Текст книги "Лес рубят - щепки летят"
Автор книги: Александр Шеллер-Михайлов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 37 страниц)
– Матери худо! – прошептала она и начала одеваться.
Мальчик тоже встал.
– Сбегай в часть за бабкою! – тихо промолвила девушка.
Мальчик наскоро оделся и ушел из конуры.
Прошел почти час. Около больной возились девушка и старая нищая. В конуре слышались вздохи и стоны. Наконец в кухне скрипнула дверь. Девушка поспешив, вышла туда. Перед нею стоял брат.
– Бабки нет, уехала с вечера к больной, – сказал он.
– И не надо теперь, – ответила девушка. – Ты побудь здесь. Не ходи туда.
Он посмотрел на нее с испугом и только теперь заметил, что она была страшно встревожена. Он молча хотел сесть на скамью.
– Разведи огонь, чаем надо мать и детей напоить, – сказала сестра, скрываясь за дверью.
Он принялся за работу. Через несколько минут в кухне сверкал огонь. К старшему брату вышли дети.
– У нас блатец умел, – таинственно прошептал маленький брат.
– Какой братец? – с недоумением спросил старший брат.
– Маенький такой, на стоике лежит, – ответил ребенок.
Мальчик смутно понял, в чем дело. Через полчаса он вошел в комнату. Бледная и худая мать в полудремоте лежала на постели. На столе, закутанный в тряпку, лежал труп новорожденного ребенка…
А отец семейства все не шел.
Тяжелый, полный тревог прошел день. Появлялась на минуту в конуре и бабка, появлялся и священник, пришел какой-то сосед из фабричных, завернувший в тряпку маленький труп, положивший его в какой-то ящик и унесший тело под мышкой на кладбище. Настала и ночь, опять такая же мрачная, такая же бессонная для больной женщины. Так прошло три дня. На четвертый больная женшина поднялась с постели. Еще через несколько дней она могла выйти из дома, чтобы пуститься на поиски за мужем среди этой массы улиц, площадей, домов, экипажей, людей всех званий, всех состояний, на поиски из квартала в квартал, из части в часть, из больницы в больницу.
– Я с тобой пойду, – проговорил старший сын, видя, что мать собирается идти.
– Куда ты. Устанешь. Холодно, голубчик, – тихо заметила мать.
Она в эти дни стала еще слабее, еще тише, покорнее.
– Свалишься еще где-нибудь одна, – промолвил он. Мать вздохнула.
– Конечно, лучше идите с ним, – посоветовала старшая дочь. – Все-таки посмотрит. Только ты оденься потеплее, – обратилась она к брату.
Он стал быстро одеваться в свою кофту. Старшая сестра повязывала ему уши. Несколько минут спустя мать и сын тащились по грязи.
Они походили на нищих. Встречные люди глядели на них с любопытством и состраданием; какая-то барыня начала шарить в своем кармане при виде их и, кажется, удивилась, когда они прошли мимо, не протянув руки. Каждый мужик, каждый мелкий торговец выглядел счастливее, довольнее, богаче их.
Они заходили всюду, где можно было надеяться узнать о близком человеке… Здесь находились пьяные, покрытые кровью и грязью создания, поднятые в бесчувственном состоянии; там были исхудалые люди в белой горячке, вынутые из петли; в третьем месте попадались вполне трезвые несчастливцы, выловленные на горе, на несчастие себе из воды; далее лежали без чувств полураздавленные экипажами отцы и матери семейств, дочери и сыновья, кормильцы семьи. Но мужа бедпой женщины не было нигде.
Наконец перед нею была клиника; длинные коридоры; занятые, отрывисто отвечающие люди; грубые, неразговорчивые солдаты; серенькое здание с трупным запахом, анатомический театр. Марья Дмитриевна толковала что-то о привезенном сюда человеке, «худеньком таком из себя, с небритым подбородком, с седенькими волосиками»; она толковала что-то о каком-то «сюртучке с двумя костяными пуговками на правой сторонке и с одною медною пуговкой на левой сторонке»; она рассказывала все это как-то смутно, сбивчиво, тоскливо, рассказывала всем проходящим, всем встречным, поминутно кланяясь в пояс и как-то бессмысленно повторяя:
– Не оставьте, отцы родные! Не оставьте!
