Текст книги "Лес рубят - щепки летят"
Автор книги: Александр Шеллер-Михайлов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 37 страниц)
– О, я намерена похитить у вас этот бутончик, – шутливо обратилась она к Зориной, дружески коснувшись до ее плеча рукой.
Зорину немного смутил этот фамильярный тон, напоминавший развязность вышедшей в люди кухарки, и она нахмурила брови.
– Вы, кажется, и прошлого года взяли у нас одну воспитанницу к себе в дом, – сухо заметила старуха.
– О, она вышла замуж, ма шер матам, – развязно произнесла веселая дама. – Я удивительно сшастлива или несшастлива, назовите как хотите – но мои девушки так скоро виходят замуж… Рука легкий!
– Я, право, не могу вам дать сегодня решительного ответа, – сказала Зорина и попросила развязную даму оставить ее адрес.
Когда веселая дама уехала, Зорина дала совет Скворцовой не брать предлагаемое ей место. Тот же самый совет дала девочке и Катерина Александровна. И Зориной и Прилежаевой казались подозрительными в этой женщине развязность манер, чересчур черные и слишком правильные брови, чрезмерно яркий румянец на щеках, излишняя любезность с воспитанницами и щедрое предложение большого жалованья рядом с очень ограниченными требованиями.
– Смотри, Скворцова, не лучше ли подождать другого места, – посоветовала Зорина.
– Вам она, верно, тоже не нравится? – спросила Катерина Александровна.
– Да, – ответила старуха. – У нее манеры… немки из Риги… что-то слишком беззастенчивое и наглое… ты подумай, Скворцова.
– Мне, Анна Васильевна, хотелось бы поскорей выйти отсюда, – промолвила Скворцова. – Вы знаете, каково мне здесь жить… проходу нет…
– Ну, потерпи немного!
Старуха задумчиво пошла с Катериной Александровной в свои комнаты и с грустью, намеками объяснила молодой девушке, что она охотно взяла бы на время Скворцову в свои комнаты, но что и тут бедной девушке нельзя быть, так как Александр Иванович очень «ветреный» человек.
– Я, впрочем, удержу ее в приюте до лучшего места, – решила Зорина.
У Катерины Александровны сжималось сердце, она чувствовала, что она легко могла бы помочь Скворцовой взять ее к себе в дом, где девушка кое-как прокормила бы себя в первое время работой, но в то же время какой-то голос тайно предсказывал ей, что этот план не осуществится. Дня через четыре в приют по обыкновению заехал Грохов справиться о больных. Со свойственной ему грубостью он спросил при встрече со Скворцовой:
– А ты еще здесь?
– Да, она еще не нашла места, – ответила за нее Анна Васильевна.
– Ее нанимал кто-то…
– Да, но я боюсь отпустить ее на это место, – объяснила Зорина, чувствуя, что Грохову уже все передано, – зто какая-то подозрительная особа…
– Слюшанке нзт никакого дела до того, какой ее барина, – сухо произнес Грохов. – Тут нешего разбирайт. Нушно освободить приют от этой девшонки. Она сама подозрительный теловек… Приют не богаделен. Даром всех нельзе кормить. Прошу вас сделать распоряшений. Мы ошен, ошен недоволен з вамп!
Зорина как-то съежилась и дала обещание обделать дело. Когда Грохов удалился, старуха начала с горечью жаловаться Катерине Александровне на своих шпионов и на необходимость отпустить Скворцову в услужение к подозрительной статской советнице. Катерина Александровна встревожилась: молодое, еще не уставшее и не приглядевшееся к жизни сердце забилось сильнее. Молодая девушка не могла хлопотать за Скворцову у княгини, так как Гиреева уже уехала в деревню на лето; оставалась одна слабая надежда на помещение Скворцовой у Марьи Дмитриевны. Катерина Александровна решилась переговорить с матерью.
– Что это ты, Катюша, выдумала. Мы сами едва перебиваемся, – возразила Марья Дмитриевна.
– Она, мама, будет работать, – заметила Катерина Александровна.
– Какая работа летом? У нас у самих работы теперь нет, а где же еще для нее достать! Да и бог с ними, с чужими людьми! Дай бог самим перебиться!
– Да ведь она погибнуть может! нам бог пошлет на ее долю, – уговаривала Катерина Александровна.
– Нет, уж ты мне и не говори! Не стану я чужой крыши крыть, когда сквозь свою каплет. Всех голодных да холодных не соберешь к себе и не накормишь, когда и сами голодны. Молода ты, так тебе и кажется, что всех пригреть можно; а я пожила, так знаю, что и самим-то не выбиться из нужды.
Катерина Александровна вспылила и снова наговорила матери резких слов. Но на этот раз борьба окончилась не победой. Марья Дмитриевна плакала, жаловалась на дочь, но непоколебимо стояла на своем и кончила свою речь словами:
– Что ж, выбирай, кто тебе дороже – я или она. Возьмешь ее в дом, я уйду. Конечно, ты вольна меня выгнать; я на твоей шее сижу… Ну перебьюсь как-нибудь, Христовым именем побираться буду, у добрых людей угол найду…
– Не найдете! – резко произнесла Катерина Александровна. – Если все добрые люди похожи на вас, так не найдете себе угла так же, как и Наташа.
Молодая девушка вышла из комнаты и с горькими слезами присела на галерее.
– Не плачь, Катя, – тихо прошептал Антон, ласкаясь к ней. – Ты подожди; вырасту я, деньги будут; мы всем помогать будем…
– Милый мой, а сколько людей до тех пор погибнет перед глазами! – проговорила Катерина Александровна.
– Матери тоже не сладко, – через минуту заметил Антон. – Она вон работает, работает, а взглянешь на нее – у нее слезы по щекам текут…
– Знаю, знаю, голубчик, – вздохнула Катерина Александровна и отвернулась, чтобы скрыть слезы.
В этот день словно что-то оборвалось в груди Катерины Александровны. Она сознала вполне, что она не может ничего сделать для ближних, что ей волей-неволей нужно смотреть сквозь пальцы на их гибель. «Нельзя чужую крышу крыть, когда сквозь свою каплет», – звучало в ее ушах, и она сознавала, что это правда, но такая правда, с которой никогда не помирится молодая, живая душа. Катерине Александровне казалось, что в эту минуту она решилась бы на всякое унижение, согласилась бы продать себя, если бы этой ценой можно было спасти Наташу. Такое настроение охватывает человека, когда он, может быть, не имея сил или не умея плавать, бросается в воду для спасения погибающего…
За этим днем снова пошли для Катерины Александровны дни хлопотливой работы в приюте и какого-то сонного, вялого затишья дома. Антон учился, колол дрова, собирал щепки; Миша по целым дням играл в саду школы гвардейских подпрапорщиков с уличными знакомыми; Марья Дмитриевна шила, стряпала, целовала детей, ходила на кладбище; Катерина Александровна тоже не отрывалась от работы; даже штабс-капитан выглядел как-то хмуро: его дети были в лагере; на другой день после их отъезда он ушел из дома и пропадал в течение недели, возвратившись совсем больным. В день последней ссоры Катерины Александровны с матерью старик немного подгулял, поговорил очень крупно с Марьей Дмитриевной, вступившись за ее дочь, и назвал Марью Дмитриевну «бесчувственной», а потом снова пропал дней на пять, после которых его лицо выглядело опухшим и измятым.
– Ох, уж, видно, к хорошим знакомым ездит, что рожу-то после каждой поездки во все стороны раздувает, – сердито заметила Марья Дмитриевна про старика, против которого в последнее время у нее закралось в сердце неприязненное чувство.
– Ну, не нам судить его: ведь наш-то отец из кабака не выходил, – вскользь промолвила Катерина Александровна.
– Что это ты кости-то отца шевелишь в могиле, – упрекнула Марья Дмитриевна.
– Я это к тому сказала, чтобы вы людей-то не судили; когда мы сами не лучше их…
В комнате наступила тишина. Эта давящая, мучительная тишина наставала теперь нередко в квартире Прилежаевых. Члены семьи наконец договорились до того, что уже боялись сказать еще лишнее слово, зная что за этим словом может последовать новый раскат бури. Вольнее дышалось всем только тогда, когда семья изредка уходила с штабс-капитаном к Митрофанию и здесь, усевшись где-нибудь в тени, вела тихую, грустную беседу о житейских делах… Тут, на кладбище, на могилах отживших поколений из уст отжившего философа, искалеченного инвалида жизни, услышал Антон не одну серьезную мысль, не одну горькую истину, незаметно запавшие в молодую, впечатлительную душу.
Конец первой части
Часть вторая
КНИГА ТРЕТЬЯ
IОЩУПЬЮ
В жизни, как в море, нередко случаются внезапные бури, смущающие ее будничный покой. Мы приходим в замешательство, спешим отстоять себя, бросаемся из угла в угол, сталкиваемся с ближними, воюем за свое существование, теряем рассудок… Но вот мало-помалу буря стихает, ее следы исчезают, мы успокаиваемся и хладнокровнее осматриваемся кругом. Кое-что из нашей прежней обстановки погибло, кое-что надорвалось и в нас самих, но наступившая тишина все-таки дает нам возможность плыть дальше и с обломанными мачтами, и с попорченным рулем, и с ослабевшими силами – и мы снова пускаемся в путь. Такое затишье настало в семье Прилежаевых, когда замолкли последние раскаты бури, начавшейся с того памятного осеннего дня, когда погиб Александр Захарович. Иногда Катерина Александровна мысленно оглядывалась на это педавнее прошлое, и ее изумляло разнообразие пережитых в это время событий, цеплявшихся одно за другое, сплетавшихся в один пестрый и прихотливый узор. Еще год тому назад ее семья прозябала где-то в подвале, неведомая никому и не знавшая никого, кроме какого-нибудь соседнего лавочника или мелкого чиновника, отдававшего ей в стирку свое белье, и вдруг перед этой семьей прошли Боголюбовы, Гроховы, Гиреевы, Белокопытовы, Прохоровы, Зорины, Скворцова и еще десятки самых разнохарактерных личностей, из которых каждая влила свою каплю меду или дегтю в жизнь этой семьи. Какие неожиданные сближения возникли в эти дни: какой-то полунищий Прохоров сделался другом, спутником Катерины Александровны и Антона; из-за какой-то Скворцовой пришлось договориться Катерине Александровне до сильного разлада с матерью… Чем больше задумывалась Катерина Александровна над недавними событиями, тем яснее становилось ей, что не она управляла этими событиями, а они управляли ею. Они, подобно волнам потока, несли ее за собою, наталкивали на песчаные мели, наносили на острые камни и влекли все далее и далее, а она ни разу не попробовала выбраться из потока куда-нибудь на берег, но старалась только как-нибудь расчистить этот поток, чтобы потом иметь возможность плыть вперед без препятствий. Но – дальше в море, больше горя – едва успевала она выбросить из потока задевший ее камень, как течением уносило ее еще дальше и наталкивало на новые препятствия. Утомленная этой борьбой, молодая девушка впервые не стала хлопотать над уничтожением попавшегося ей на пути камня, а просто отстранилась от него и вышла на берег именно в ту минуту, когда Марья Дмитриевна решительно отказалась принять в свой дом Скворцову. Катерине Александровне в эту минуту стало вполне ясно, что тут нельзя ничего поделать, так как приходилось или пожертвовать матерью или Скворцовой. Молодой девушке было тяжело и больно согласиться с матерью, что нельзя крыть чужую крышу, когда сквозь свою каплет. Но между тем приходилось поступить именно так. Впервые в этом молодом создании началась та роковая борьба чувства и рассудка, которая так часто губит молодые существа. Чувство говорило: «Иди и спасай ближних»; рассудок подсказывал: «едва ли ты спасешь их, сама же непременно погибнешь». Мучительное чувство сжимало сердце, пробуждало упреки совести за черствость, за холодность, а рассудок подыскивая оправдания, говорил, что, живя на кладбище, всех покойников не оплачешь, что надо прежде всего позаботиться о себе, завоевать ту силу, при которой возможна борьба. Катерине Александровне не нужно было быть героиней для того, чтобы бороться изо всех сил ради спасения Скворцовой, но ей нужно было выдержать страшную душевную борьбу для того, чтобы не вмешиваться в подобные истории в будущем и смотреть сквозь пальцы на подобные события, твердо решившись преследовать только одну цель – свое собственное спасение. Горячность и доброта являются почти постоянными качествами молодого здорового существа; напротив того, сдержанность и рассудочная холодность, эти атрибуты долголетней опытности, усваиваются в молодые годы с величайшим трудом и почти всегда влекут за собой или полнейшую нравственную ломку или чисто физическое расстройство.
Когда Катерина Александровна впервые сделала уступку матери и отказалась взять к себе Скворцову, ей стало невыносимо тяжело и больно. Она не обвиняла мать; она сознавала, что мать права, но именно это сознание более всего заставило ее упасть духом. Этот случай как будто явился роковым приговором судьбы, гласившим, что отныне Катерина Александровна должна холодно глядеть на погибающих и думать только о том, как бы не погибнуть самой. Но где же найти запас такого хладнокровия, такой черствости, чтобы иметь возможность идти мимо утопающего и думать: «Тони, брат: мне нужно прежде о себе позаботиться!» Как приучить себя холодно смотреть, как давят человека, и говорить: «Ну, что ж… пусть его давят: ведь и меня тоже давят; так мне нужно прежде свое горло освободить». Поступать так было тем труднее, что молодость, вечно смелая и надеющаяся ради своей неопытности и веры в свои силы, утешала себя тем, что «все можно уладить как-нибудь», «авось удастся и других спасти, и самой выйти победительницей из борьбы», «волка бояться, так и в лес не ходить». Эти неопределенные, не подкрепленные никакими практическими соображениями надежды на авось, на как-нибудь могли быть разбиты только беспощадными доводами опытности; но подобной опытности не было и не могло быть у Катерины Александровны. Молодой девушке приходилось увлекаться, наэлектризовываться своими светлыми надеждами, а потом мало-помалу вырывать их с болью из своей головы под влиянием убеждений более опытных людей или под влиянием горькой деятельности. Участь Катерины Александровны походила на участь слишком рано вынесенного на воздух нежного растения. Оно приготовляет почку за почкою, но ночные заморозки и холодные утренники губят эти почки. Оно собирает новые силы и снова приготовляет почки, а те же внешние враги губят их, как и прежде. Наконец, силы растения уже начинают истощаться и его враги губят уже не одни его почки, но и его самого: оно хиреет и начинает увядать. Так идет эта борьба между внешними обстоятельствами и естественными проявлениями жизненной силы и, смотря на это бедное созданьице, вы невольно задумаетесь над тем, перенесет ли оно это тяжелое для него время, дождется ли теплых, живительных дней лета или греющие лучи летнего солнца озарят окончательно засохший стебель?..
Летние свободные дни Катерина Александровна проводила почти постоянно в обществе братьев и штабс-капитана. Она присутствовала на уроках Антона, смотрела, как штабс-капитан поверял ошибки в тетрадях мальчика, слушала, как он объяснял мальчугану арифметику, как переводил с учеником легкие французские и немецкие фразы. Иногда она со вздохом замечала, рассматривая какую-нибудь тетрадь:
– А я до сих пор и не знала, что слово «звезда» пишется через ѣ! А тоже маленьких детей учу! Хорошо они будут знать грамоту!
Порой она слушала, как штабс-капитан диктовал Антону несложную задачу и с нетерпением ждала, как решит ее братишка.
– Вот какой ты молодец, – говорила она, когда задача выходила удачно, – а я и сообразить бы не могла, как ее сделать.
– Ну, подумали бы – сделали бы! – замечал штабс-капитан.
– Уж как ни думай, а не сделаешь того, чего не знаешь, – вздыхала Катерина Александровна.
– Погоди, я тебя научу, – ободрял ее Антон. Катерина Александровна впадала в раздумье.
– Удивляюсь я, как это люди сами подготовляют гибель для своих ближних, – задумчиво произнесла она как бы про себя, присутствуя однажды на уроке брата.
– Вы это о чем, моя милейшая фея? – спросил штабс-капитан.
– Да вот хоть бы о своей судьбе, – отвечала Катерина Александровна. – Училась я в школе, где не научили ничему, ни грамоте, ни арифметике, ни истории – ничему. К чему же нас готовили? Горничными быть или швеями? Но ведь они знали, что в горничные трудно попасть благородной, дочери чиновника, а шитьем жить нельзя, особенно если не обучалась в магазине. Работая у себя дома, не найдешь много работы: кто станет отдавать нищей хорошую работу; а в магазине не возьмут – там свои ученицы, свои мастерицы из простых… Для чего же, значит, тратили они деньги на нашу школу? Для чего морили нас несколько лет? Для того, чтобы мы погибли?
– Ну, они ведь не изверги какие-нибудь! – промолвил штабс-капитан. – Просто от безделья устроили школу, не рассуждая, для чего она нужна и какая в ней польза… Впрочем, если бы и рассуждать стали, так лучше но вышло бы. Ведь вы вон ни по-французски не говорите, ни географии не знаете, ни истории не обучались, а спроси вас, что вам нужно, чтобы заработать хлеб – вы скажете. А они все науки изучат, а все-таки не поймут вот хоть бы того, что, научившись шить белье в их школе, вы все-таки будете без хлеба… И если скажут им, что вы сидите без хлеба, так они заметят: «Верно, ленива, оттого и без хлеба сидит, со здоровыми руками от голоду не умирают; работы на всех хватит». Вот вы тут и объясняйте им, что в городе есть тысячи магазинов, то есть школ, где обучают специально шитью, и что нерасчетливо при таком множестве специальных швейных школ устраивать еще школы, где ничему не научат, кроме шитья, да и то далеко не так хорошо, как в магазинах… Они не умеют даже сообразить, какой сумбур вышел бы, если бы, например, всех мальчиков стали обучать портняжному искусству. Ведь портных вышло бы больше, чем заказчиков…
Штабс-капитан еще долго распространялся в этом же духе, а в голове Катерины Александровны уже давно бродили новые мысли, новые планы. Эти мысли, эти планы десятки раз воскресали в ее голове; иногда она стыдливо краснела, поддаваясь им; порой она печально решала, что это «одни мечты»; подчас ей казалось, что слишком поздно пришли ей в голову эти мысли и представилась возможность для их исполнения.
– А что, если бы я начала учиться? – тихо произнесла она, глядя куда-то в сторону и краснея, как человек, подозревающий, что он высказывает ребяческую мысль.
– Ну что ж, и учились бы! – шутливо ответил штабс-капитан.
– Я не шучу, Флегонт Матвеевич, – уже более смело промолвила Катерина Александровна.
– И я не шучу, Катерина Александровна, – ответил старик.
– Нет, вы шутите! – улыбнулась она. – Я спрашиваю, выйдет ли из этого что-нибудь, не поздно ли начинать…
– Учиться никогда не поздно! – серьезно отвечал старик прописной истиной. – Выйдет ли что-нибудь из этого – это покажет время. А вот вы-то скажите, откуда вы время возьмете на ученье?
– О, об этом нечего думать! Захочу – найду время.
– Ну, так за чем же дело стало? Помолитесь Козьме в Дамиану, да и за книжку, – пошутил старик. – Учителей будет много. Я буду инспектором, мои воины репетиторами, а гимназические учителя станут давать вам бесплатные уроки…
– Гимназические учителя! – изумилась Катерина Александровна.
– Ну да, они объяснять будут не прямо вам, а станут через Антона задавать уроки.
Катерина Александровна усмехнулась.
– Этак семь лет придется учиться!
– А вы в годик думали? Скоро-то бывает не споро.
Этот, по-видимому, шутливый разговор имел для Катерины Александровны очень серьезное значение. Она уже давно рвалась хотя немного образовать себя. Она еще не сознавала, какую материальную пользу извлечет она из учения, но ее привлекало к учению уже одно желание не быть «глупой», как она говорила о себе; ей было «интересно узнать то, что знают другие». Правда, иногда молодость рисовала в ее воображении заманчивые картины будущего; ей казалось, что она «научится всем наукам» и сделается умной, как все «образованные», что потом она может выйти из приюта и «сделаться учительницей», что, наконец, «ей не стыдно будет перед людьми за свою необразованность». Эти молодые грезы вызывали на ее щеки яркий румянец и волновали ее кровь до тех пор, покуда их не отравлял какой-нибудь мелкий неприятный факт ее будничной жизни, навевавший сомнения в успехе, в осуществимости всех этих грез. Тогда ей думалось: «Уж где нам, голодным, сделаться учеными! Хорошо и то, если и так поучусь чему-нибудь, чтобы детей в приюте учить. Умным тот может быть, кто с детства учился, а мне уж двадцать лет скоро будет».
Несмотря на ничтожность цели, которой думала достигнуть молодая девушка, она не отказывалась от своего плана и уже прежде поступления Антона в гимназию принялась за ученье. Как человек, никогда не выезжавший из своего родного города и не учившийся географии, не может ясно представить себе объема земли, так Катерина Александровна, едва знавшая русскую грамоту и кое-какие отрывки истории и географии, не могла вообразить, как велик, как бесконечен тот путь, на который она вступала. Это отчасти послужило к ее счастию, так как в противном случае она испугалась бы трудности принимаемого на себя подвига и, может быть, отказалась бы от своего плана. Теперь же она смело пошла на избранный путь. Это была смелость неопытности. Ее уроки шли довольно оригинально. Она, сидя за шитьем, внимательно слушала, как Антон читал ей первые арифметические понятия и правила, как он передавал ей первые параграфы грамматики или говорил, как называется по-французски и по-немецки отец, мать, сын, дочь и т. д. Ложась в постель, не принимаясь несколько времени после обеда за работу, сидя за утренним чаем, молодая девушка не оставляла учебников. Она дорожила ими, как дитя новой игрушкой. Каждый человек, которому до воле случая приходилось начинать ученье не в годы детства, а на шестнадцатом или на девятнадцатом году жизни, знает, как дорог и как сладок каждый новый шаг, сделанный по этому пути. Затвердив какое-нибудь грамматическое правило, разрешив какую-нибудь арифметическую задачу, уже мечтаешь, что ты бог знает как далеко ушел вперед и что остается очень немного шагов для достижения цели, то есть до изучения всей той мудрости, которая доступна людям. Ни один ребенок не может так сильно радоваться своим успехам в учении, как взрослый человек; взрослый в этом случае становится более ребенком, чем сам ребенок. А первые трудности ученья? Ребенок иногда падает духом, встречая их на своем пути, или с детским легкомыслием обходит их, не преодолев их и не помышляя о том, что эти трудности явятся перед ним когда-нибудь снова и послужат тормозами при усвоении высших положений науки. Взрослого же эти трудности только сильнее побуждают к борьбе; они как бы дразнят его самолюбие; он не может успокоиться, не победив их; он хватается именно за них, как за самую суть знания. Только тот поймет все эти молодые восторги по поводу побежденных трудностей учения, кто сам прошел эту скорбную школу самоучки. Если бы в эти дни на Катерину Александровну посмотрел посторонний человек, – не простодушная Марья Дмитриевна, не любящий Антон, не добряк Прохоров, а совершенно чужой человек, – то он, наверное, улыбнулся бы насмешливой и даже презрительной улыбкой, слыша, как эта девушка, молодая, страстная и полная жизни, горячо толкует о грамматике, об арифметике и тому подобных предметах, точно в этих сухих предметах для нее заключаются все ее стремления, вся суть жизни. Он улыбнулся бы еще насмешливее, услышав, что она самодовольно говорит:
– А я очень способна к арифметике: я теперь вполне знаю первые четыре правила; мне они совсем ясны! Я наверное выучу всю арифметику! У нас в школе, бывало, ничего не объясняли; ставишь, бывало, какие-то цифры, а зачем – и сама не знаешь. А теперь вот я все это понимаю!
Эти слова сочлись бы за самохвальство и даже за глупость; ведь хвалить себя вообще считается глупым, а хвалить себя за то, за что не считает возможным хвалить себя даже ребенок, еще глупее. Но как бы ни взглянули на это дело посторонние люди, а Катерина Александровна все-таки увлекалась именно этими сухими предметами и хвалила себя за эти мелкие, ничтожные успехи. Она была такой же самоучкой, как и все самоучки.
Но, отдавшись всецело своим новым стремлениям, восхищаясь своими успехами, она не замечала главного: она не вполне понимала, что именно эти занятия спасли ее от того тревожного состояния, которое пробудилось в ней после последней истории с Наташей. Она была весела, бодра; она сделалась спокойнее, легче смотрела на мелкие приютские неприятности, точно она за эти дни поднялась на недосягаемую высоту над этим болотом, где копошились разные гады вроде Зубовой и Постниковой. Их сплетни, их колкости, делавшиеся все более и более сильными вследствие ее сближения с Зориной, казались ей крайне мелкими и не отняли ни одной минуты у ее занятий, не помешали ей при решении какой-нибудь задачи. Те светлые планы, которые она называла прежде мечтами, снова зароились в ее голове, и она уже не старалась гнать их от себя, не стыдилась их, как глупых сновидений, но лелеяла их, развивала, старалась сделать их все более и более осуществимыми.
Лето неслось быстро, прошли вакации в приюте, наступил экзамен для Антона в гимназии, возвратились и кадеты из лагеря. Оба сына Флегонта Матвеевича были на несколько дней отпущены домой. Они уже давно ожидали этих торжественных дней, чтобы отдохнуть от летних маршировок, учений и маневров, чтобы снова побыть под крылом своего заботливого отца, чтобы наглядеться на свою любимицу, Катерину Александровну. Встреча молодых людей с Катериной Александровной была самая дружеская, искренняя. Молодые люди, несмотря на свою неопытность, несмотря на свою недальновидность, подметили что-то новое в Прилежаевой. Она, казалось, расцвела и похорошела еще более за последнее время. Ее черные глаза сверкали жизнью; на ее щеках вспыхивал горячий румянец.
– Ну, как вы лето проводили? – спрашивали ее братья, пожимая и целуя ей руки.
– Ничего, хорошо! – весело отвечала Катерина Александровна. – Я вот учиться начала. Не одним же вам быть учеными!
– Чему же вы учиться будете? – с любопытством спросил Александр Прохоров; он выглядел необычайно степенно и серьезно.
– Да всему. Разве я знаю, какие науки есть? Чему брата будут учить, тому и я буду учиться.
– Это хорошее дело вы надумали, – серьезно заметил он.
– Соскучитесь! – засмеялся брат Иван.
– Отчего соскучусь? Вы же учитесь?
– Ну так разве мы по своей охоте учимся! Я, кажется, на тысячу кусочков разорву всякие тактики и фортификации, когда выйду в офицеры.
– Да разве Катерина Александровна будет этому учиться? – заметил Александр Прохоров, пожимая плечами.
– А что это за наука: тактика? – полюбопытствовала Катерина Александровна.
Иван Прохоров залпом произнес вызубренное определение тактики.
– А фори… – начала Катерина Александровна и засмеялась. – Вот я даже и назвать не умею этой науки. Сейчас же забыла, как вы сказали.
– Фортификация, – подсказал брат Александр.
– Ну да, форти-фи-кация, – с усилием повторила Катерина Александровна.
Иван Прохоров отчетливо произнес определение науки.
– Ну, я действительно тоже не стала бы учить таких наук. Да мне они и не нужны. Я ведь воевать не пойду.
– Да, вам хорошо. А вот нам, кажется, придется идти прямо под пули, – заметил старший Прохоров.
Катерина Александровна вздрогнула.
– Ну-у! – как-то недоверчиво произнесла она.
– Право! Говорят, что будущей весной даже усиленный выпуск будет ради войны.
Штабс-капитан нахмурил брови.
– Мало ли что болтают ваши мальчишки! – пробормотал он. – До весны еще далеко: может быть, все до тех пор кончится. Из-за пустяка началось, пустяком и кончится!.. Выдумали тоже мальчишки… Усиленный выпуск… под пули…
Старик взволновался.
– Что ж тут невероятного? Все может быть. Пошли в военные, так от войны не приходится отказываться, – заметил младший Прохоров. – Мы не бабы!
– Да разве я тебе говорю, что отказываться надо? – произнес старик. – Только глупости у вас болтают кадетишки: какие вы служаки, когда еще ничего не знаете. Что толку-то было бы в вас, хоть бы десять усиленных выпусков сделали? Вы думаете, что войску такие комары нужны? По-вашему, пожалуй, и грудные младенцы войску нужны? И какие бы вы были офицеры? Со школьной скамьи, с плац-парада, не зная ни солдат, ни службы, не привыкнув к дальним походам, к лишениям военной жизни, вы только путались бы между ног у солдат, сбивали бы их с толку да падали бы, как мухи осенью… А туда же толкуете: усиленный выпуск, под пули… Прежде рассуждать научились бы…
Старик не на шутку рассердился на слова сыновей.
– Да ведь это не мы, папа, выдумали. Товарищи толкуют, – заметил старший сын.
– Ну, и пусть их толкуют, типун бы им на язык, а вы не повторяйте! – промолвил штабс-капитан. – Вы думаете, это так легко слышать отцу: под пули!
– Да ведь ты, отец, я думаю, очень хорошо знал, что не для одной мирной маршировки отдаешь нас в военную службу, – серьезно и несколько резко заметил старший сын Прохорова.
– Да, знал и теперь знаю, что вы отданы в военную службу и для того, чтобы маршировать, и для того, чтобы воевать. Но ни я, ни кто-нибудь другой, кроме каких-нибудь молокососов, ветрогонов, болванов, не станет утверждать, что я вас отдал или что вас взяли для того, чтобы подставить под пули. Для этого и деревяшки можно взять, для этого и картонные куклы годятся…
Штабс-капитан зашагал по комнате. В выражении его лица было что-то болезненное, он как будто осунулся. Сыновья с удивлением глядели на его тревогу. В сердце старшего сына Флегонта Матвеевича шевельнулось глубокое, честное чувство уважения и любви к отцу, не той безотчетной любви, которой обыкновенно любят дети добрых отцов, а той разумной любви, которую мы чувствуем и к посторонним честным и добрым людям.
В комнате воцарилось молчание. Катерина Александровна впала в тяжелое раздумье, ей было жаль старика, волновавшегося от первой вести о том, что ему придется, быть может, проститься с сыновьями.
– Ваш отец очень огорчился, – заметила она старшему сыну штабс-капитана, когда старик вышел из комнаты.
– Да ведь и нам нелегко было бы бросить его, – ответил задумчиво старший Прохоров. – Но делать нечего, мы должны кончить курс нынче. Я охотно поучился бы еще или отказался бы от военной службы ради отца. Ему пора бы успокоиться; ему нужна поддержка, а из жалованья армейского офицера немного можно уделить… Да и самая разлука с нами будет тяжела для него…
– Это неизбежно! Не расстанемся через год, придется расстаться через два, – заметил младший брат. – Теперь по крайней мере отличиться можно. Не заржавеем в глуши; может быть, сразу шагнем далеко вперед…
– А, может быть, уйдем так далеко, что и вернуться будет нельзя, – проговорил старший. – Нет, я охотно бы остался здесь… Вот если бы в доктора можно идти…
– Это он трусит, Катерина Александровна, – засмеялся младший брат. – Его все товарищи трусом прозвали в нынешнее лето…