355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Шеллер-Михайлов » Лес рубят - щепки летят » Текст книги (страница 26)
Лес рубят - щепки летят
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 10:48

Текст книги "Лес рубят - щепки летят"


Автор книги: Александр Шеллер-Михайлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 37 страниц)

VIII
ИЗМЕНЕНИЯ В СУДЬБЕ НЕКОТОРЫХ ИЗ ДЕЙСТВУЮЩИХ ЛИЦ РОМАНА

Покуда Софья Андреевна осаждала комитет своими проектами, он сам начал принимать довольно странное направление. Все чаще и чаще слышались в нем среди людей, одетых в бархат и украшенных бриллиантами, толки о недостатке средств, все чаще и чаще граф Дмитрий Васильевич высказывал членам, что у него на шее сидят все эти благотворительные затеи, что теперь не такие времена, чтобы бросать тысячи на нищих. Но помимо этих рассуждений в комитете у графа происходили долгие интимные совещания с сыном о филантропических затеях Дарьи Федоровны.

– Мы разорены, мы перебиваемся только при помощи займов, а она все больше и больше тратит на всех этих нищих, – говорил однажды отец, сидя со своим сыном поутру в кабинете. – Этому надо положить конец. Мы стоим над пропастью. Ты знаешь, Алексей, что тебя ждет нищета.

– Ну, я-то женюсь, – ответил Алексей Дмитриевич. – Но твое положение, кажется, непоправимо.

– Непоправимо! непоправимо! – загорячился отец. – Что ты мне об этом говоришь? Нужно, чтобы оно было поправимо; нужно остановить вовремя мать… Ты слышал насчет постройки церкви?

– Слышал, – пожал плечами сын.

– Что же это будет? При приюте выстроят церковь, потом, пожалуй, при богадельне вздумают строить; далее какой-нибудь новый монастырь решатся основать… Ты вспомни, что все это из наших денег. Мы занимаем, мы бьемся с гроша на грош, а она строит храмы… Она просто сумасшедшая!..

Сын пристально взглянул на отца испытующим взглядом.

– Скажи, пожалуйста, отец, – начал он, небрежно играя одноглазкой, – неужели ты это заметил только теперь? Неужели тебе никогда не приходила эта разумная идея прежде?

Дмитрий Васильевич несколько смутился и вопросительно взглянул на сына.

– Какая идея?

– Идея о том, что ее следует признать сумасшедшей, – холодно промолвил сын.

Дмитрий Васильевич встал и прошелся по комнате. Он с некоторого времени уже и сам думал о том, что не худо бы наложить опеку на Дарью Федоровну, но его смущало теперь хладнокровие, с которым сын говорил о сумасшествии матери.

– Признаюсь тебе откровенно, – начал Алексей Дмитриевич, откидывая кудрявую голову на спинку кресла и протянув ноги, – меня давно удивляло, что ты смотришь на все сквозь пальцы и бездействуешь. Я не хотел начинать этого разговора; собственно мое положение еще не так дурно: я молод, здоров, говорят, недурен собой…

Алексей Дмитриевич усмехнулся и мельком бросил взгляд на зеркало, где отражалось его нежно-розовое, выхоленное и замечательно правильное лицо.

– Я могу жениться и женюсь, – продолжал он.

– Уже решился? – сквозь зубы спросил отец.

– Да… Денисова убили кстати, – усмехнулся сын.

– Но ведь она годится тебе в матери, – заметил отец.

– Я о летах не справлялся, – холодно ответил сын, – я справлялся о деньгах… Теперь не время сантиментальничать…

– У нее, кажется, дети?

– У них имение отдельное… Впрочем, я буду опекуном…

Дмитрий Васильевич зорко взглянул на сына; хорошенькое личико последнего было по-прежнему невозмутимо спокойно.

– Но мы уклонились от главного вопроса, – лениво начал сын. – Я говорю, что я не вмешивался в семейные дела, потому что за себя мне нечего было опасаться, учить же других и в особенности тебя не в моем характере. Но теперь, когда ты сам начал этот разговор, я не могу не заметить, что меня изумляла твоя беспечность: перед тобой бросалось на ветер твое последнее состояние, перед тобой проходили целые стаи грабителей-нищих, уносившие по лоскутку твое имущество; ты должен был входить в долги, а между тем ты молчал…

– Ты очень хорошо знаешь, что я не молчал, – угрюмо ответил Дмитрий Васильевич. – Я говорил, говорил иногда слишком резко, но ты, я думаю, знаешь, как тяжелы эти семейные сцены. Я бежал от них…

Сын усмехнулся.

– Бежать от врагов не значит выиграть дело, – заметил он. – Впрочем, если ты считаешь этот образ действий вполне хорошим и выгодным, то, конечно, не я стану оспаривать тебя…

Алексей Дмитриевич потянулся, зевнул, взглянул на часы и, по-видимому, хотел встать, чтобы выйти из кабинета. Дмитрий Васильевич торопливо произнес:

– Постой!

Алексей Дмитриевич принял снова прежнюю удобную позу.

– Мы еще не решили, – начал отец.

– Чего? – спросил сын.

– Мы… то есть ты не досказал своей мысли.

– Я, кажется, все досказал… Мне кажется, что она сумасшедшая, то есть не моя мысль сумасшедшая, а мать, – пошутил Алексей Дмитриевич.

– Она была всегда такой, – начал Дмитрий Васильевич.

– Сумасшедшей? О, да! – окончил Алексей Дмитриевич. – Ведь это только все наши смотрели на нее с каким-то фарисейским благоговением. Впрочем, они не умеют не лгать. Пора бы хоть тебе начать действовать прямо. Ведь ты еще не стар, ты еще крепок и здоров, может быть, тебе еще пригодится лишний десяток тысяч. Спасай его, покуда можно.

Алексей Дмитриевич встал, еще раз потянулся и протянул руку отцу.

– А ведь ты заметно упал духом, постарел, – проговорил он тоном участия.

– Какие глупости! – пожал плечами Дмитрий Васильевич.

– Нет, не глупости! Ты не задумывался в былые времена, когда хотел объявить об сумасшествии Маевского…

– Маевский был мне чужой, а она мне жена, – внушительно произнес Дмитрий Васильевич.

Алексей Дмитриевич вопросительно посмотрел на отца.

– Ну, это так давно было, – усмехнулся он. – Ты мог об этом и забыть. У тебя после того было уже столько жен…

Дмитрий Васильевич нахмурился.

– Ты циник, – резко проговорил он.

– У меня есть характер и убеждения; я этого не скрываю, – пожал плечами Алексей Дмитриевич, – а это в нашем кругу привыкли называть цинизмом. Думать и молчать, делать и скрывать – это нравственность; думать и говорить то, что думаешь, делать и не скрывать своих действий – это цинизм. Я выбрал последнее – вот и все.

Он тихо вышел из кабинета, напевая какую-то французскую песенку. В тот же день вечером в кругу своих знакомых, собравшихся в белокопытовских гостиных, Алексей Дмитриевич очень горячо распространялся о филантропии.

– Это одна из страшных язв, против которых мы должны бороться, – говорил он. – Древний мир погиб именно потому, что он состоял из клиентов и патронов. Нищие думали, что они имеют право жить без труда и кормиться на счет богатых; богачи воображали, что их имущество неистощимо и что они делают благое дело, кормя тунеядцев. С одной стороны, не было производительности, с другой, происходило истребление произведенного: очевидно, что в конце концов должно было произойти полное разрушение всего накопленного, всего произведенного.

– Ты говоришь, как ветреный мальчик, не знающий, сколько бедных голодает, – со вздохом произнесла Дарья Федоровна. – Обогреть, одеть, накормить их нужно…

– Вы, maman, очень чувствительны, но народами управлять нужно не чувствами, а здравым смыслом. Я знаю, может быть, лучше вас, как много на свете бедных, но я знаю и то, что если вы отдадите им все, то бедных будет завтра столько же, сколько их было вчера, только к их числу прибавитесь еще вы. Чувства – вещь очень хорошая, но для домашнего обихода, а не для общественной деятельности. Вы помогаете бедным и думаете, что вы приносите им пользу, а между тем вы в сущности губите их, приучаете к тунеядству, к пьянству, к разврату. Общественную деятельность, заботы о бедных нужно оставить государству и нам, мужчинам, знающим механизм государственного устройства.

– Мы должны, должны заботиться о наших братьях, – вздохнула Дарья Федоровна.

– Должны? Каждый должен заботиться о себе. Прежде всего мы должны обеспечить себя и не раздавать того, что у нас есть, чтобы после наши дети, наши внучата не нуждались в чужой помощи. О бедных же должно заботиться государство, правительство. Мы не должны мешать ему, распложая тунеядство.

– Господи, какое у тебя жесткое сердце! – упрекнула Дарья Федоровна сына.

– Сердце у всех одинаково жестко и одинаково мягко, – усмехнулся Алексей Дмитриевич. – Дело не в нем. Дело в умственном развитии, в трезвых взглядах. Я желаю истинного блага и достоинства человечеству; вы желаете сделать из человечества толпу слабых и погибших созданий, не имеющих силы идти без чужой помощи. Я откровенно говорю, что я не отступил бы ни перед чем, чтобы уничтожить частную филантропию.

– Вот мило! И сами состоите членом наших благотворительных учреждений, – заметила одна из дам.

– Поневоле! Нельзя же уничтожить эти учреждения, если они завещаны предками. Но уж, конечно, я буду всегда бороться против расширения этих учреждений и против всяких подачек попрошайкам. Я уверен, что и многие согласны со мной, но нерешительность, бесхарактерность мешает им сознаться откровенно, что им надоело отрывать от себя гроши и бросать их без пользы.

– Нет, вы не говорите этого, – заметил какой-то старичок. – Я к светлому христову воскресенью всегда рад дать бедняку… Разговеется… Радость у него в семье…

– А к вечеру драка, после того как на ваши три рубля он купит водки…

– Ну, зачем же так думать, зачем так думать! – покачал головой старичок. – Может быть, и не на вино пойдут деньги…

– А! тут не должно быть никаких может быть! Нужно говорить прямо: да или нет. Я утверждаю, что часть, большая часть денег, полученных от благотворителей, идет в кабаки, и вы мне не докажете противного. У меня факты, цифры, точные сведения, а у вас ваши может быть…

Старичок сострадательно покачал головой и скромно прошептал:

– Мы по заповедям божьим живем, а не по модным наукам… Мы старые христиане, а не новые люди.

– И хороши иногда благодетели, – иронически продолжал Алексей Дмитриевич. – Один влез по уши в долги, не имеет средств отдать деньги за взятые у честных тружеников вещи, обманывает доверие своих кредиторов, разоряет семью, а помогает бедным. Да вот, например, наш почтеннейший Данило Захарович Боголюбов…

– Что с тобой? – строго произнес Дмитрий Васильевич?

– Что? – усмехнулся Алексей Дмитриевич. – Разве вы еще не знаете? Этот почтенный член нашего комитета, этот любвеобильный помощник страждущих и голодных оказался вором.

Все общество взволновалось. Графиня начала торопливо креститься.

– Да, вором, – повторил Алексей Дмитриевич. – И у кого воровал? У нашего войска, переносившего такие тяжелые дни, – у раненых, нуждавшихся в помощи. Воровал провиант, корпию, бинты. Это позор, позор для тех, кто пожимал руку этого казнокрада.

Алексей Дмитриевич иронически смотрел на своих собеседников.

– Да этого не может быть, – выразил кто-то сомнение.

– Помилуйте, сегодня получены в министерстве достоверные известия. Правительство напало на след.

– Это ужасно!

– Господи, наставь на путь истиный совращенных демоном, – прошептала Дарья Федоровна.

– Теперь молитвы не помогут. Теперь строгий суд нужен! примерное наказание нужно! – резко произнес Алексей Дмитриевич.

В обществе начались толки и предположения. Алексей Дмитриевич сообщил все, что знал об открытых злоупотреблениях.

– Нет, теперь новые люди нужны для новых порядков, – закончил Алексей Дмитриевич. – Теперь нужно повернуть круто, или мы свалимся в бездну. Я знаю, что многие боятся крутых мер, но они увидят, что правы те, которые стоят теперь за крутые меры.

– Молодость, молодость, горячность! – пробормотал старичок, отстаивавший подачку нищим грошей на праздники. – Люди не щепки, что их бросать можно.

– Вот отец тоже воображает, что люди не щепки, – ответил Алексей Дмитриевич. – Он тоже высказал мне еще сегодня утром подобную же мысль.

Дмитрий Васильевич нахмурил брови, вспомнив, о чем они говорили утром.

– А мне кажется, что с людьми, в крайнем случае, надо поступать, как со щепками, – продолжал Алексей Дмитриевич. – Где лес рубят, там и щепки летят. Если мы хотим вырубить старый лес злоупотреблений, то мы не должны заботиться о представителях этих злоупотреблений. Пусть они летят, как щепки. Я знаю, что вот, например, отец готов назвать подобные идеи цинизмом… Ты, кажется, так назвал их утром? – небрежно обратился он к отцу. – Но я все-таки стою за необходимость крутых мер. Нужно спасать себя. Впрочем, кому хочется гибнуть, тот гибни.

Дмитрий Васильевич очень хорошо понимал, что камни летели в его огород, что гибель пророчилась ему за непринятие крутых мер. Несмотря на жесткость его характера, несмотря на его нелюбовь к жене, несмотря на сознание того, что недурно бы взять под опеку Дарью Федоровну, его бесила резкость и беззастенчивая откровенность сына. Дмитрий Васильевич в душе, быть может, желал достигнуть совершенно тех же целей, которых хотел достигнуть его сын, но в старике шевелилось что-то вроде стыда; он готов был действовать, но действовать под сурдинкой, тайком. Алексей Дмитриевич очень хорошо знал своего отца и свою среду со всеми ее приличиями и обычаями, и потому он очень ясно видел, что отец думает одинаково о ним, хотя и желает действовать иначе. Все дело было в том, что отец сросся со своей средой и прежде всего думал о том, «что скажет свет», – сын же еще не успел по молодости лет прирасти к своей среде и прежде всего говорил: «Было бы мне хорошо, а на толки я плюю!» В то же время Алексей Дмитриевич сознавал, что нерешительные меры не поведут ни к чему, что надо работать смелее и, главное, скорее.

– Мне кажется, что именно теперь настала пора действовать, – продолжал он, – теперь или никогда. Дела до того запутаны, до того плохи, что еще шаг, еще неделя, месяц – и все погибнет или, по крайней мере, запутается до того, что уже нельзя будет распутать. Если бы люди, смотрящие на дело иначе, потрудились попристальнее взглядеться во все, то они убедились бы, что я прав.

– Новатором каким-то сделался, – прошептал старичок своему соседу. – Заграничных изданий, верно, начитался… Вот и дай волю подобной молодежи!.. Господи, господи!

Дмитрий Васильевич один понимал, что сын говорит не для общества, а исключительно для него самого, и сознавал все более и более, что его дела действительно плохи и требуют немедленного исправления. Далеко за полночь проходил он по своему кабинету и даже не поехал к Матильде Францовне Геринг. Несколько раз останавливаясь перед окном, барабанил он по стеклу, как бы желая заглушить свои думы. Под утро, ложась в постель, он решился действовать прямо.

– Сумасшедшая, сумасшедшая, легко сказать, – мысленно говорил он, засыпая. – Но когда же она не была такой, когда поступала иначе?.. Что ж? может быть, это у них в крови, наследственное… Все знали, что старик Маевский был не в своем уме… Все помнят… Марина Осиповна помнит… Да, наследственное… Что же раньше думал, чего глядел? Половина состояния ушла из рук… А Алексей далеко пойдет… дальше меня… Кутила, волокита, игрок, а какая выдержка… Характер, говорит… Да-а, ха-ра-ктер…

Дмитрий Васильевич забылся тем тяжелым сном, который прерывается от каждого звука. Он видел страшные сны. Вот Дарья Федоровна, слабая, едва дышащая, с потускневшим взглядом упала без сил к его ногам и ловит со слезами его руки, торопливо бормоча: «На бедных, ради Христа, на бедных… грошик каждый им дорог… Господи, умягчи сердца позабывших тебя!» Она словила его руку, и он чувствует, что эта рука холодеет, мертвеет в мертвенно-холодной, закостеневшей руке Дарьи Федоровны. Он глядит на Дарью Федоровну и видит, что это уже не живое существо, а бездушный желтый труп, сжавший в предсмертных муках его руку. Ему становится страшно больно – он просыпается и видит, что его рука свесилась с постели и затекла. Он поворачивается на левый бок и снова засыпает. Вдруг к нему в кабинет совершенно неожиданно входит Матильда Геринг.

– Как ты сюда пришла? Ночью? – восклицает он в волнении.

– Да ты пропал совсем: тебя нигде не встретишь! Я с пикника… Уж ты не изменил ли? – говорит она и слегка касается веером его лица. – Смотри у меня! Я ревнива!

– У меня дела… – начинает он.

– У тебя? дела? – восклицает она в удивлении и хохочет звонким смехом. – По клубу? По балету?

– Полно, полно! – говорит он хмуро. – Ты видишь, я измучен, я похудел. Мне тяжелы эти хлопоты, я не привык к ним, мне гадка эта возня.

– Да, уж ты не хочешь ли спасать отечество? – хохочет Матильда Геринг. – О, старый шутник, старый шутник!

– Да хорошо тебе шутить, а мне надо поправить дела, нужно устроить. так, чтобы жена не мешала мне…

Матильда вдруг делается серьезной и говорит ему шепотом, внятным, отчетливым шепотом:

– Убей ее!

Он дрожит и быстро зажимает ей рот.

– Ты с ума сошла! – в ужасе говорит он.

– А, так ты ее любишь, так ты ей жертвуешь мною, ты хочешь, чтобы я погибла в нищете, забытая…

Матильда падает в истерике на грудь Дмитрия Васильевича, и ему так тяжело, тяжело; он едва дышит, кажется, сердце готово лопнуть от прилива крови. Он собирается с силами и старается крикнуть: «Человек!.. Владимир!.. Кто там?» Он снова просыпается и быстро поворачивается на спину: перед ним стоит его старый камердинер и докладывает, что пора вставать.

– Да, я отвык от хлопот, обрюзг, – думал Дмитрий Васильевич, одеваясь. Алексей прав, что я старею…

Он оделся и рано выехал из дому. На лестнице он встретился с сыном, возвращавшимся откуда-то домой.

– А ты уже встал? – удивился Алексей Дмитриевич.

– А я еще не ложился!.. Куда?

– По делам…

– Значит, решился?

– Ну, об этом после. Ты, кажется, еще не спал…

– Ты знаешь, что я умею говорить о деле даже в объятиях женщины.

Дмитрий Васильевич молча сошел с лестницы и направился к одному из дельцов, с давних пор обделывавшему все его интимные дела, начиная с покупки лошадей для Матильды и кончая займами под векселя.

В это же время происходили волнения совершенно иного рода в семье Боголюбова.

Павла Абрамовна провела очень весело и приятно почти год, наслаждаясь преданностью Карла Карловича. Юноша катался как сыр в масле и за это позволял себя любить. Он даже немного потолстел; его глазки сделались еще более масляными; его улыбочка расплывалась еще шире по его херувимскому личику. Все мысли Павлы Абрамовны были направлены к одной цели – к ублаготворению предупредительного юноши.

У него появились шелковый халат и бархатная ермолка с золотой кистью; он спал до полудня; вечером он собирал кружок молодежи, которую кормила и угощала Павла Абрамовна. Праздные шалопаи чувствовали себя как дома у радушной и веселой хозяйки. Она привыкла к этим пирушкам, курила папиросы, звонко смеялась, допускала разные вольности и мало-помалу совершенно превратилась в даму вольного поведения. В ней трудно было узнать прежнюю сантиментальную и вздыхающую «купеческую дочь», получившую образование в «благородном пансионе»; еще труднее было узнать в ней сонливую и ленивую супругу действительного статского советника Боголюбова, вечно томившуюся от скуки и безделья. Это был, по-видимому, другой человек, но в сущности только теперь Павла Абрамовна попала в свою сферу и беззаветно отдалась своим влечениям. Теперь она уже не мечтала об «офицерах», не зачитывалась романами Поль-де Кока, не жаловалась на то, что в ее доме появляются только «старые старики», не зевала от безделья и не сердилась на возню с детьми. В ее беззаботной веселости, в откровенности ее недвусмысленного поведения сказалась вся животность ее натуры. Семья отца научила ее праздности и показала ей всю сладость широких, беззастенчивых русских кутежей с цыганками и цыганами; благородный пансион научил ее только танцам, французскому языку, закатыванию глаз и переписке с разными офицерами; двоюродные сестрицы и молоденькие купеческие вдовы сообщили ей разные сальные секреты из своей сердечной жизни; вот все, что влияло на эту личность, мечтавшую только о наслаждениях и видевшую наслаждения только в одной игре в любовь. Долго не удовлетворенные стремления проснулись в ней теперь со всей своей силой и заставили ее забыть все. Забыть все было тем легче, что, например, понятия о приличиях для Павлы Абрамовны не существовало: «Были бы деньги, так уважать нас будут; к нам же придут с поклоном», – говорила она; сознание о честных супружеских отношениях было у Павлы Абрамовны также очень своеобразное; «вольно же ему было жениться на мне, когда я его не любила», – говорила она про мужа, за которого, впрочем, вышла без всяких возражений по первому приказанию отца; дети – про них она давно говорила, что они ей надоели, что они у нее на шее сидят, что из-за них она в четырех стенах весь век просидела. Трудно было бы встретить хотя одну француженку кокотку, которая бы смотрела так же беззастенчиво, так же нагло, так же нахально на всех окружающих, сидя рядом с любовником. Это не было бравадою, это не было бросанием перчатки в глаза всему обществу, это был просто бессознательный животный разврат. Конечно, при таком положении дел в доме все пошло вверх дном. Прислуга не стеснялась и вела себя не лучше барыни, дети были забыты и жили без всякого присмотра. Двое младших детей не понимали всего происходившего в доме и, может быть, даже радовались, что на них никто не кричит, когда они сидят в детской. Но Леонид, уже вступивший вольноприходящим учеником в пансион Добровольского, начал хмуриться не на шутку. Карл Карлович не хотел с ним заниматься приготовлением уроков, грубо обращался с ним и иногда выводил его из терпения своей наглостью. Мальчик начал заметно худеть и бледнеть. Его хорошенькое личико стало необычайно серьезно и угрюмо. Глупая горячность отца и еще более глупые придирки матери давно уже научили этого ребенка быть скрытным и сдержанным; в то же время полная свобода, настававшая для него в промежутки времени между периодически повторяющимися взрывами брани, давали ему возможность делать что угодно. Он пристрастился к книгам, так как мать не позволяла ему заводить товарищей, говоря, что «ей и свои ребята надоели». Выбором книг, конечно, не руководил никто: мальчик читал и старую «Библиотеку для чтения», и старые «Отечественные Записки», и романы Диккенса, и романы Лажечникова. Но несколько резких рецензий Сенковского и Белинского, подвернувшихся ему под руку, особенно пришлись по вкусу мальчугану: ему понравился этот способ «критиковать» поступки людей, он увлекся тем, что критики так ловко умеют подметить чужие недостатки. С этой поры он стал всюду искать критических заметок и, перечитав их многое множество, начал сам вдумываться в прочитанные романы. Большинство из этих романов ему не нравились, и мало-помалу его любимыми книгами сделались романы Диккенса. Он здесь видел ту же «критику», как он выражался сам. Было ли это искание критического отношения к людям и их поступкам прямым следствием личного недовольства поступками своих ближних – не знаю, но, вероятно, это недовольство играло значительную роль в развитии вкусов ребенка. Но одно недовольство ближними, одна злоба на них не могут завладеть всецело молодой натурой, – это еще мягкое и доброе существо не может так рано извериться в людях, так возненавидеть их, чтобы не верить в существование лучших личностей. Эта вера в лучших людей, или, вернее сказать, это инстинктивное стремление к лучшим людям было также одной из главных причин, по которым Леонид полюбил Диккенса. Он плакал над этими романами, где страдают дети, плакал так, как будто тут описывалось его собственное детство. Он любил добрых героев романиста той любовью, которой можно любить только самых близких нам людей. Иногда долгое время после чтения любимых романов мальчуган находился как бы в чаду и раздумывал о том, что будет дальше с героями, почему им пришлось столько страдать, почему нельзя людям быть вполне счастливыми… Думы становились все шире и шире, а спросить ответа на «проклятые вопросы» было не у кого: отец «оборвет», мать «придерется». Мальчику приходилось добираться до иных истин таким же трудным путем, каким шел к ним первый человек, открывший их. Постоянное одиночество, постоянное чтение книг значительно развили молодое воображение и приучили мальчика мечтать. Иногда он представлял себя героем, которому сама судьба назначила спасти себя и своих брата и сестру. Порой он думал, что он убежит с ними, подобно Давиду Копперфильду, из дома отца и матери. Но куда бежать? Не к этой ли злой, глупой бабке, которая нисколько не походила на тетку Копперфильда? Нет, у нее будет еще хуже. Ему вспоминались добрые лица Марьи Дмитриевны, Антона и Катерины Александровны. Но эти люди очень бедны, они не примут его, у них у самих недостает хлеба. Куда же бежать? Или нужно жить здесь и терпеть?

После отъезда отца мальчику стало еще тяжелее, хотя свобода его сделалась еще полнее: мать не обращала на него внимания и не вмешивалась в его дела, – он мог спать, мог лениться, мог ходить куда угодно. Но он уже начал понимать, какую роль играет в доме его отца Таблиц, его начало возмущать дерзкое обращение этого человека. В душе мальчика шевелилось какое-то чувство обиды, – обиды за отца, в доме которого распоряжается «чужой человек». «Отец работает, трудится для нас, а его детьми, его деньгами распоряжается этот нахал», – думалось Леониду, и в нем пробуждалась злоба к Таблицу, к матери. Он стал резок и дерзок с матерью и с Таблицом.

В начале весны случилось совершенно неожиданное событие, заставившее Леонида высказаться вполне. Его маленький братишка простудился и захворал. Павла Абрамовна отнеслась к этой болезни очень равнодушно и велела няньке позвать доктора, если ребенку станет хуже, а сама уехала куда-то с Карлом Карловичем на весь вечер. Ребенку стало действительно хуже, Леонид сходил за доктором и весь вечер провозился с ребенком. Посторонний человек изумился бы, видя этого мальчугана, серьезно сидящего у постели больного малютки и наблюдающего по часам, когда нужно давать больному лекарство. Но Леонид принял на себя эту роль с полным сознанием всей ее важности. Он впервые видел, что его мечты о роли спасителя брата и сестры начинают осуществляться, что он один остается естественным защитником этих малюток.

– Ты долго будешь сидеть у нас? – спрашивала его сестренка.

– Да, я всю ночь здесь останусь. Ты не шуми. Видишь, брат болен. Ложись спать, – шепотом ответил ей Леонид. – Няня, вы постлали ей постель? – обратился он к няньке с серьезным видом заботливого семьянина.

– Постлана, – ответила нянька.

– Ну, ложись же, – обратился мальчик к сестре и отвел ее к постели, поцеловав ее в лоб.

– А вы-то разве не пойдете спать? – спросила нянька, смотря с удивлением на Леонида, усевшегося снова к постели больного.

– Нет. Вы можете идти. Я просижу у него ночь.

– Заснете!

– Ну, уж я-то не засну! Отворите только двери, когда приедет доктор.

– Да разве он еще приедет?

– Еще бы. Брат очень болен.

– Хоть бы маменька приехала поскорей.

– Что же ей здесь делать? Довольно и того, что я здесь.

Леонид раскрыл книгу и стал читать. Нянька, качая головой, вышла из детской. Среди этой тишины, в полумраке большой комнаты, было как-то странно видеть этих брошенных матерью детей. Что-то глубоко грустное, было в этой картине. Воображение Леонида работало, и он не мог читать. Отложив книгу, он предался своим заветным думам. Ему было и сладко и грустно сознание, что он занял теперь место защитника дорогих ему детей. Порой он прислушивался к дыханию больного ребенка, порой подходил к постели сестренки и любовался ее хорошеньким личиком.

– Спит дитя! – тихо прошептал он и наклонился поцеловать ручонку сестры. – Совсем брошенные… Если бы знал отец! Он нас все-таки любит…

В эту минуту послышался резкий звонок, и через минуту в детскую шумно вошла Павла Абрамовна.

– Ты здесь? – с удивлением спросила она и направилась к постели больного.

– Не подходите с холода, – резко произнес Леонид, загородив ей дорогу.

– Дурак! Кого ты учить вздумал, – сердито воскликнула она и толкнула его с дороги. – Цыпочка, что с тобой? Где пипи у моего сыночка? – сладко закартавила она, наклонясь к кроватке больного ребенка.

– Он забылся, зачем вы его будите? Как вам не стыдно? Ездите бог знает где, а потом тревожите больных! – грубо заговорил Леонид, раскрасневшись до ушей;

– Да ты что это? С ума сошел, мальчишка! – гневно крикнула Павла Абрамовна. – Шарль, велите не грубите этому негодяю, – обратилась она к Таблицу, вошедшему в детскую.

Больной ребенок между тем, пробужденный внезапным шумом, начал стонать.

Таблиц был, по-видимому, в очень веселом настроении духа и ощущал некоторое неповиновение в ногах. Он подошел к Павле Абрамовне, все еще стоявшей над детской кроваткой и старавшейся успокоить встревоженного больного ребенка.

– Что случилось, ma chère Pauline? – спросил он с глупой улыбочкой.

– Грубит! Учит меня! За уши бы отодрать надо! – ответила она.

– А! Пожалуйте-ка сюда, милостивый государь, на расправу, – произнес Таблиц и протянул руку, чтобы взять за ухо Леонида.

– Убирайтесь вон! – пробормотал Леонид. – Ваша комната не здесь… Вы в комнате моих брата и сестры… Идите!

– Ого, какой петух! – глупо засмеялся Таблиц.

– Нет, нет, этого спускать нельзя! – гневно произнесла Павла Абрамовна, поднимаясь от кроватки Аркадия. – Иди сюда, сейчас иди сюда, мерзавец!

– Матушка, брат болен, а вы кричите! – тихо произнес Леонид почти со слезами в голосе.

– Говорю тебе: иди сейчас к Карлу Карловичу. Я хочу, чтобы он наказал тебя!

Карл Карлович сделал шаг к Леониду.

– Если ты меня только тронешь, так я тебе шею сломлю, – проговорил Леонид и толкнул его от себя.

В эту минуту послышался звонок, и в комнату вошел доктор. Его появление прервало тяжелую сцену, которая могла кончиться довольно печально. Павла Абрамовна сделала печальную мину и слезливо начала расспрашивать доктора о положении больного Аркадия. Доктор оказал, что болезнь очень опасна.

– О, я не отойду от него, не отойду! Бедный Аркаша! – восклицала Павла Абрамовна, изображая убитую горем мать. – Ступай спать, – приказала она Леониду.

– Зачем же? Я просижу у брата, – ответил он.

– Если тебе велят, то ты должен слушаться! Иди! Доктор, побудьте немного здесь, мне самой так дурно… Вы не можете себе представить, как трудно справиться одной с детьми!..

Доктор присел. Леониду пришлось уйти. Он не спал всю ночь и плакал от горя, видя, что его первая попытка быть защитником брата кончилась ничем. На следующий день по возвращении из пансиона Добровольского он застал весь дом в смятении. Маленький Аркадий лежал уже на столе. Леонид бросился к телу малютки и залился слезами. Плача у этого маленького трупа, он мысленно давал страстные обеты спасти хотя сестру и передать отцу все, что делалось дома.

С этого дня он перестал обращать внимание на мать и Таблица, он сидел или за уроками, или в детской с сестрой. Дни шли за днями, а отец все не ехал. Наконец получилось известие, что его «везут». В дом явились какие-то неизвестные личности, чтобы наложить арест на имущество Боголюбова. Павла Абрамовна была вне себя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю