в самом животе митрополита: «Чур меня!»
У самых ворот двое монахов догнали Филиппа и его спутников, неся большое серебряное ведро, наполненное святой водой. Чин малого водосвятия митрополит совершил ещё вчера вечером в Успенском соборе. Третий монах шёл с василком[51]51
Василок, то же, что кропило для святой воды.
[Закрыть] и даже нёс два запасных на всякий случай. Такая запасливость насмешила Филиппа, а потом умилила – всё-таки беспокоятся, мало ли что.
Выйдя за ворота, Филипп увидел, что на мосту уже установлен столец, покрытый красивой паволокою, на нём лежит серебряный крест и установлены светильники. Когда на столец поставили и ведро со святой водой, владыка начал читать одну из молитв, завершающих чин малого освящения. Священники и монахи постепенно стали занимать места на мосту, по левому и правому краю, невольно прижимаясь к перилам, словно войско уже появилось.
Двое пресвитеров принесли из Успенского собора Предста Царицу – икону, писанную четыреста лет тому назад изографом Олимпием. Какой-то монах из Троицкого подворья шёл пред нею, то и дело оборачиваясь и пятясь – не мог налюбоваться.
– Знаю этого, – промолвил Митрофан. – Славный иконописец. Сам, правда, не сотворяет, но списки делает изумительные. Симон.
–…поели благодать Пресвятаго Духа на воду сию, и небесным Твоим благословением благослови, очисти и освяти ю, и даруй ей благодать и благословение Иорданово… – продолжал читать митрополит, слыша и видя при этом всё, что происходило вокруг. Взяв один из василков, он обмакнул его в воду и окропил всех стоящих поблизости, в том числе икону и замершего пред ней монаха Симона.
Пономарь Василий прибежал со всех ног и, не дожидаясь, покуда Филипп закончит молитву, выдохнул:
– Кончили трапезу! Коней выводят!
–…губительных и всяких злотворных духов отгнание… – продолжая читать, кивнул пономарю Филипп. Он вдруг с ужасом стал ощущать, как руки его отчего-то деревенеют, будто затёкшие. А ведь ему предстояло много раз махнуть десницей, окропляя святой водой воинство. Неужто придётся кого-то другого просить?! – …и с пресвятым и благим и животворящим Твоим духом, ныне и присно, и во веки веков. Аминь.
– Спаси Христос, – промолвил игумен Митрофан.
– Великий князь в воскресенье у тебя причащался? – спросил его митрополит.
– В воскресенье, – откликнулся Митрофан. – В субботу чистосердечно каялся и исповедовался, а в воскресенье приобщился.
– Может, надо было бы ещё и сегодня… – нерешительно пробормотал Филипп, обращая взор на противоположный берег Неглинной, где на великокняжеском лугу столпились москвичи в ожидании торжественного выезда. В следующий миг толпа заколыхалась, подобно пшеничному полю, смятенному порывами ветра, и, повернув голову в сторону ворот, митрополит увидел первого выезжающего из Кремля прапорщика. Он был на белом коне и нёс в руке малый прапор с изображением Нерукотворного Спаса. За ним, под большим государевым стягом, на котором по червлёному полю неслось изображение святого Георгия, пронзающего змия, двигался передовой полк князя Михаила Верейского. Митрополит, забыв о том, что пару мгновений тому назад руки казались совсем непослушными, схватил со столпа иссоп, щедро обмакнул его в воду и стал кропить. Брызги радостно взлетели в небо, сверкая в лучах яркого солнца, и митрополиту вдруг представилось, что это они, эти брызги воды и солнца, а вовсе не колокола Иоанна Лествичника, так громко трезвонят на всю Москву, на весь мир. Передний прапорщик невольно заморгал глазами и с улыбкой слегка поклонился Филиппу. Белый конь, громко цокая, прошёл по мосту. А Филиппову василку не было отныне передышки, он то окунался в ведро со святой водою, то взвивался вверх, рассыпая по миру благословенные брызги.
Полк воеводы Верейского, состоящий из лучников и лёгкой конницы, снабжённой саблями, кистенями, чеканами[52]52
Чекан – пробойник, в виде молотка с клювом.