Она почти не слыхала ответов, почти не понимала слов. Наконец ее поразил грубый голос сторожа:
– Что ж ждешь-то, тетка?
Она точно проснулась от долгого сна и испуганно огляделась кругом. Казалось, ее поразила мысль, что ей нечего больше ждать.
– Батюшка, тело-то где же, тело-то? – забормотала она глухо, не плача, не падая в обморок.
– Говорят тебе, испотрошили.
– Как же, где же я его найду? Ведь муж мне он, муж, из чиновников, – шептала она бессмысленно.
– Где? Нигде не найдешь…
Марья Дмитриевна присела на землю и как будто замерла. Сын понурив голову уныло стоял подле нее и не трогался с места.
IIТЕМНОЕ ПЯТНО В СВЕТЛОЙ ЖИЗНИ СТАТСКОГО СОВЕТНИКА БОГОЛЮБОВА
Смерть Александра Захаровича была для Прилежаевых тем громовым ударом, при котором обыкновенно начинает креститься русский человек. Материальное положение семьи должно было теперь ухудшиться еще более и угрожало в близком будущем голодною смертью. Марья Дмитриевна не могла не заглянуть мысленно в это будущее, когда ей приходилось жить своим умом, быть старшею в доме. Она ясно поняла всю страшную сущность этого будущего и увидала необходимость спастись теперь или никогда. Откладывать попечения о завтрашнем дне в долгий ящик не было возможности: голод стоял у дверей. Нужно было хлопотать о пенсии, об определении детей, об устройстве своей судьбы, но прежде всего нужно было хлопотать о насущном хлебе. Заработать этот хлеб в настоящую минуту не было возможности, так как и до приискания работы и во время работы, до получения за нее денег, нужно же было есть. Приходилось идти за помощью ближних. Нечего говорить, как тяжело, как больно непривычному человеку идти за милостынею, но Марью Дмитриевну мучили и другие чувства: чувство страха перед теми, к кому она шла, чувство опасения, что ей откажут, что ее выгонят. И без того больная, слабая, забитая судьбою, она выглядела еще более жалкою в то время, когда, ежеминутно крестясь, она неверными шагами поднималась по широкой лестнице одного из больших каменных домов, стоявшего в одной из многолюдных улиц Петербурга.
Во втором этаже этого дома помещалась квартира статского советника Данилы Захаровича Боголюбова.
Гремели ли на улице колеса экипажей, уносящих аристократию в театр на первое представление новой оперы, наделавшей шуму в Париже, или в собрание на блестящий обед в честь какого-нибудь минутного героя общественной жизни, или на шумное заседание нового комитета для обсуждения вопроса, не следует ли ввести в образование санскритский язык; валялась ли в ногах у домохозяина и исполнительной власти какая-нибудь бедная мать шестерых детей, жилица пятого этажа большого дома, не заплатившая в срок за квартиру и с ужасом смотревшая на опись своего имущества; жаловались ли жилицы подвалов на буйство своих спившихся с кругу мужей, – одним словом, раздувало ли общество с серьезным видом мыльные пузыри бесплодной деятельности, изнемогали ли отдельные личности под бременем нешуточного горя, – квартира Боголюбова оставалась тихою и спокойною, не интересовалась ничем, жила своею собственною жизнью, стояла, как отдельное государство, храня вооруженный нейтралитет среди общественных событий и частных сцен. В качестве нейтрального государства квартира получала газеты собственно для справок о том, не грозят ли ей какие-нибудь опасности со стороны ее соседей, не уничтожают ли статских советников, не налагают ли какого-нибудь особенного налога на жильцов вторых этажей, не дают ли какого-нибудь высшего назначения одному из начальников отделения – конкурентов хозяина этой квартиры. Интересовались в этой квартире и другими газетными сведениями, не имевшими никакого отношения к нейтральному государству, читали о количестве самоубийств и несчастий, о спектаклях и обедах, о неприязненных или дружественных отношениях кабинетов Франции и Англии, о восстании голодных рабочих в Манчестере, но все эти известия читались, собственно, для улучшения пищеварения, для назидательных размышлений о том, что среди этого хаоса страстей и глупостей, глухого рева бурного житейского моря и беззаботного шелеста пестреньких флюгеров, вертящихся на видных местах общественных кораблей, невозмутимо мирно, математически правильно сложилась и идет изо дня в день, из года в год жизнь в крошечном нейтральном государстве этой квартиры.
