355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Шеллер-Михайлов » Лес рубят - щепки летят » Текст книги (страница 18)
Лес рубят - щепки летят
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 10:48

Текст книги "Лес рубят - щепки летят"


Автор книги: Александр Шеллер-Михайлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 37 страниц)

Катерина Александровна посмотрела на Александра Прохорова вопросительным взглядом. Ее удивили слова Ивана Прохорова.

– Разве вы точно трусите? – как-то несмело спросила она.

– Да, трушу, – хладнокровно ответил он.

– Ему бы только штафиркой быть! – шумно засмеялся брат Иван. – Он, я думаю, целый век будет ругаться да охать, если ему на войне оторвут руку или ногу.

– Еще бы! – невозмутимо ответил брат Александр.

Катерина Александровна смотрела на здоровяка кадета с возрастающим удивлением. До сих пор она считала его, так же, как и его брата, силачом, смельчаком, «головорезом», как называл его Флегонт Матвеевич; теперь же ее было странно слышать его хладнокровное признание в трусости и малодушии.

– А я вас таким храбрецом считала, – проговорила она, обращаясь к старшему Прохорову.

– Да я ведь и не говорю, что я трус, – ответил он. – Это вон они, мальчоночки, выдумали. Им, видите ли, поскорей мундирчики офицерские надеть хочется да подраться тоже желательно; вот они и шумят о войне. Ваня уже практикуется, расписываясь прапорщиком Прохоровым. Мальчуган еще! У нас нынче в лагерях только и разговоров было что о войне; на все лады обсудили, кто до какого чина дойдет…

– Ну да, а он, старичок, только о том и печалится, что у него ручку или ножку оторвать могут, – заметил брат Иван с петушиным задором.

Александр Прохоров выглядел по-прежнему добродушно и спокойно и, ничего не возражая брату, обратился к Катерине Александровне.

– Просто дрожь пробирает, как подумаешь, что, может быть, в первый же год службы придется остаться калекой, подобно отцу, – задушевным тоном заговорил он. – Ни на какое дело не способен; ничего не знаешь кроме военных наук и вдруг останешься без руки или без ноги и без куска хлеба. Право, я пулю бы пустил себе в лоб, если бы это случилось.

– Струсишь! – вызывающим смехом засмеялся брат Иван.

Александр Прохоров не обратил ни малейшего внимания на замечание брата и продолжал тем же откровенным, спокойным тоном:

– Я, право, не знаю, как перенес отец свое положение…

– Отец не был таким трусом, как ты, – резко вставил свое слово брат Иван.

– Он мне с Ваней никогда не говорил, но я знаю, что ему приходилось выносить тысячи унижений из-за каждого куска хлеба… До нынешнего лета я очень редко думал об этом… А вот теперь все эти толки о войне заставили призадуматься серьезно. Видно, своя рубашка к телу ближе. Покуда он терпел, нам и горя мало было, а теперь, как увидел я, что и самому, может быть, придется так жить, то просто дух захватило. Терпел, терпел он, и вдруг придется еще не только за себя страдать, а и кормить калеку сына… Нет, уж до этого я не доведу дела. Лучше пусть он поплачет один раз о том, что я умер, чем медленно будет страдать, глядя на не годного ни на что дармоеда…