[Закрыть] и разнообразными топориками, сверкал богатыми доспехами, на груди многих ратников сияли начищенные до ослепительного блеска зерцала[53]53
Зерцало – сплошной доспех, состоящий из двух половин, полностью закрывающих грудь и спину.
[Закрыть], другие красовались не менее дорогостоящими бахтерцами[54]54
Бахтерец – набор стальных бляшек различной величины и формы, нашитых на суконное или бархатное полукафтанье.
[Закрыть], в которых также играли лучи солнца, поднявшегося уже достаточно высоко. Пару раз, когда Филипп запрокидывал голову, размахиваясь василком для очередного окропления, солнечные лучи, будто стрелы, метко вонзались ему в междубровье, и тогда Филипп громоподобно чихал.
– Будьте здоровы, владыко! – весело крикнул ему князь Верейский, двигающийся в самой середине своего полка.
– И тебе здравия, боярин! – отвечал ему митрополит, стряхивая прямо в лицо Верейскому толстую струю воды с василка.
За первым головным полком шёл второй – яртаул[55]55
Яртаул – обиходное на Руси татарское название передового полка.
[Закрыть] царевича Данияра Касымовича, сотня татар, вооружённых луками, кривыми саблями и басалыками[56]56
Басалык – татарский кистень.
[Закрыть]. Основная сила касимовцев ушла с воеводой Холмским две недели назад, предводительствуемая князем Каракучей, племянником Данияра. Рука владыки Филиппа замешкалась. Пару минут Филипп пребывал в недоразумении – надо ли кропить святой водой этих басурман, но тут архимандрит Митрофан, прекрасно понимая, что застряло в душе митрополита, промолвил:
– Хоть и агаряне[57]57
Агаряне – магометане, поскольку они почитают своей прародительницей библейскую Агарь.
[Закрыть], а наши.
Сомнения вмиг улетучились, и при виде проезжающего мимо на вороном коне Данияра Филипп решительно окунул иссоп в воду и брызнул на татарского царевича во имя Отца и Сына и Святого Духа. Красавец Данияр оскалился в улыбке, и осталось непонятно – то ли он потешался над обрядом, то ли был доволен.
Далее двигался одесной полк – тяжёлая конница в мощных доспехах, на крупных выносливых лошадях, снабжённая всеми видами вооружений – длинными и короткими копьями, неподъёмными ослопами[58]58
Ослоп – деревянная дубина, окованная железом.
[Закрыть], тяжкими булавами и палицами, топорами и молотами, пищалями и кулевринами. Верховодил одесным полком родной брат государя Московского, князь Юрий Васильевич Дмитровский. Сам немощный, он весьма нелепо смотрелся среди столь могучего воинства, да и распоряжались тут вместо него воеводы Русалка, Кошкин-Захарьин, Патрикеев. Окропил митрополит и пушки, которые ехали при этом полку и предназначались, конечно, больше для грома и острастки, нежели для пользы в убийстве. Пять пушек, и у каждой своё имя – Индрик, Рысь, Ревун, Огненная, Страфокамил.
И обоз у одесного полка был раза в три больше, чем у головных. Долго тянулся, пока не появилось наконец златое государево знамя с образом Всемилостивейшего Спаса и малый вымпел – чёрный, со златотканым двуглавым орлом и двумя серебряными неясытями. Сам государь на высоком коне игреневой масти ехал впереди своего полка, состоящего сплошь из меченосцев, лучше всех умеющих владеть боевым искусством меча. На Иване Васильевиче был лёгкий бахтерец и неширокая кольчатая бармица[59]59
Бармица – оплечный доспех, иногда закрывающий грудь и лопатки.
[Закрыть], голову его покрывал изощрённый шлем, украшенный финифтью, затылок был обрамлен узорным козырем[60]60
Козырь – высокий стоячий воротник.
[Закрыть], а с плеч спускался алый плащ из дорогой блестящей паволоки.
– Победы православным христианам на сопротивные даруя! – воскликнул митрополит, окропляя великого князя. – Благослови, Господи, великого князя Московского и всея Руси Иоанна Васильевича!
– С нами Бог, разумейте, языцы! – крикнул в ответ митрополиту государь. Филипп ещё раз окунул василок в ведро, уже опустошённое наполовину, и щедро брызнул на спину проехавшего мимо Ивана. Толпа в Занеглименье подняла несусветный рёв при виде великого князя. Следом за государем, в окружении окольничих, Плещеева и Заболоцкого, ехал Андрей Бова, вчера только возвратившийся из римского посольства с парсуной царевны Зои. Ивана Вольны видно не было, этот, скорей всего, остался на Москве пироги жрать да девок портить. Не по душе митрополиту были и фряги все эти, и замысел обженить государя с греческой царевной. Но он оставался в меньшинстве – в основном все одобряли грядущий брак.
Поднимая василок, чтобы окропить окольничих и Бову, митрополит снова был поражён в межбровье солнечными стрелами и оглушительно чихнул:
– Адр-р-щ-щ-щ-хи! – Заболоцкий засмеялся и воскликнул:
– Благодатнейший чих! Ну, теперь точно одолеем изменников!
Ещё хорошо, что Иван Сорокоумов-Ощера ушёл с полками Холмского, а то бы этот и похлёстче чего-нибудь брякнул на митрополичий чих. Филипп старался больше не попадать под влияние солнечных лучей, но всё равно, когда кропил последние ряды государева полка, не сдержался и вновь исторгнул громкое «апчхи!».
– Чего это тебя, владыко, чихры взяли? – спросил Митрофан.
– Сам не знаю, – отвечал Филипп. – На чох, на бред суда нет.
– Рука-то не отсохла ещё? Не заменить тебя? – спросил игумен.
– Как птичка порхает, – ответил митрополит, сам удивляясь внезапному чудесному оживлению руки, которая без устали махала иссопом и не каменела, не отваливалась.
Под окропление пошёл полк левой руки доблестного воеводы Василия Фёдоровича Образца. В нём помимо до зубов вооружённой конницы шла и пехота, человек триста, вооружённая рогатинами, серпухами, косачами, клевцами[61]61
Клевец – топор с клювом; серпух – боевой серп; косач – боевая коса.
[Закрыть], простыми топорами и двоякими. Особенно выделялись широкоплечие, могучие цепники с простыми тяжёлыми и лёгкими шипастыми цепами. Немало вреда причинят они тем, кто надеется укрыться за большим и крепким щитом.
Западным[62]62
Западной полк, хвост, охвостье, хобот, пятки – все эти слова использовались в старину для обозначения арьергарда.
[Закрыть] шёл полк боярина Александра Оболенского – полтысячи всадников, в числе которых были и отряды, принадлежащие Ивану Младому и Андрею Меньшому. Основные силы сына и младшего брата государя оставались при них, в московской заставе. Оснащённый всеми видами лёгкого оружия, западной полк имел при себе также большие кожаные сумки, наполненные репьями, или чесноками, как с недавних пор стали называться шипастые звездицы, которые рассыпаются по дороге или по полю при отступлении, дабы настигающий враг накололся копытами своих лошадей на эти разбросанные чугунные колючки. Не так-то много было на Руси мастеров, способных изготовлять это мелкое, но кусачее оружие. На Москве их не хватало, чтобы вдоволь снабдить западной полк. Да и так у каждого ратника можно было найти в подсумке пять-шесть чесноков на всякий случай. Стоили они недёшево – за три чеснока можно было выменять превосходный кинжал.
Наконец-то вся рать московская вытекла из Кремля.
– Слава Тебе, Господи! – перекрестился Филипп, бросая василок в ведро, где святой воды оставалось на самом донышке. Из ворот выплыл большой рыдван, предназначенный для митрополита и его ближайших спутников. Собрав со дна ведра остатки святой воды, Филипп окропил и свою повозку и дюжину всадников, отряжённых для охраны.
– Спаси, Господи, богохранимую страну нашу Русскую во властех и воинстве ея! – сказал митрополит, первым полезая в рыдван и усаживаясь там. Только теперь он чувствовал, как наваливается усталость, как вновь начинают отекать руки, немеют ноги. Один за другим в повозке рассаживались Митрофан, Геннадий, Никита и Степан. Прикрыв на минуту глаза, Филипп увидел череду всадников, нескончаемо текущую мимо него. Тут его вдруг осенило, и, высунувшись из рыдвана, митрополит Московский и всея Руси воскликнул:
– Эй! А где там моя чаша с вином?