Квартира была отделана богато и даже роскошно. Но наблюдателю сразу должно было броситься в глаза излишнее обилие бронзы и полнейшее отсутствие оригинальных картин, статуй и тому подобных художественных произведений. Это обстоятельство заставляло думать, что обитатели этой квартиры принадлежат или к купечеству, сидящему на своих кованых сундуках и знающему цену только тому, что можно продать на вес, или к тому разряду людей, которые медленно, по грязи, сквозь огонь и воду доползли до нескольких тысяч годового дохода и тоже метят в генералы. Люди последнего разряда обыкновенно накупают сначала бронзовых подсвечников и ламп, потом вешают в своей зале люстру с разными побрякушками, отделывают какую-нибудь одну комнату не для себя собственно, а более для виду, для гостей; через несколько времени они сознают возможность украсить еще одну или две комнаты; наконец, доходят до блаженной минуты – до отделки своей квартиры с белой залою, до отделки всех комнат, даже детской, и, самодовольно осматривая свое жилище, с восхитительною небрежностью замечают вскользь своим домочадцам: «Надо бы в гостиной обить мебель бархатом». На языке подобных Наполеонов семейной жизни это значит: «Надо увенчать здание!» В таких квартирах взгляд насмешливого и в то же время незлобивого наблюдателя человеческой комедии легко подметит следы разных формаций, разных наслоений, не вяжущиеся между собою точно так же, как не вяжутся между собою обстоятельства тех эпох, когда делались эти наслоения. В одном углу стоят массивные жирандоли с хрустальными побрякушками, сильно напоминающие и трактир, желающий преобразиться в гостиницу или даже в отель, и толстую фигуру русского купца, пускающего пыль в глаза и желающего показать, что, «мол, и мы живем, как баре»; в другом углу виднеется дорогой стол из розового дерева с отделкой из бронзы и фарфора, напоминающий древнюю беспутную, прихотливую, потонувшую в роскоши Францию времен последних Людовиков. Какая пропасть, какая борьба, какие надежды отделяют эти жирандоли от этого столика? Не лежит ли между ними целая драма или целая комедия человеческой жизни в ее стремлениях к обстановке, к устройству своего нейтрального уголка по образцу лучших соседних владений? И каким невозмутимым спокойствием и самодовольством дышит лицо человека, когда он достигнет желанной обстановки! Не думайте, что эти жирандоли, столики, мягкие диваны стоят для него мрачными памятниками его кровавых усилий, его бессонных ночей, его унижений и нравственной ломки, что в этих блестящих хрусталиках люстры он видит застывшие слезы вдовицы, просившей его когда-то защищать ее в тяжбе с богатым врагом; что в этих неуклюжих бронзовых, покрытых позолотой подсвечниках он ясно рассматривает толстую фигуру нахального откупщика, нагло говорившего ему: «Это что-с: совесть! за деньги все можно обделать». Нет, все эти блестящие игрушки стали для него непроницаемыми ширмами, за которыми скрылось все пережитое, все выстраданное, которыми, как камеиною броней, защитилась его душа от всяких непрошеных упреков и нападений совести.
Именно до этого окончательного устройства дел в своем нейтральном государстве дошел статский советник и член разных благотворительных комитетов Данила Захарович Боголюбов в ту пору, когда мы застаем его в богато убранной столовой, окруженного его семьей. Его жена, полная и красивая женщина, лет тридцати, с немного ленивым и томным выражением на лице, разливает чай. Около нее сидит девочка лет шести, прелестный живой ребенок с быстрыми глазенками, с головой, украшенною бесчисленными папильотками из газетной бумаги, издающими, как и ее сильно накрахмаленное платье, какие-то своеобразные звуки при каждом движении девочки. Это дочь Боголюбовой, Лидия. Напротив помещается на детском высоком кресле мальчик лет трех с пухленьким тельцем, одетым в кружева и прошивки. Это младший сын Боголюбовых, Аркадий. Около него читает книгу юноша двенадцати лет, стройный, высокий, голубоглазый блондин с немного женственным лицом, изящно одетый, к лицу причесанный, по-видимому, мягкий, предупредительный и сильно впечатлительный человечек. Это старший сын Боголюбовых, Леонид. Имена этих детей так романичны, и Боголюбова в восторге, что ее муж согласился дать детям именно эти имена, любимые ею уже во дни ее девической жизни, когда она среди вечного безделья зачитывалась всевозможными французскими и русскими романами. Немного в стороне от прочих членов семьи, как председатель в совете, сидит глава нейтрального государства Давило Захарович Боголюбов, плотный и видный, немного слонообразный мужчина с сильною проседью в коротко подстриженных волосах, с строгим выражением на полном, гладко выбритом лице, с глубокомысленно сдвинутыми густыми бровями, с большим орденом на шее. Покойно поместившись в большом мягком кресле, он читает газету и изредка сообщает своим подданным новые сведения, могущие интересовать их, или свои соображения, могущие послужить им в пользу.
– Вельский в камер-юнкера махнул, – произносит он сквозь зубы, не отрывая глаз от газетного листа. – Повезло. И то сказать, в правоведении курс кончил!
– Ах, теперь еще более нос вздернут! – заметила томно хозяйка. – И без того земли под собою не слышали…
– Ну, как ни вздергивай нос, а без нашего брата не обойдется. Дела-то мы делаем, – твердо и с сознанием собственного достоинства произнес хозяин и отпил чаю.
Наступило молчание. Хозяин продолжал читать. Хозяйка задумчиво выводила ложечкой по подносу какие-то узоры из пролитого чаю.
– Холера опять из Турции идет. Народ только пугают, – проговорил сквозь зубы хозяин. – Мало ли какие болезни бывают, не высчитывать же всех. При мнительности черт знает что станешь думать.
– А что, приключений никаких нет? – спросила жена, очнувшись от своего ленивого раздумья.
Хозяин мельком окинул глазами страницу.
– Мальчишка какой-то застрелился, – ответил он, пробегая глазами строки. – Женщина потонула, бросившись с моста в Неву… Нашли в бесчувственном состоянии человека на выборгском тракте, умер по дороге в клинику, знаков насилия на теле не оказалось…
– Ах, это все от пьянства, все от пьянства! – с отвращением проговорила хозяйка. – Вот так-то ваш почтенный братец когда-нибудь умрет где-нибудь под забором. Я до сих пор не могу забыть последней встречи с ним. Ободранный, пьяный, встретился на Невском и еще осмелился назвать меня сестрицей. Я со стыда сгорела. Кругом люди, извозчики, а он называет меня сестрицей!
Хозяин хранил упорное молчание и, по-видимому, весь углубился в чтение газеты. Он не любил, когда говорили о его брате.
– Право, теперь на улицу страшно выйти, – продолжала хозяйка. – Это уже третий раз он меня скандализирует. И помяни ты мое слово, когда-нибудь он нас еще осрамит как-нибудь в нашей собственной квартире или просто обворует.
– Глупости, брат никогда вором не был, – недовольным тоном пробормотал хозяин, еще сильнее углубляясь в чтение газеты.
– Не был, так будет. Пьянство до всего доводит, – возразила хозяйка. – Этому надо положить какой-нибудь конец.
– Э, матушка, что ты говоришь! – совсем раздражительно произнес муж, отхлебывая чай. – Ну, как я положу этому конец? Ведь не можем же мы запретить ему ходить по улицам?
– Выслать его надо из города. Такие люди опасны.
– Глупа ты и больше ничего!
– Вы прелестно выражаетесь! И еще при детях! – с едкой иронией заметила жена. – Выслать нельзя какого-нибудь одного пьяницу, когда стольких высылают. Это мило!
На несколько минут воцарилось полнейшее молчание. Наконец хозяйка заговорила снова:
– Я, право, была бы рада, чтобы ты сам встретил его. Тогда я посмотрела бы, что ты запел бы. Ведь я говорю тебе, что я просто со стыда не знала, куда деваться, смотря на его лицо, на его одежду. Да еще вдобавок этот-то, наш фанфарон, растерялся, стоит перед ним, как рак красный, и шарит в своем кармане. Я ему и глазами мигаю, и за рукав его дергаю, чтобы он скорее шел, а он стоит и роется в портмоне. Слышу, говорит: «Извините, дядюшка, вот все, что могу». Каково тебе покажется: «дядюшка!» На Невском проспекте публично говорит: «дядюшка!» И это при мне-то! Хорош дядюшка! Просто скандал, скандал!
Хозяин нахмурил брови.
– Что же тут дурного? – сквозь зубы пробормотал он.
– Как что дурного? – горячо заговорила жена. – Мать скандализировать, по-вашему, не дурно? Якшаться с пьяницами не дурно? Это прелестно! А все отчего происходит? От того, что учиться не учится, а добродетели свои выказывать хочет. Вероятно, по стопам дядюшки желает идти. Волю взял!
Отец оставил газету и обратил строгие глаза на старшего сына. Его задели за больное место, он был раздражен: толками о брате, ему нужно было излить свой гнев. Сын еще ближе, еще пристальнее приник к книге и, казалось, не дышал, чуя приближение бури. Он, по-видимому, не слышал ни рассказа матери, ни замечания отца; только яркий румянец, внезапно разлившийся по его лицу, как-то странно противоречил его безмятежному занятию чтением.
– Ты это что читаешь? – строго спросил отец, не называя сына по имени.
Мальчик быстро поднял голову от книги и молча устремил глаза на отца, его лицо пылало, глаза ярко блестели.
– Я тебя спрашиваю, что ты читаешь?
– Белинского, – ответил чуть слышно мальчик.
– Учебная книга? – отрывисто спросил отец.
– Критическая статья.
– Я тебя спрашиваю: учебная книга или нет?
– Нет.
– Дурак! – отец пожал широкими плечами. – Его велели взять из гимназии за лень. Его хотят отдать в новое училище, а он критическую статью читает! Да ты понимаешь ли, что ты читаешь? А?
Сын смотрел прямо на отца широко открытыми глазами; они были влажны, хотя из них и не катились слезы.
– Отвечай же: понимаешь ли ты, что ты читаешь? – отчетливо повторил отец.
– Понимаю, – тихо, но твердо ответил сын.
– Понимаешь? Что же ты понимаешь? – спросил отец уже несколько ироническим тоном.
– Все понимаю, что читаю, – ответил сын тем нерешительным тоном, каким отвечают на неопределенные вопросы.
– У дурака дурацкие и ответы! – произнес отец. – Ты ничего не понимаешь, ты не должен ничего понимать, ты не смеешь ничего понимать из этих книг! Твое дело – учебники, твое дело – прилежанье. Ты видел своего дядю? А?
Мальчик молчал.
– Осел! Тебя спрашивают: видел ли ты своего дядю?
– Видел, – ответил мальчик, не спуская глаз с отца.
– Да чего ты глаза-то на меня таращишь? Что у меня узоры на лице, что ли? – рассердился отец, пред которым потупляли глаза все люди, подпадавшие его гневу.
Но сын все-таки не потупил глаз, не отвернул лица. Казалось, он смотрел на своего противника не столько для того, чтобы быть готовым отскочить или защищаться в случае окончательного нападения, сколько для того, чтобы яснее понять весь сумбур неожиданных обвинений или для того, чтобы смутить своим открытым, прямым взглядом без причины раздражившегося отца. Мальчик давно уже привык к этим бессмысленным бурям и знал их исход. Отвернувшись в сторону, отец продолжал внушительным тоном:
– Ну, если ты видел дядю, так ты знаешь, до чего он дошел: до пьянства, до нищеты, до голода, до позора. И дошел он до всего этого потому, что был таким же лентяем, как и ты. Ему нужно было учиться, а он чтением занимался; ему нужно было послушание оказывать перед высшими, а он с ними в прения вступал. Ну, и живет теперь нищим. Я не допущу, чтобы и мой сын когда-нибудь ходил нищим по городу с протянутою рукой. Я лучше тебя из своих рук задушу…
– Ах, Данило Захарович, что ты говоришь! – воскликнула хозяйка, не выносившая подобных человекоубийственных планов мужа.
– Да, лучше из своих рук убью, живого закопаю в могилу, чем увижу его нищим, пьяницей, бездельником! Мне легче будет его смерть, чем его позор! – торжественно закончил Данило Захарович, ударив широкою ладонью по столу, так что зазвенели чашки и зашуршали папильотки и юбки шестилетней девочки, прижавшейся от испуга к спинке стула.
С минуту длилось тяжелое молчание.
– Ты видишь, как мы живем, – уже спокойнее продолжал Данило Захарович. – Ты ведь не сидишь голодным, не ходишь без штанов и без сапог, тебе не отказывают ни в чем? А? отвечай.
– Нет, – отчетливо ответил сын.
– Ну, а почему тебе не отказывают, почему у тебя все есть? Потому что я не был лентяем, потому что я ночей не спал за работой, потому что я горб гнул над бумагами, потому что я не убивал времени не только на чтение разных Белинских, а даже на лишние часы сна. Ты видишь, меня уважают, ко мне идут с просьбами, ко мне обращаются за помощью. Я состою членом благотворительного комитета, я вытаскиваю из грязи несчастных. Я могу делать добро ближним. За меня молятся те, кого я из нищеты вытащил. Это потому, что я не сидел сложа руки.
Данило Захарович говорил уже почти спокойно, без раздражения, без желчи, он просто делал строгое отцовское внушение сыну, которому желал всего лучшего в жизни, каждою новою фразой, с каждым новым воспоминанием о своих увенчавшихся успехом усилиях, о своем значении, дающем возможность благодетельствовать даже посторонним, Данило Захарович становился все мягче и мягче. Так среди мелких будничных неприятностей утихает и делается добродушным старый моряк, вспомнив, после скольких лишений, бурь и невзгод успел он добраться до своего мирного уголка, до своей семьи, до своего благосостояния. Данило Захарович даже добродушно усмехнулся, видя, что его сын все еще не спускает с него глаз.
– Захлопни-ка лучше свои критические статьи да принимайся за латынь, – уже полушутливо произнес он. – Поучишься теперь, после веселее будет. Теперь ты вон дядюшке, без моего позволения, милостыню подаешь из денег, которые упали тебе самому с неба от меня. А ты выучись, свой грош заработай, да тогда и подавай помощь дядюшкам и тетушкам и всем, кому вздумаешь, чтобы они благодарили и благословляли тебя. А то вы все из готовенького, из чужого только умеете щедрость показывать. Вот, поди, еще щедрее станешь между графчиками в пансионе Добровольского, особенно когда крестная приедет да крестнику сунет десяток рублишек на карманные расходы. Баловни!
Боголюбов совсем повеселел и разнежился, как это всегда бывало с ним, когда ему удавалось громогласно рассказать, каким путем он дошел до благосостояния и до возможности помогать ближним.
– Кстати о крестной-то вспомнили, – промолвил он, принимая серьезное и озабоченное выражение и подвигая к жене пустой стакан. – Обойщики кончили отделку ее комнаты?
– Нет, сегодня кончат, – ответила жена.
– Закопались, закопались! – проговорил Боголюбов. – Надо торопиться. Не сегодня, так завтра Варвара Ивановна приедет в Петербург. Надо, чтобы ей было удобно у нас. Кто знает, может быть, и жить с нами останется. Давно, давно я ее не видал. Надо обласкать старуху. Мы ее успокоим, она нас не забудет.
Боголюбов умолк и задумался, вероятно, о старой родственнице, приезда которой ожидали в семье с часу на час, ожидали с нетерпением и отчасти со страхом, как обыкновенно ожидают приезда влиятельных, знатных или очень богатых родственников.
В столовой настало затишье, изредка прерываемое болтовней и шуршаньем папильоток и юбок шестилетней девочки, обращавшейся к матери с различными вопросами. Мать отвечала нехотя, иногда лаконически замечала дочери: «Ты все пристаешь, надо сидеть смирно», – и продолжала задумчиво рисовать узоры на подносе. Она была в сладком поэтическом настроении утренней полудремоты. Боголюбов молча прихлебывал чай и тоже о чем-то думал. Его лицо приняло свое обычное выражение строгости и озабоченности государственного деятеля.
Казалось, этот человек постоянно стремился всеми силами внушить каждому встречному, что он, Данило Захарович Боголюбов – глава дома и начальник отделения, что у него хлопот и обязанностей по горло, что без его зоркого глаза, без его указаний, выговоров и наставлений остановится и погибнет и канцелярия, и семья. В сущности, может быть, он был и добр, и недальновиден, но обстоятельства жизни заставили его казаться и строгим, и зорким. Давным-давно, с тех пор, как ему было дано впервые место столоначальника, он привык говорить директору департамента:
– Тут, ваше превосходительство, нужна строгость, чтобы дела не лежали без действия. Зоркий глаз важнее всего, когда надо уследить за подчиненными.
– И я то же говорю, братец, да, и я то же самое говорю, – глубокомысленно произносил директор. – Строгость и зоркость – это главное в начальнике, если он хочет, чтобы подчиненные были рачительны. Рачительность в подчиненном – это долг! Да, рачительность!
И Боголюбов очень хорошо знал, что директор, говоря с высшим начальством, постоянно замечал:
– О, я вполне надеюсь на одиннадцатый стол, там у меня сидит строгий и зоркий чиновник; от его глаз ничего не ускользнет, при нем все будут рачительно исполнять свои обязанности.
И вот за строгость и зоркость Боголюбову давались чины, кресты и видные места. Чем более наград получалось им, чем чаще ему приходилось говорить о благодетельных качествах начальника, тем глубже и глубже врезывалось в его лицо выражение строгости и зоркости; иногда оно даже доходило до комизма, когда Боголюбов смотрел строго и зорко, слушая какой-нибудь рассказ высших лиц о балете. Но если подобное выражение лица было необходимо на службе, то еще более необходимо было оно дома.
Его жена, Павла Абрамовна, вышедшая из достаточной купеческой семьи, воспитывавшаяся в пансионе для «благородных девиц», была менее всего способна к роли хозяйки дома. Сначала она любила балы с офицерами, любила балет с красивыми декорациями, любила наряды с бесчисленными фалборами, бахромами, бантами, любила романы с несчастными любовниками и еще более любила, облекшись в атлас и кружева, лежать в своем будуаре и плакать в тишине о своей несчастной доле, несчастной потому, что Данило Захарович «статский», что ей теперь приходится, ради беременности, сидеть дома во время балов, что молодых «офицеров» у них не бывает в доме, а все «противные старики» в карты играют. Наплакавшись досыта, она засыпала и спала мирным и безмятежным сном до тех пор, покуда не являлся Данило Захарович и не делал ей строгого выговора за спанье днем в одежде. Вследствие своей дальновидности Данило Захарович соображал, что, вероятно, при такой вечно спящей хозяйке балуется и ворует прислуга, что обед не может быть хорошо приготовлен, и потому, без дальнейших справок, строго и внушительно выговаривал людям за их воровство, за дурное кушанье, хотя он и не был настолько зорок, чтобы указать, кто и что украл, не был настолько избалован пищею, чтобы сказать, какое кушанье испорчено.
Мало-помалу Павла Абрамовна начала свыкаться со своею жизнью, она начала полнеть, и это послужило главной причиной того, что она разлюбила балы, балеты и наряды: ей тяжело было подняться с места и она начала жить одними романами. Она привыкла к зоркости и строгости мужа и потому при каждом удобном случае все мелочные дрязги с прислугой и детьми, все промахи прислуги и детей передавала на усмотрение Даниле Захаровичу, чтобы он сделал должное распоряжение. И он так привык к своей роли, что ежедневно делал внушения и распекания. Так шла жизнь Боголюбовых совершенно тихо и мирно: супруги размежевались полюбовно, муж не мешал жене читать романы и спать, она не мешала ему целое утро просиживать в должности, ездить в клуб для составления партии с влиятельными людьми, принимать по пятницам этих влиятельных людей у себя. Жена жаловалась мужу на прислугу, муж распекал прислугу. Жена ежегодно приносила по одному ребенку, муж зарабатывал деньги на новорожденного члена семьи.
– Господи, как время-то летит, вот уже мы двенадцать лет как женаты! – восклицали супруги поутру в годовщину своей свадьбы, нежничая друг с другом по этому экстренному поводу.
– А ведь мы, матушка, тринадцать лет с тобой отмахали в супружестве! – удивлялся Данило Захарович на следующий год, опять пускаясь на нежности и поцелуи.
И долго, долго предстояло им удивляться быстрому полету времени. Оно шло, ничем не отмеченное, сегодня, как вчера, завтра, как сегодня. Утром строгость и зоркость в должности, в обед строгость и зоркость дома, вечером строгость и зоркость в клубе – это для мужа. Утром полудремотное слушание новостей от мужа и новые мечты, вечером полудремотное чтение романов или слушание новостей от знакомых – это для жены. Праздники, летние переезды на дачу, собрания по пятницам, впечатления от балетов и романов, родины и похороны детей, доклады в должности – все это было вылито в одни и те же формы, все это как будто совершилось вчера или за пятнадцать лет, все это как будто происходило вне времени. Вот выносят белый глазетовый гробик из квартиры Боголюбовых, мать тихо всхлипывает, припав рыхлым телом в поэтической позе на плечо мужа; муж смотрит строго и зорко, придерживая правою рукой спину жены, и шепчет ей: «Не плачь, не плачь, Полина, тебе это вредно, ты знаешь!» Он многозначительно смотрит на нее, и она понимает, что он намекает на ее положение: она скоро снова будет матерью. Но кого это хоронили: Аполлона, Валентина, Евгения? Чьего рождения ожидали: Евгении, Аполлинарии, Людмилы? Право, трудно определить: все эти названия исходящих и входящих бумаг и детей так однообразны, так часто повторяются в жизни. И все это вместе взятое называлось жизнью. Если бы хотя однажды Павла Абрамовна и Данило Захарович нашли минуту свободную для размышлений о своем существовании, если бы их натолкнуло что-нибудь на подобные размышления, то они, вероятно, сами изумились бы, как они могли вынести эту прозаическую прозу жизни. Но люди, отдавшись мелочным заботам дня и течению случайно сложившихся обстоятельств, менее всего склонны к анализу своей собственной жизни, к вопросам: да для чего я это делаю, нравится ли мне это дело, стоит ли из-за него убивать всю жизнь? Отнестись критически к своей деятельности, взглянуть на свою жизнь так, как мы смотрим на чужую жизнь, все это может Делать только недюжинная, только сильно развитая личность. Большинство же людей слагает свою жизнь под влиянием ежедневно повторяющихся мелочных условий и нисколько не думает устранять эти условия, противодействовать им: попадется на его дороге какое-нибудь бревно, оно прокладывает около него дорожку, не замечая, что гораздо лучше раз и навсегда своротить бревно и не ездить в течение десятков лет окольными путями. Но большинство даже не способно и понять, что оно ездит окольным путем, ему даже было бы странно, если бы ему вдруг пришлось ехать другою, прямою дорогой. Это явление совершенно ускользает от глаз наблюдателей, и вот почему так часто являются недоразумения: иногда мы говорим, что такая-то женщина вполне честна по натуре и что только однажды она увлеклась, сделала непонятную ошибку, вступив в любовную связь при муже; иногда мы говорим, что такой-то человек радикал по убеждениям и что только раз он из чувства минутного страха спел гимн врагу своего направления. Но если бы мы поближе вгляделись в жизнь этих людей, если бы мы поняли, как мало сопротивления оказывают люди случайно сложившимся условиям жизни, то, может быть, мы увидали бы, что эта женщина была постоянно развратницей в душе, что она только поддавалась в течение долгих лет условиям своей жизни, мало способствовавшим разврату, что искренно, самостоятельно поступила она именно только тогда, когда свет увидал в ее действии не свойственную ее натуре ошибку, промах; мы увидали бы, может быть, что и мнимый радикал был просто врагом радикализма, но увлекался общим радикальным направлением близких к нему, поддерживавших его существование людей, что он сообразовался только с внешними условиями своей жизни и явился самим собою именно в ту минуту, когда сказал, что радикализм нужно вырвать с корнем. Зная очень хорошо все то, мы не станем утверждать, что строгий и зоркий Боголюбов и его верная жена, преданные только своему углу, своей лени, своему затишью, были именно такими людьми по натуре, какими они казались. Мы только говорим о том, чем они казались в данную минуту.