В словах Александра Прохорова звучали совершенно новые ноты: это уже был не прежний мальчик, беззаботно ухаживавший за Катериной Александровной, это уже был не прежний добродушный толстяк кадет, по-видимому, нисколько не заботившийся о будущем. Во всем складе его ума произошла заметная перемена. Юношеские толки о начинавшейся войне впервые заставили его серьезно взглянуть в будущее. Его брат и некоторые юные товарищи исполнились воинственного пыла и толковали об отличиях и победах; но среди этих страстных толков некоторым юношам приходила иногда в голову и мысль о ранах, о лишениях, которые придется вынести в военное время. Эта мысль остановила на себе внимание и Александра Прохорова, и у него невольно возникли вопросы: что будет, если он, подобно своему отцу, на первых же порах останется без ноги или без руки? За что нужно будет приняться в этом случае, куда идти, каким образом добывать хлеб? Юноша перебирал все роды известной ему деятельности и пришел к заключению, что он не способен ни к какому роду занятий, что у него нет никакой подготовки, никаких знаний, кроме запаса сведений по части военного искусства. Тогдашнее корпусное образование действительно не походило на образование современных нам военных гимназий и не давало почти никакого общего образования, сосредоточиваясь исключительно на специальных военных науках. До сих пор недостаток знаний не замечался Александром Прохоровым; теперь же он ярко бил в глаза юноше и вызывал горькое сознание того печального положения, в котором придется ему остаться, если не будет возможности продолжать военную службу. Юноша, со свойственными ему откровенностью и прямотою, высказал товарищам свои тревожные мысли и вызвал бесконечные споры. Большинство горячих мальчуганов назвало Прохорова трусом и глумилось над тем, что он готовится к войне с мыслью о ранах, а не с мыслью о победах.

– Идет сражаться, а думает только о том, как его самого поколотят! – кричали они со смехом.

– О чем же больше и думать? – серьезно возражал Александр Прохоров. – О том, что я поколочу других, нечего думать, так как в этом будет вся моя цель. Пригоговиться же нужно только к тому, что надо будет делать, еели не удастся поколотить других.

– Ну, брат, тебе не военным бы быть, а штафиркой, – кричали задорные герои.

– То-то и худо, что ни вы, ни я не можем служить в гражданской службе, – спокойно замечал Александр Прохоров. – В гражданской службе одними носками ничего не возьмешь: там нужно, чтобы и в голове что-нибудь было.

– Еще бы! Чтобы быть хапугой, нужно также уменье?

– Да ведь для того, чтобы грабить, не нужно быть непременно статским.

– Ишь, как своих-то отстаивает! Ах ты философ!

Но среди этих расхрабрившихся птенцов нашлись немногие, которые перешли на сторону Александра Прохорова и вместе с ним обсуждали интересовавшие их вопросы. В несколько недель они передумали гораздо больше, чем в несколько лет предшествовавшей корпусной жизни. И не мудрено: события общественной жизни впервые задели их существенные личные интересы. В их умах уже бродило не одно довольно смутное чувство неудовольствия на мелкие будничные неприятности, но явилось отчетливое и резкое негодование на весь склад их жизни, на все ее направление. Юношество разделилось на кружки, спорило, шумело, волновалось, а несколько юных практиков уже кропали тайком воинственные стишки. Особенно удачным должно было выйти одно стихотворение, начинавшееся следующей картиной:

 
Заря пылает на востоке,
День разгоняет мрак глубокий.
И скоро, скоро крест святой
Надломит рог луны златой.
 

Среди этих волнений, споров и тревог молодежь шла ощупью к уяснению тех или других идей. Литература молчала или тоже изредка толковала о том, что

 
…Скоро, скоро крест святой
Надломит рог луны златой, —
 

и далее этого не заходила. Тщетно стал бы искать в ней тогда какой-нибудь Александр Прохоров указания на то, что ему делать, если крест святой не сломит рога златой луны.

Но если она не отвечала на его вопросы, вызванные не одними его личными интересами, но интересами сотен людей, стаявших в таком же ожидании развязки, как и он, то еще менее склонности замечалось в обществе к разрешению таких смутных для самой спрашивавшей вопросов, как вопросы Катерины Александровны, задававшейся мыслью: как ей выбиться из нужды, как дойти до лучшего положения? Общество предлагало ей шить, служить в приюте, выйти замуж, не спрашивая ее, может ли она прожить шитьем, может ли она считать верным место в приюте, хочет ли она идти замуж. Таким образом, и тут приходилось идти ощупью, не зная, куда приведет избранный путь и достанет ли сил идти по этому пути без указаний, без поддержки.

II
ТРЕВОЖНЫЕ ВОПРОСЫ

Общественные события, по-видимому, очень отдаленные от маленького мира наших героев, не прошли для него даром и внесли нечто новое в его однообразную жизнь. Вести о войне волновали и его, как они волновали весь Петербург и всю Россию.

Флегонт Матвеевич в последнее время стал пристально следить за газетами и интересовался известиями о военных событиях. Так как в то время еще не существовало розничной продажи отдельных нумеров газет, то старый воин довольно аккуратно два раза в неделю относил свою дань ближайшему трактиру за право выпить стакан «брандахлысту», как называл штабс-капитан трактирный чай, и за возможность почитать «Ведомости». Старик так часто и так пространно рассуждал о военных действиях, что наконец в скромной квартире Прилежаевых чаще всего стали слышаться имена разных героев и главнокомандующих, как будто эти люди были здесь своими людьми. Некоторые из них стали не только любимцами, но даже предметами гордости семейного кружка; другие же, напротив того, вызывали очень строгие замечания и выговоры со стороны отставного служаки, который как-то выразился про одного сплоховавшего генерала: «Ну, осрамил! На весь мир осрамил нас!»

Впрочем, в рассуждениях старого инвалида о войне не было ничего необыкновенного, тем более что его интересовала война даже не просто как бывшего военного, но и как отца будущих офицеров. Гораздо более странным могло показаться то обстоятельство, что война заинтересовала и такую живущую своими узенькими интересами миролюбивую личность, как Марья Дмитриевна. Однако случилось именно так. Марья Дмитриевна вся погрузилась в глубокие соображения о том, «кто кого поколотит», «возьмут ли француз и англичанин Петербург или опять в Москву пойдут с двунадесятью языками», «разобьют ли поганого турка» и «утрут ли нос австрияку за то, что он нам гадит подвохами». Марья Дмитриевна выказала даже необыкновенное жестокосердие, говоря, что, кажется, «если бы ей этот; самый француз попался, так она бы ему, голоштанному, своими руками глаза выцарапала, а этому турке поганому по волоску, по волоску всю бороду выщипала бы». Политические соображения Марьи Дмитриевны вообще оказались довольно своеобразными и получали свое направление большею частью из мелочной лавочки. Мелочная лавка, помещавшаяся под квартирой Прилежаевых, сделалась клубом для политиков подвалов, чердаков, углов и «комнат с мебелью». Здесь находились великие знатоки истории, утверждавшие, что Бонапарт, видимо, отогрелся после того, как его заморозили в Москве; некоторые утверждали, что это он злобу хочет сорвать за то, что его на острове царицы Елены с двенадцатого года на цепуре держали. Здесь находились такие мудрые географы, которые трусили, что враги уж в Черное море пришли и, значит, близко к Москве подходят. Опасения этих мудрецов встречались с иронией барскими лакеями и офицерскими денщиками, доподлинно знавшими, что теперь уже не старый Бонапарт колобродит, а молодой, и что Черное море от Москвы далеко, а подходит к Киеву. Сведения некоторых заходили так далеко, что они утверждали, будто бы Бонапарт в амбицию вломился за то, что наш царь с ним породниться не захотел, а написал ему: «Ты, любезный друг, управляйся как знаешь со своими голоштанными французами, а в мои хрестьянские дела не мешайся». Впрочем, несмотря на более или менее высокую степень образования и различие «политических убеждений», все ораторы сходились в одном том, что «мы всех шапками забросаем» и что «француз жидок». Марья Дмитриевна со свойственным ей смирением выслушивала всех и вздыхала, чуя что-то недоброе. Возвращаясь домой, она сообщала слышанное Флегонту Матвеевичу и кротко выслушивала его бесконечные замечания.

– А к нам-то, батюшка, думается, не придут? – боязливо спрашивала она каждый раз, наслушавшись рассуждений старого воина.

– Где же прийти! Теперь зима скоро, – успокаивал ее герой.

– Да, а вон они в Черном море высадились. Шутка ли! Пройдут в Белое, а тут и пустынь Валаамская недалеко…

– Эк вы хватили, почтеннейшая Марья Дмитриевна! К нам не придут теперь. Вот что будущее лето скажет… Впрочем, может быть, война до весны кончится…

– Ох, в раззор разорят, если придут, – вздыхала Марья Дмитриевна. – Вот говорят, что и служащих всех в Москву переведут… Что же я без Катюши-то стану делать?

– Ну, это все бабьи толки!

– Не попусти, господи, – вздыхала Марья Дмитриевна, поднимая глаза к образу и осеняясь крестным знамением.

Война сделалась настолько интересной для нее, что она иногда без всякой видимой надобности раз пять заходила в лавочный клуб «отвести душу» и послушать, «что люди-то говорят». Флегонт Матвеевич крепился некоторое время и не посещал клуба – так иногда завернет туда за «сигарками» или папиросами, перекинется двумя-тремя небрежными фразами с местными политиками и уйдет домой. Но наконец и он не выдержал. Марья Дмитриевна раза три принесла из клуба какие-то новости, еще не напечатанные в газетах и слышанные ею от денщиков из школы гвардейских подпрапорщиков. Она, конечно, не умела передать этих известий с точностью специалиста в военных делах и как дилетантка перепутала все слышанное. Это заставило Флегонта Матвеевича самолично спуститься в клуб и навести справки о новостях. С этого дня он стал все чаще и чаще посещать клуб и даже был единодушно избран без всякой баллотировки председателем этого клуба как человек, опытный в военном деле, как воин, дравшийся с туркою, как образованный барин. Заседания происходили в клубе обыкновенно в то время, когда в клубе получалась газета. Надо заметить, что клуб был очень небогат и потому получал только полицейскую газету, из которой, конечно, о войне трудно было что-нибудь узнать; но члены клуба очень часто приносили в него номера других газет, взятые украдкой с барских столов. Конечно, члены могли бы прочесть эти нумера дома, но, к счастию клуба, большинство из этих членов было или совсем безграмотно или читало так медленно, что могло прочесть нумер газеты не менее как в неделю, и то только в том случае, если не требовалось понимания прочитанного. Вследствие этих уважительных причин члены клуба несли газетные нумера в клуб, кто-нибудь из их среды, сильный в грамоте, читал новости вслух. Довольно долго клуб находился в мучительном положении и даже можно было сомневаться в продолжении его существования. Дело в том, что грамотнее всех был один двенадцатилетний «казачок» статского генерала Киселева. Но казачок этот не всегда присутствовал в клубе и пребывал в нем недолго, жалуясь, что дома генерал дерет его за вихры за долгое пребывание в клубе; кроме того, он совершенно не умел отыскивать необходимые новости и начинал чтение с заголовка газеты, с объявления об ее цене, о том, что она выходит ежедневно, за исключением дней, следующих за ста двадцатью воскресными и праздничными днями, о месте подписки на нее, о плате за напечатание в ней объявлений. Иные члены клуба, прослушав два-три раза одно и то же, теряли терпение, махали рукой и уходили из клуба: «Заладили, мол, одно и то же, да ничего больше и не пишут». Но если одни негодовали на писателей за то, что они пишут все одно и то же, то другие потеряли уважение к самому юному председателю клуба и во всем обвиняли его. Кто-то из недовольных даже заметил ему:

– Ишь смотришь в книгу, а видишь фигу!

– Читай сам, если я не умею, – обидчиво огрызнулся юный председатель.

– Эко диво! Да кабы я читать-то умел, так уж почище тебя прочитал бы! – презрительно возразил недовольный член.

Появление штабс-капитана в клубе было великим событием. Он сразу завоевал уважение и полное доверие всех членов; ему даже не смели говорить «ты» и постоянно величали его «вашим благородием», так что в нем сейчас можно было узнать важное лицо. Чтобы не пребывать постоянно на своем председательском месте, штабс-капитан согласился устроить домашним способом телеграф: из спальной лавочника, находившейся под комнатой штабс-капитана, стучали в потолок кочергой, штабс-капитан стучал в пол деревяшкой, временно исполнявшей должность его ноги. Стук кочерги означал «газету принесли»; стук деревяшки означал «сейчас явлюсь». Штабс-капитан спускался в клуб, читал вслух газеты, пояснял, ораторствовал и руководил прениями клубистов. Кроме газетных новостей, в клуб заносились новости закулисные, не подлежащие сомнению известия, слышанные денщиками полковника и генерала, достоверные слухи о каком-то филине, «не перед добром» залетевшем на какую-то крышу, о каком-то таинственном старце, явившемся кому-то с каким-то пророчеством, о каком-то орле, преследовавшем какую-то голубку, о каком-то небесном видении, представлявшем тьму тем идущих в облаках воинов, одним словом, достоверным и знаменательным рассказам не было конца в клубе. Председатель клуба в несколько недель сделался самой популярной личностью околотка, и даже содержатель клуба, то есть лавочник Трофимов, стал приглашать председателя к себе на пирог.

– Много вами довольны, ваше благородие, – говорил он. – Не побрезгайте нашим угощением.

Действительно, Трофимов мог быть доволен председателем, так как число клубистов значительно прибавилось в лавке после появления в ней штабс-капитана. Зато соседний трактир окончательно лишился одного посетителя и продавал в течение каждой недели чаю на два стакана меньше прежнего. Рыжевато-серая шинель штабс-капитана, его фуражка с пятнами табачного цвета, с потрескавшимся козырьком и потемневшею кокардой, его деревянная нога, его сизо-красный нос сделались чем-то родным для всех окрестных жителей, знавших, что под этими ветхими доспехами хранится неиссякаемый источник военной премудрости и ораторского красноречия. Даже Марья Дмитриевна, скромная Марья Дмитриевна, озарилась лучами славы своего жильца и сделалась известной под именем «хозяюшки капитана». Почти незнакомые ей люди раскланивались с нею и справлялись о здоровье капитана.

Война, как мы уже сказали, сильно возбудила толки и в среде кадет: эти толки еще более усилились при начале учебного года. Они уже происходили не между одними кадетами; в них принимали участие и дежурные офицеры, и учителя. Общественные события, волновавшие в равной степени все слои общества, начиная с каких-нибудь клубистов из мелочной лавочки Трофимова и кончая важными членами гиреевских и белокопытовских салонов, засевшими за щипанье корпии и изготовление бинтов, – эти общественные события послужили как к сближению разных сословий, так и к сближению отдельных личностей, стоявших на различных ступенях иерархической лестницы. Если штабс-капитан снизошел до мелочной лавочки, то не было ничего удивительного, что какой-нибудь батальонный командир Фитилькин снисходил до кружков выпускных кадет и, трепля по плечу какого-нибудь бравого юношу, густым басом говорил:

– Готовься, готовься, брат, к бранному полю!

Прежние натянутые и угловатые отношения между кадетами и начальством стали быстро получать интимный характер, обыкновенно царствующий между членами одной семьи. В обращении офицеров с выпускными кадетами было даже что-то заискивающее, что-то слишком снисходительное. Так обыкновенно относятся старшие члены семьи к последним проказам юноши, идущего в трудный поход, готовящегося к мучительной разлуке с родным гнездом, обреченного, быть может, на смерть. Так относятся тюремщики к арестантам накануне их казни. Учителя тоже стали снисходительнее к старшим воспитанникам, а учитель артиллерии, ставя однажды семь ничего не знающему ученику, шутливо заметил:

– Ну, уж так и быть, семерку вам поставлю. Летом под свист ядер поймете все, чего из лекций не поняли.

В среде самих учителей уже начали в это время более резко выступать вперед не совсем бесцветные, не совсем бессловесные личности. События дня, вызвавшие толки об общественных вопросах, показали каждому, что у него есть какие-то другие интересы, кроме его семейных именинных пирогов и жениных объятий, кроме входящих и исходящих бумаг, кроме раз навсегда установленных форм и программ, кроме отбывания службы и сведения итогов в его приходо-расходных книгах. Под влиянием этих событий начал вырисовываться, если можно так выразиться, гражданский характер отдельных личностей: один говорил, что мы всех шапками закидаем, – это был гражданин-патриот; другой толковал, что мы во всем отстали от Европы, – это был гражданин-западник; третий многословно толковал, что русский народ велик смирением и глубокой верой, которая поможет ему одержать верх над гнилым Западом и даже в тяжелую годину испытания не дойти до того растления нравов, до которого дошел Запад, – это был гражданин-славянофил. Все эти черты гражданского характера уже начинали все ярче и ярче обрисовываться среди толков об общественных событиях, хотя еще и не могли достаточно резко отразиться в литературе. Но среди разных гражданских характеров всех этих помещиков, чиновников и образованных пролетариев чаще всего появлялся характер недовольного и потому либеральничающего гражданина. Недовольный либерал первой половины пятидесятых годов – годов, следовавших за временем глубокого сна, – имел совершенно особый характер. Тогдашний-либерал был недоволен всем, хотя иногда казалось, что он ничем не недоволен. Дело в том, что он своим образом жизни ничем не отличался от самых крайних ретроградов и не смущал их какими-нибудь противными помещичьим, чиновническим и вообще светским традициям выходками. Кроме того, он был крайне сдержан даже в речах и совершенно чужд той экспансивности, которой отличались либералы конца пятидесятых годов. Он больше хмурился, чем жаловался; он чаще говорил с насмешливым пожиманием плечами, с горькой улыбочкой: «Помилуйте, у нас все так отлично идет!» – чем решался обличить не только квартального надзирателя, но просто какого-нибудь будочника. Патриоты и ретрограды недаром говорили про него, что он просто сердит на дождь и на свое дурное пищеварение. Некоторые шутники из них даже говорили, что стоит одного из подобных либералов переселить из дождливого и способствующего желудочным катарам Петербурга в какое-нибудь другое, более благорастворенное место, и он тотчас же превратится в гражданина маниловца, то есть полюбит более всего супружеские наслаждения, халат, надетый на нижнее белье, сельскую идиллию с тысячью душ оброчных крестьян и, pouf la bonne bouche [6]6
  на закуску (фр.).


[Закрыть]
, после сладкого сна под разнеживающими лучами солнца, вдали от взоров супруги, где-нибудь в кустах на берегу родной речонки легкие шалости с молоденькими крепостными пейзанками. Мы думаем, что ретрограды и патриоты были правы только отчасти, что характер либерала был более прочного закала, что недовольство его было не так беспредметно, что Петербург если и был причиной этого недовольства, то никак не вследствие одного климата. Подобные либералы стали встречаться и между корпусными учителями. В числе их особенно выдавались учитель математики Левашов и учитель химии Медников. Первый из них, дюжий артиллерист с рыжими большими усами, со здоровым голосом, с размашистыми манерами, был знатоком физико-математических наук и владел обширным запасом знаний по самым разнообразным предметам. При первом взгляде на него в нем можно было узнать барина в полном смысле этого слова; его развязность и ловкость говорили об его привычке вращаться в дамском кругу, его разговор блестел остроумием, напоминавшем остроумие салонных ораторов; он пересыпал свою речь ссылками на различных писателей, и эти ссылки обличали, что он знаком так же хорошо с романами Дюма, как с произведениями Декарта, с повестями Бокаччио, как с творениями Лейбница. Он был страстным поклонником энциклопедистов и преклонялся перед женщинами, приписывая им громадную долю влияния на исторические события. Иногда, слушая его, можно было подумать, что он не пропустил ни одной среды, не пообедав у сдержанной и холодной эгоистки мадам Жофрен, что он ежедневно заходил между пятью и девятью часами к небогатой, но радушной мадемуазель Леспинас, чтобы отдохнуть от всяких стеснений в домашнем кругу энциклопедистов, что он познакомился с мадам Ролан еще тогда, когда она, вполне неизвестная, с оружием в руке, шла 30 мая 1790 года с толпою лионцев к храму Согласия, и потом не разлучался с нею вплоть до той минуты, когда покрытая славой повелительница Жиронды стояла в белой одежде, с распущенными черными волосами на подмостках эшафота и говорила своему спутнику Ламаршу: «Идите первым, у вас не хватит духа видеть мою казнь». Преподавая геометрию, Левашов рассыпал целый ряд беглых замечаний о жизни и идеях Эвклида, Пифагора, Платона, Кеплера, Декарта, Паскаля, Ньютона, Лейбница, Лагранжа, Монжа и тому подобных личностей. Эти замечания делались à propos [7]7
  кстати (фр.).


[Закрыть]
, по-видимому, небрежно, но они не могли не заронить в головы молодежи массы некоторых сведений, которых эта молодежь не могла почерпнуть в сухих лекциях истории.

– Говоря о начертательной геометрии, мы не можем не отдать должной справедливости Монжу, – говорил своим шумным голосом Левашов. – Вы, вероятно, не слыхали еще этого имени на целомудренных лекциях истории. Монж был сын бедного купца и воспитывался в лионской коллегии. На девятнадцатом году он уже был профессором математики и потом физики. Это было в то время, когда во Франции душили всякую мысль, когда даже ученые трактаты сжигались рукой палача. Люди, преданные знанию, стремящиеся к истине, не выносят подобного гнета. Конечно, силой можно заставить Галилея стоять два дня на коленях в застенках инквизиции, но нельзя заставить его отречься от той истины, за которую он стоит. Монж не выдержал гнета и пристал, как большинство его собратьев по развитию, к революционной партии. С 10 августа 1790 года он уже был морским министром и подписал смертный приговор старому порядку…

Таким образом, лекции математики были иллюстрированы историческими эскизами, и иллюстрации занимали юношей гораздо более, чем самый текст.

Точно то же случилось с лекциями Медникова. Медников был угрюмый, черноволосый, несколько желчный господин. Про него сложились в корпусе целые легенды. Одни рассказывали, что он был до того рассеян, что однажды ошибся этажом, вошел в чужую квартиру, снял сюртук и жилет и стал кричать, что ему не подают обедать. Другие выдавали за достоверный факт, что он делает опыты влияния кислот на человеческую кожу на руках своего старого слуги, равнодушно выносящего эти пытки. Третьи утверждали, что Медников любит выпить в компании, но, не имея знакомых, пьет обыкновенно в компании того же старого слуги и дворника. Появиться на урок с нечесаной головой, в выпачканном платье, забыть дома носовой платок или галстук – все это было самым обыкновенным делом для Медникова. На его лице редко появлялась улыбка. Говорил он грубо; резко обрывал каждого, кто плохо отвечал урок. Но баллы ставил он хорошие – не ставил ниже 7, хотя редко ставил 12. Лекции он читал в лаборатории своим сиповатым, отрывистым тоном и постоянно хмурился, когда вокруг него раздавались взрывы хохота. А между тем удерживаться от смеха не всегда было возможно. Дело в том, что объяснения Медникова постоянно сопровождались самыми курьезными сравнениями и примерами.

– Мы постоянно выделяем угольную кислоту, – отрывисто говорил Медников, сильно напирая на букву о. – Это воздух портит. Вентиляторы нужно устраивать для того, чтобы это наше произведение нас же самих не убило. Ну, где экономов нет, там вентиляторы и устроены.

В лаборатории раздавался смех, а Медников хладнокровно продолжал лекцию.

– Азот необходим для питания и потому следует есть свежее мясо, – замечал он в другой раз. – Протухлое тоже пользу приносит, только не тем, кто его ест, а тем, кому поручено его закупать.

Подобным намекам не было конца. К Медникову и Левашову присоединилась еще третья личность – учитель русской словесности Старцев. Жиденький, заботливо выбритый, гладко причесанный, плотно обтянутый в форменный вицмундирчик с болтающимися фалдочками, вечно улыбающийся не то сладкой, не то ехидной улыбочкой, Старцев составлял резкую противоположность с размашистым колоссом Левашевым и с косматым медведем Медниковым. Но, несмотря на противоположность личных характеров, эти люди были братья по своему гражданскому характеру и потому сблизились между собой: рыбак рыбака видит в плесе издалека. Все они были недовольные, все они с иронией относились к существовавшему порядку дел, все они были безукоризненно честные люди; зная все это, нисколько не удивишься, встретив эти три совершенно различные физиономии снятыми на одном портрете в кружке кадет. Эта группа, из которой были исключены все остальные учителя и начальство, долженствовала иметь значение протеста. Подобные протесты были в духе либерализма того времени. Кадеты любили этих трех человек. Их либерализм теперь, быть может, покажется или смешным, или жалким, так как он ограничивался одними едкими насмешками, колкими замечаниями, прозрачными анекдотами, тонкими намеками и не давал слушателям ничего, кроме каких-то кончиков и хвостиков тех идей, которые считались в то время идеями не для публики. Юношам было трудно составить себе какое-нибудь цельное понятие об этих идеях из этого фейерверка фраз; им было трудно найти прямой путь к истине среди этих зигзагов и путаницы отрывочных указаний. Но этот либерализм все таки задел юношество за живое и, как струя свежего воздуха, сильнее взволновал молодую кровь, – как сильна была потребность свежего воздуха, видно было уже из того, что юношество сильно обрадовалось и этой слабой струйке. Старцев, конечно, должен был играть первую роль. Юноши, очень мало интересовавшиеся до той поры литературой, теперь взялись за газеты и за разные воинственные стишки, появлявшиеся в отдельных книжечках или на отдельных листиках. От чтения газет молодежь очень скоро перешла к чтению журналов, и книжки «Отечественных записок» и «Современника», очень редко появлявшиеся здесь, быстро сменили книжки «Журнала для военно-учебных заведений». В этих книгах, конечно, перечитывалось все, что даже не имело ничего общего с военными известиями. Юношество, знавшее до сих пор по лекциям русской словесности русских писателей только до Пушкина, читавшее и списывавшее преимущественно непечатные произведения Пушкина, Лермонтова, Полежаева и Баркова, теперь знакомилось с именами Тургенева, Авдеева, Л. Толстого, Григоровича, Писемского и других деятелей послегоголевского периода русской литературы. Одно какое-нибудь из произведений этих писателей заставляло молодежь обращаться к учителю русской словесности с вопросами, не написал ли тот или другой полюбившийся ей писатель и еще чего-нибудь, и она иногда не без удивления узнавала, что заинтересовавший ее писатель успел уже написать многие томы и завоевал себе видное место в литературе. Мало-помалу лекции русской словесности приняли новый характер. Учитель задавал и спрашивал уроки о Державине и Фонвизине, а толковал о «Записках охотника» и «Обыкновенной истории».

Еще недавно этот господин, уже с год преподававший в корпусе, слыл за «насмешника» и не очень нравился кадетам своей язвительной улыбочкой, своими шуточками над юными воинами, своими замечаниями о том, что они только рапортуют уроки, не заботясь о смысле того, что учат. Еще недавно у Владимира Ивановича Старцева было только два-три любимчика, которые брали у него тайком книги для прочтения, – теперь же он не мог удовлетворить всех требований и должен был замечать юношам, чтобы они осторожнее читали, так как посторонние книги могут помешать серьезным занятиям. Говоря это, он улыбался своей двусмысленной усмешкой и – удивительное дело! – теперь эта усмешка сделалась особенно по душе некоторым ученикам. Они уже видели в ней особенный смысл.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю