355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Шеллер-Михайлов » Лес рубят - щепки летят » Текст книги (страница 4)
Лес рубят - щепки летят
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 10:48

Текст книги "Лес рубят - щепки летят"


Автор книги: Александр Шеллер-Михайлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 37 страниц)

– Я пойду, там меня еще ждут, – шепотом произнесла собеседница Гиреевой, наклоняясь к самому уху последней и тихонько пожимая ей руку.

Она поднялась с места. Это была худенькая, низенькая женщина с мутными, как-то странно блуждавшими взглядами. Казалось, она старалась припомнить какую-то позабытую мысль или отыскать какой-то потерянный предмет. Ее до этой минуты было трудно заметить среди нарядных, говорливых, одушевленных вином гостей, хотя она имела полное право на внимание уже просто потому, что она была хозяйкой дома. Но были и другие причины, которые могли бы заставить наблюдателя остановить свой взгляд на ней. Она очень резко отличалась от всей этой пестрой и веселой толпы своим туалетом: он был не только прост, но даже странен и смешон своею неуклюжестью и небрежностью. Темное шелковое платье с гладким лифом сидело на ней, как мешок, и болталось, как на вешалке, точно оно было сшито для нее в те годы, когда она еще дышала цветущим здоровьем и была свежа и полна. Гладкий воротничок из тонкого батиста был надет набок, такие же нарукавнички были надеты неровно, – на одной руке нарукавничек выбился из-под гладкого рукава чуть не на четыре пальца, на другой руке нарукавничек был едва заметен. Жидкие волосы этой женщины были причесаны просто, гладко, но словно поссорились между собою и рассыпались с одной стороны настолько, что сквозь них была видна бледная сухая кожа, точно это были высохшие «мертвые» волосы, не соединенные между собою даже помадой. Ее желтое, покрытое мелкими морщинами лицо было крайне озабоченно и выражало какое-то напряженное, но бесплодное усилие обдумать что-то, рассудить что-то. Она, немного сгорбившись, торопливо и неуклюже переплетая ногами, прошла через гостиную и, на ходу улыбаясь то тому, то другому из присутствующих какою-то жалкою, похожею на мучительную гримасу улыбкой, скрылась в других комнатах.

– Дарья Федоровна, кажется, понеслась с оливковым листом в ковчег спасающихся от потопа? – насмешливо спросил у пухленькой старушки хозяин дома.

Старушка сделала вид, что она ничего не слышит, и очень усердно и горячо продолжала толковать с Боголюбовым.

– Эти бедные, право, сделались для меня чем-то вроде bête noire [1]1
  предмета ненависти (фр.).


[Закрыть]
,– промолвил своему товарищу Алексей Дмитриевич. – Если бы, кажется, вино пили для пользы бедных, я записался бы в общество трезвости; если бы люди оставались холостяками для пользы бедных, я завтра же женился бы на первой попавшейся навстречу старухе.

– Ну, это уж слишком! – засмеялся его собеседник.

– Да пойми же ты, что это становится невыносимым, – горячо заговорил молодой Белокопытов, – встречаешься с матерью утром – она убивается о бедных и отравляет чай; садишься за стол – у матери заплаканные глаза от встречи с бедными, и кусок не идет в горло; хочешь пройти к ней в комнату после обеда – встречаешь на пути баррикаду из десятка калек и убогих. Знаешь ли ты, почему я разошелся с Амалией? Она как-то оскорбилась какою-то выходкой с моей стороны. «Я, говорит дочь бедных родителей, я бедная, но…» Дальше я уж и не слушал, схватил фуражку и больше не видался с ней.

Собеседник расхохотался.

А Дарья Федоровна между тем торопливо шла по освещенным комнатам, перегнувшись туловищем вперед и поминутно путаясь в болтавшемся на ней, подобно тряпке, шелковом платье. От всего ее существа веяло чем-то достойным улыбки и сожаления, смеха и слез. Графиня Белокопытова действительно была замечательною личностью по своей судьбе, по своему характеру.

Ее отец, Федор Павлович Маевский, слыл одним из первых богачей в Петербурге и некогда занимал очень видное место в свете. Она была его единственною наследницей. Конечно, при таком положении она должна была играть одну из первых ролей в так называемом свете. Но старик Маевский вместе со своим братом когда-то сильно прокутился в Париже. Брат его пустил себе пулю в лоб, а Федор Павлович был спасен от нищеты и, может быть, тоже от самоубийства только случайно полученным наследством. Эти события так сильно подействовали на него, что из отъявленного мота он сделался скрягою. Он перешел в гражданскую службу, он носил потертые мундиры, он ходил пешком, его дворня походила на стаю нищих, его обеды были похожи на жалкие обеды бедняка. Он брал с крестьян невообразимые оброки, сек их беспощадно за недоимку, вел торговые дела, давал деньги под большие залоги и за большие проценты. Про него носились слухи, что, управляя в былые времена одним из благотворительных учреждений, он не только распекал по-русски просителей, но даже прятал в свой собственный карман вазначенные им пособия. В том кругу, в котором он вращался, его имя сделалось нарицательным; сказать: «это второй Федор Павлович Маевский» значило то же, что сказать: «это скряга». Он не только проклял сына за то, что тот, не получая ни гроша от отца, наделал на две тысячи долгов, не только допустил этого сына до тюрьмы и до самоубийства, не только уморил жену вечными и дикими сценами за каждый издержанный ею грош, но даже не позаботился о том, чтобы дать своей дочери порядочное образование. Какая-то кающаяся Магдалина из легитимисток с сильной наклонностью к ханжеству, лишенная всех средств даже и при помощи румян и белил для добывания денег, согласилась занять за скудную плату место гувернантки при дочери Маевского. Французский язык, легитимизм, ханжество, выражавшееся в вечном вымаливании грехов у разгневанного бога и в раздаче грошей нищей братии, обязанной за эту плату молиться о прощении грехов благодетелей, – вот все, чем набивалась детская голова Маевской под руководством m-lle de Beauregard. Эта головка и от природы была не особенно сильно наделена умом, под влиянием же деспота отца, ханжи гувернантки и вечного одиночества в ней все окончательно перепуталось и сбилось. Маленькая девочка уже представляла себе бога не иначе, как разгневанным богом; она молилась не иначе, как со слезами, молилась только о прощении ее собственных и вообще людских грехов; она любила и жалела бедных людей, но не видала никакой возможности помочь им иначе, как раздачею грошей; иногда в ней проявлялось даже что-то суровое и беспощадное, когда она, слыша чьи-нибудь жалобы, говорила: «Христос с вами, Христос с вами, разве можно так грешить! Он страдал не менее вас, он сына своего отдал на распятие, а вы ропщете!»

Некрасивая собой, запуганная отцом, неловкая, плохо воспитанная, плохо одетая, семнадцатилетняя Дарья Федоровна с первого дня своего вступления в свет сделалась мишенью для шуток, оселком для острот, развлечением от скуки. Что-то черствое, что-то бессердечное таилось в этих отношениях света к молодой девушке, и эти отношения были тем более гнусны и отвратительны, что источником их была все-таки зависть: эта «дурнушка» должна была в конце концов сделаться обладательницей одного из самых крупных имений. Через год после первого выезда в свет она уже готова была отказаться от света, готова была идти в монастырь, когда внезапно на нее обратил внимание один из самых блестящих представителей тогдашнего высшего круга граф Дмитрий Васильевич Белокопытов. Немного нужно было ласковых слов, немного нужно было горячих уверений, чтобы запуганное, загнанное существо, не видавшее ни одной приветливой улыбки, ответило любовью на любовь. Месяца через два Дарья Федоровна была влюблена в Белокопытова или, вернее сказать, благоговела перед ним. Белокопытов решился просить ее руки и, конечно, получил отказ: старик Маевский никак не мог выпустить из рук имение своей покойной жены, которое, согласно завещанию, должно было перейти к дочери при замужестве последней. Дарья Федоровна не вынесла удара и слегла. После долгой и тяжелой болезни она почти перестала выезжать в свет, но не перестала любить Белокопытова. Прошло около года мучительной одинокой жизни в доме отца, вечно упрекавшего дочь за то, что она хотела его ограбить, хотела подорвать его денежные дела, хотела промотать вместе с «мерзавцем» – иначе Маевский не называл Белокоиытова – наследственное имение. Но Белокопытов, несмотря на неудачу, не отказался от своего плана; по-видимому, этот план был тою последнею картой, от которой зависело быть или не быть. Со свойственною всем любителям азартных игр ловкостью Белокопытов начал незаметно распускать под рукою слухи, что Маевский помешанный, что он хочет уморить дочь, что это чистейшее убийство, совершаемое в глазах всего света. История о сыне Маевского, о самоубийстве несчастного юноши, слухи о проделках старика в благотворительном заведении – все поднялось Белокопытовым со дна прошедшего, и общественное мнение было единодушно вооружено против деспота отца. Маевский сделался сказкой города, в толках о нем уже слышались более серьезные ноты, чем в простых сплетнях: «надо принять меры», «подобных вещей нельзя допускать», «мы живем не во времена варварства» носилось в салонах. Чем бы кончилось все это волнение, поднятое искусным агитатором, неизвестно; известно только то, что однажды, среди самых оживленных толков о Маевском, в гостиной княгини Марины Осиповны Гиреевой появился Белокопытов, приходившийся ей дальним родственником и живший в ее доме, и объявил, что он только что получил известие о смерти Маевского. Это известие поразило всех своею неожиданностью, поразило тем более, что через несколько минут приехал какой-то новый посетитель и объявил, что Маевский жив. Общество окончательно растерялось, а какой-то остряк даже заметил при этом, что Маевский возродился и проживет еще шестьдесят лет. Действительно, в этом происшествии было что-то странное, требовавшее разъяснения, и потому был отправлен лакей в дом Маевского разузнать обо всем случившемся.

– Изволили-с умереть, только помешали им, так они-с и ожили, – доложил возвратившийся посланный.

Последовало всеобщее изумление, начались расспросы. Оказалось, что действительно в течение часа все считали Федора Павловича мертвым и уже на радостях поспешили обмыть и положить его на стол, как вдруг он тихо вздохнул и открыл глаза и вот уже в течение четырех часов продолжает от времени до времени дышать, хотя и не двигается и не спукает глаз с одной и той же точки. В обществе поднялись новые толки. Но толки уже шли не в одном каком-нибудь доме княгини Гнреевой, а дошли до разных захолустьев. Несколько бедняков, когда-то обиженных Маевским и ожидавших его смерти, пробрались в его дом посмотреть, «как бог смерти не дает кощею!». Это была возмутительная и в то же время грустная сцена. Дарья Федоровна, суеверная и трусливая, заперлась в своей комнате; прислуга, ненавидевшая барина, оставила его на столе и через черную лестницу впускала разных черносалопниц посмотреть «на наказание божие». Черносалопницы уже рассказывали, «что они своими ушами слышали, как хрипит и стонет кровопивец, и своими глазами видели, как его живого едят черви». Только появление Белокопытова и доктора положило конец этому показыванию живого трупа. Доктор объявил, что переносить Маевского на постель невозможно, что надо ждать исхода. Исход был один – смерть, последовавшая через несколько часов. Эти события так сильно повлияли на Дарью Федоровну, что она была готова раздать все имение нищим, опять собиралась уйти в монастырь и хотела отказаться от замужества. Белокопытову пришлось сильно хлопотать и убеждать ее, чтобы не выпустить из рук выгодной партии. Наконец дело было обделано и долги Белокопытова были заплачены деньгами Маевского. Белокопытов вздохнул свободно – гора свалилась с плеч. Любовь и нежность графа продолжались ровно до того времени, когда в его руки была отдана Дарьею Федоровной значительная часть ее имения. Муж начал относиться к жене очень бесцеремонно, называя ее при прислуге дурою, ханжою, говорил при ней о своих любовных связях, жил на отдельной половине, устраивал в своих комнатах «холостые» вечера. Дарья Федоровна, привыкшая считать всякое горе наказанием за свои грехи, за грехи отцов, не употребляла никаких средств для борьбы с мужем, для завоевания себе его уважения или независимого, почетного места в доме. Она безмолвно выносила свое тяжелое положение и все сильнее и сильнее, все с большим страхом перед разгневанным богом молилась и старалась помогать нищим, голодным, чтобы и они присоединили свои молитвы к ее молитвам. Она даже не замечала, что она все глубже и глубже раскапывает своими собственными руками ту пропасть, которая разделяет ее с мужем и которая, быть может, могла бы сгладиться при известном уменье держать себя с мужем со стороны жены и при неизбежной усталости, долженствовавшей явиться в муже среди вечных кутежей. Но Дарья Федоровна не обладала умением понимать земные интересы и была предана всецело небесным помыслам. Поуставший среди оргий муж действительно попробовал раза два сойтись с женою поближе, но от нее «несло», по его выражению, «ладаном, деревянным и постным маслом»; «ее устами говорили», по его же выражению, «сонмища черносалопниц, полчища монахов и целый кагал прошедших, настоящих и будущих затворников, схимников и юродивых нашего любезного отечества». Дарья Федоровна, нагнав тоску на мужа своими речами, упустила удобную минуту для сближения с ним и окончательно оттолкнула его от себя. Уставший от оргий и ищущий более спокойных наслаждений, он обзавелся постоянной любовницей, разбитной, ловкой и веселой, но крайне алчной до денег немкой. Матильда Францевна Геринг взяла его в свои руки и высасывала из него последние его деньги, пристраивая через него на теплые места своих соотечественников и более молодых поклонников. Уже через год или через два после замужества Дарья Федоровна была известна в самых отдаленных закоулках столицы под именем «блаженненькой» и под именем «матушки-благодетельницы», еще через несколько лет люди ее круга, особенно члены разных благотворительных комитетов, зная ее тяжелую жизнь, видя ее безропотность, слыша о ее популярности среди бедных, стали смотреть на нее не то с удивлением, не то с благоговением. Не благоговели перед нею только ее муж и ее подраставший сын. Последний, подобно отцу, отшатнулся от матери уже с детских лет, когда ему приходилось простаивать всенощные, заутрени, ранние и поздние обедни, во время которых мать ежеминутно дергала его за рукав, напоминая ему, что нужно креститься и класть земные поклоны. Первое вступление в кружок товарищей показало мальчику, что есть более привольная, более свободная, более интересная жизнь, и он ринулся в эту жизнь с головою, отдался ей с тем жаром, с которым отдается человек свободе после выхода из тюрьмы. Отец и сын уже успели промотать все, что было передано им Дарьею Федоровной. Но они уже успели не только промотать свои деньги, а даже наделать долгов везде, не отказываясь выдавать крупный вексель за небольшую сумму денег, занятую ими у ростовщика, и не гнушаясь прихватить сто рублей у своего повара, у своего камердинера, у полкового вахмистра или унтер-офицера, пользовавшихся в виде процентов различными поблажками. Вступив на этот путь, отец и сын незаметно очутились в руках разных темных личностей и должны были потакать их проделкам, определять на места их protégés. Они, вероятно, сами ужаснулись бы глубине той пропасти, в которую они снизошли, если бы у них оставалось время на подобную проверку своей жизни. Дарья Федоровна между тем видела, что ее благосостояние висит на волоске, что оно чисто призрачное, что при сведении концов с концами в итоге получится нуль, и начинала дрожать над каждой копейкой, считать количество сожженных свечей, съеденных цыплят, истребленных дров, начала отдавать штопать и чинить старое белье, переделывать и выворачивать свои платья, носить чищеные перчатки, дробить свои подаяния до микроскопических частей. Ее несчастный, непрактический слабый ум не мог сообразить, что никакие грошовые сбережения не могут пополнить брошенных на ветер тысяч.

Она оставалась все тою же несчастною, искалеченною женщиной, но уже не по-прежнему смотрели на нее ближние люди: прислуга, обожавшая щедрых графов Белокопытовых, начала ненавидеть ее как скрягу. «Видно, кровь-то отцовская заговорила», – толковали про графиню в людской. Черносалопницы и бедняки, хотя шли к ней по-прежнему, зная ее влияние на разных благотворительниц, но уже ругали ее за ее мелкие, иногда просто оскорбительные подачки. Она же молча переносила все. В этой выносливости было что-то похожее на фанатизм: только фанатик может так твердо и неуклонно, несмотря на все мучения света, несмотря на все враждебные отношения, оставаться верным себе.

И в эту минуту, когда застает ее наш рассказ, она по-прежнему твердо продолжала свой образ жизни, хотя ей уже изменяли физические силы. Минуя ряд освещенных зал, загасив ради экономии по дороге несколько свечей в канделябрах, она отворила дверь небольшой комнаты, тускло освещенной одной свечой, стоявшей на окне. Эта комната была оклеена дешевенькими темными обоями; около всех четырех степ стояли невзрачные темные стулья; над спинками стульев были видны почти черные круглые пятна, казавшиеся при тусклом освещении головами сидящих на стульях невидимых призраков. При появлении Дарьи Федоровны в дверях в комнате что-то завозилось, зашуршало, закопошилось, и около темных стен поднялись какие-то причудливые разнообразные тени. Это были странные создания, стоявшие безмолвно, понурив головы. Их то худые, то опухшие, бледные, иногда зеленовато-желтые, порою синевато-багровые лица выглядели тупо, нагло, угрюмо или болезненно. В выражении некоторых лиц замечалась жалкая забитость, в других проглядывала рабская хитрость. Тут был какой-то отставной штабс-капитан с деревянною ногой, с всклокоченными седыми волосами, с толстым синевато-красным, испещренным черными крапинками носом; воин был одет в потертый лоснившийся мундир; тут стояла еще довольно молодая женщина в оборванном платье с ребенком на руках, которого она кормила грудью; тут помещалась дряхлая полуслепая старуха в темном капоре и теплом салопе; тут были люди всевозможных возрастов и сословий, но все одинаково образованные, одинаково голодные, – голодные вследствие своей неумелости, вследствие лени, вследствие пьянства. Единственная свеча тускло озаряла это отребье человечества, и казалось, что это сидит ряд мертвецов, ожидающих своей очереди на место в могиле. Как только отворилась дверь, все они закопошились, поднялись и выстроились около стены: это было войско Дарьи Федоровны. Торопливыми шагами, перегнувшись туловищем вперед, блуждая тусклыми взглядами и улыбаясь своею бессмысленною, не то приветливою, не то конвульсивною улыбкой, похожею на гримасу, прошла пред ними хозяйка дома.

– Сейчас, сейчас, милые! Сейчас, сейчас, родные! – бормотала она на ходу и через минуту скрылась в другую дверь.

В комнате раздался один общий вздох, снова послышалось шуршанье лохмотьев, снова началось движенье этого тренья, и через мгновенье тяжело заскрипели стулья под тяжестью опустившихся на них людей.

– Ох, господи владыко, царю небесный! – вздохнула одна из теней подпольного мира: это была Марья Дмитриевна; около нее сидел безмолвно Антон. – Нутро все изныло.

– Что говорить, что говорить! – прошамкала в ответ ей старуха в ваточном капоре. – Шутка ли сказать, с третьего часу дежурим. Испарилась совсем…

– Сейчас видно, что женщина командует! По-военному бы: раз, два, налево кругом – марш! – промолвил штабс-капитан, постукивая деревяшкой о пол.

– И погода-то какая, а мне еще на Пряжку тащиться, – проговорила Марья Дмитриевна со вздохом.

– Всем, мать моя, не близко, всем не близко, – пробормотала старуха в капоре. – Видно, ты еще впервые тут дежуришь. А я-то кажинный месяц эту муку мученскую терплю. Вот еще погоди, завтра велит прийти.

– Это все женская привычка-с, доложу вам, – произнес штабс-капитаи. – За раз женщина ничего не может сделать. Вы взгляните, как женщина какую-нибудь этакую вещь в лавке покупает: зайдет она в десять лавок, в каждой весь товар перероет, все вверх дном перевернет и уж только потом скажет: позвольте мне образчик, я к вам на днях зайду! Выправки нет, и опять же женщина сама не знает, чего ей нужно. Ну возьмите нашего брата: нужно мне черное сукно на панталоны, с позволения сказать, и на сюртук, я и иду за черным сукном, а женщине и ленточка для бантика нужна, и какая-нибудь этакая шляпочка, и чепчик, и юбочка, и разные этакие финтифлюшки невозможного цвета, ну, а в кармане не очень густо, на все не хватит, надо что-нибудь одно выбрать, – вот она и суется и мечется. И хочется и ко…

Философские рассуждения штабс-капитана оборвались на полуслове, так как в комнату снова отворились двери и в них появилась фигура хозяйки дома. За нею с недовольным лицом шла горничная, нагруженная какими-то тряпками.

– Сейчас, милые, сейчас! – торопливо заговорила хозяйка. – Вы штабс-капитан Фяегонт Матвеевич Прохоров? – спросила она, обращаясь к отставному философу.

– Он самый-с, имел честь докладывать вашему сиятельству! – отрапортовал штабс-капитан, молодцом вытягиваясь перед графиней.

– Вспомоществования просите?

– Точно так-с, имел честь докла…

– Передала, передала вашу просьбу, – быстро перебила его графиня. – Наведайтесь, обещали похлопотать. Вы бы в богадельню просились…

– Имею семью-с, ваше сиятельство. Привязан в некотором роде узами родственных отношений к грешному миру сему. Не могу…

– Так, так! – снова перебила его графиня. – Так наведайтесь. Вот вам покуда. Дай, Танюша, – поспешно обратилась хозяйка к горничной. – Вот тут чай на два раза, вот сахар, это на булку десять копеек. Вот белье…

Графиня, поспешно передав штабс-капитану деньги и небольшой бумажный сверток с спитым чаем и четырьмя кусками сахару, взяла из рук горничной рубашку, растянула ее против свечи и стала рассматривать.

– Танюша, ты не то отобрала, не то отобрала! – быстро заговорила Дарья Федоровна. – Это для переделки Алексею Дмитриевичу отложено. Давай другую. – Горничная порывисто передала барыне другую рубашку. Белокопытова снова стала рассматривать полотно, растянув его против свечи.

– Вот вам; это пригодится; это тонкое полотно, – заговорила она, передавая рубашку штабс-капитану. – Вот две пары шерстяных чулок.

– Имею одну ногу, как докладывал вашему сиятельству, – развязно начал штабс-капитак.

– Ну, все равно, все равно; я тороплюсь, тороплюсь! Наведайтесь на днях.

– Ваше сиятельство, окажите милость, день назначьте. Живу далеко и имею одну ногу, тоже…

– Ах, не могу, никак не могу дня назначить, – перебила графиня штабс-капитана. – Не от меня зависит. Наведайтесь!

– Удручен годами, ваше сиятельство, имею одну только ногу…

– Ну здесь отдохнете, в тепле посидите. Дня не могу назначить, – отрывисто говорила графиня, уже подошедшая к старухе в капоре.

– Нельзя ли письменно известить? – совершенно хладнокровно приставал неугомонный философ.

– Не могу, не могу! – каким-то мучительным тоном отозвалась графиня, торопливо говоря старухе: – Вот чай, вот сахар, вот на хлеб. Приходи на будущий месяц.

– Матушка, ваше сиятельство, вспомоществования прошу, – заговорила старуха, кланяясь в нояс.

– Не могу, не могу ничего сделать! К митрополиту подай прошение.

Графиня быстро перешла к Марье Дмитриевне.

– Вы Прилежаева? – спросила она и, не дожидаясь ответа, заговорила скороговоркой, – детей просили определить. Будут приняты. Старшего мальчика, надеюсь, в школу бедных сирот, младшего и девочку в приют графов Белокопытовых. За них похлопочет и добрейший Даяило Захарович Боголюбов. Наведайтесь! Покуда возьмите это. Чайку напейтесь. Малютка, спать хочешь? – потрепала графиня по щеке понуро стоявшего Антона и перекрестила его. – Христос с тобой, Христос с тобой! Вот белье для деток. Это от моего сына. Наведайтесь.

Хозяйка дома быстро перешла к следующей просительнице, до сих пор ни одним словом не заявившей о своем присутствии в комнате. Это была высокая, худая женщина, лет сорока, с резкими чертами лица, с черными, несколько поседевшими, беспорядочно сбившимися на лоб волосами. Что-то лихорадочное и раздраженное было в выражении ее черных глаз и в стиснутых сухих губах. Она все время сидела молча, не отвечала ни на один вопрос своим собеседникам и только от времени до времени откидывала со лба сбившиеся волосы. Голяки, собравшиеся в этой комнате, посматривали на нее как-то подозрительно, как смотрят на сумасшедших. Старушонка в капоре даже успела шепотом заметить Марье Дмитриевне, что у этой странной женщины «на чердаке должно быть не ладно». Это замечание заставило Антона попристальнее взглянуть на молчаливую просительницу, и ее мертвенно-бледное лицо, воспаленные глаза, всклокоченные черные волосы с проседью как-то неприятно подействовали на него, почти испугали его и сильно врезались в его память.

– Вы титулярная советница Постовская? – спросила графиня.

– Я, – сухо ответила просительница, глядя на Белокопытову сверху вниз.

– Вы должны к митрополиту подать.

– Подавала уже.

– Ну и что же?

– Отказали. Пенсию получаю…

– Ах, так вы пенсию получаете…

– Два рубля в месяц.

– Что делать, что делать! У других и того нет. Роптать грешно. Вот вам чай, вот…

– Да я не милостыню пришла просить, – грубо перебила графиню просительница, не протягивая руки за подачкой. – Я прошусь в богадельню…

– Ах, нельзя, нельзя, у вас пенсия, вы чиновница…

– Ну, в тюрьму, в острог посадите, – с тою же резкостью перебила хозяйку просительница. – Мне все равно куда. Все равно, только бы не умереть на улице, под забором. Понимаете: не хочу на улице валяться. У меня угла нет, у меня хлеба нет.

– Вы же пенсию получаете, мой друг, – воскликнула Дарья Федоровна. – Ну наймите себе уголок, работайте…

– Чем? – с горечью и иронией спросила просительница и тяжело приподняла свои руки.

Это были страшные руки, худые, жилистые, костлявые, с распухшими оконечностями пальцев.

– Отсохли, отмерзли, проклятые! – с бесконечною злобой в голосе произнесла несчастная женщина; в ее глазах сверкнуло что-то похожее на бешенство. – Работать! Я их поднять не могу, а она говорит: работать! Она говорит: работать! – воскликнула Постовская, тяжело дыша от раздражения.

– Их полечить надо, ступайте в больницу, – продолжала давать свои советы Белокопытова, не замечая, что она говорит с сумасшедшею.

– Что вы мне говорите! – крикнула просительница, ближе подступая к графине. – В больницу не принимают с такими болезнями. Я с этою болезнью могу десятки лет пролежать. Я уже три года с нею живу.

– Что ж делать, что делать! – в замешательстве проговорила графиня. – Я буду хлопотать, но бедных так много, так много! Наведайтесь!

– А теперь? – воскликнула просительница. – Куда я пойду теперь? Меня с квартиры сегодня выгнали. Говорят, я сумасшедшая! Говорят, что меня и за деньги держать не станут. У меня есть нечего. Что же, мне на улице околевать? Велите меня хоть в полицию отправить…

– Что вы, что вы, Христос с вами! Христос с вами! Вот вам покуда чай, сахар, на булку.

Графиня быстро протянула просительнице деньги и сверток с чаем и сахаром. Лицо Постовской все исказилось каким-то судорожным выражением горя, иронии и злобы. Она с трудом протянула левую руку, взяла поданный ей сверток и, скомкав его рукою, швырнула в Белокопытову.

– Вот тебе! – сквозь зубы проговорила она и быстро повернулась спиной к окончательно растерявшейся хозяйке дома…

– Господи, прости строптивых и позабывших тебя! Господи, отпусти им грехи их, не знают, что творят! – перекрестилась Дарья Федоровпа, обращая испуганные глаза к висевшему в углу образу.

Жалкая комната начала пустеть. Кряхтя и охая, тащились эти живые мертвецы по черной, неосвещенной лестнице, ощупывая руками перила и стены, чтобы не упасть. Гулко раздавались в затишье звуки, производимые штабс-капитанским костылем и его деревянною ногой; печально шлепали стоптанные башмаки Марьи Дмитриевны, неслышно шебаршили сплетенные из сукна башмаки старушонки в капоре. На небольшом квадратном дворе, окруженном со всех сторон стенами дома и похожим на мрачный колодезь, было черно, как в могиле. Снег, валивший хлопьями, тотчас же таял и превращался в липкую грязь. Порывистый ветер выл в воздухе.

– Господи владыко, погода-то какая ненастная, как дотащимся! – вздохнула Марья Дмитриевна. – Измучился ты, голубчик Антошенька!

– Что ж, не дотащимся – костям покой будет, – пробормотала старуха в капоре.

– Выпить бы теперь с холоду. Чего-нибудь этакого бальзамного, желудочного! Жаль, компании нет, все дамы, – развязно произнес штабс-капитан, с очень важным видом поднимая воротник своей оборванной шипели.

– Вишь, греховодник, о чем думает! – прошамкап старуха.

– Дьяволы, дьяволы окаянные! Не будет вам ни дна ни покрышки! – вдруг зазвучало над их ушами.

Они обернулись. За ними стояла какая-то высокая женская фигура. Несмотря на темноту Антон сразу узнал в ней молчаливую просительницу, пробудившую в его душе нечто вроде безотчетного страха.

– Отсохни моя нога, если я к вам когда-нибудь через порог переступлю! – продолжала сумасшедшая женщина. – Чай спитой дает, два куска сахару дает! Подавись ими, окаянная, спрячь их для детей и для внучат своих, чтобы они промочили пересохшее горло, когда промотают твои проклятые деньги! Под забором околею, как собака издохну, а к тебе не пойду!

Как-то дико и страшно звучали в воздухе эти проклятия сумасшедшей. Марья Дмитриевна вздрогнула, Антон невольно прижался к ней.

– Не бойся, голубчик, не бойся! – шептала ему мать, боязливо отстраняясь от Постовской.

– Видно, нужды, родимая, не видала! – хладнокровно промолвила старуха.

– Не видала? Я не видала? – резко воскликнула высокая женщина, наклоняясь к самому лицу старушонки. – Дура! дура! я год бьюсь, как рыба об лед, год! Не ходила к ним, не оббивала их порогов. Дураки надоумили, подавала прошение – ничего не получила. Пенсию получаю. Пенсию! Три дня теперь не ела. К ней пришла – спитой чай вынесла, гривенник предлагает! Что мне гривенник! Что мне гривенник! Дура! дура! Что я с ним стану делать? Завтра сыта буду, лишний день проживу? Что мне лишний день? Я ей в рожу его кинула. В воду – вот и конец!

– Полно, мать, что судьбу-то гневить! – проговорила старушонка, безмятежно продолжая беседу с безумною.

– Чем гневлю? Что она мне дала? – с яростью заговорила Постовская. – Детей отняла, мужа отняла, руки параличом разбила… Чем гневлю? Если места нет ни в монастыре, ни в богадельне, ни в остроге, ни у добрых людей – иди в воду!

Женщина грубо раздвинула стоявших на крыльце бедняков.

– Чего ждете? – насмешливо проговорила она. – Дураки, снегу боитесь? Ждите, вот он для вас сейчас остановится!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю