Текст книги "Лес рубят - щепки летят"
Автор книги: Александр Шеллер-Михайлов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 37 страниц)
– Что вы, мама! Да детям воздух более необходим, чем нам, – заметила Катерина Александровна. – Они и без того нынче засиделись в городе из-за вас… Пусть хотя с месяц отдохнут на воле…
– Знаю, Катюша, да тут не в воздухе дело… Ты вот теперь замужем, так тоже детям не кстати тут быть… Тоже мало ли что… хотя, конечно…
Марья Дмитриевна окончательно запуталась и замолчала, смотря на дочь недоумевающими глазами, как будто в ожидании, что дочь сама доскажет начатую ею речь.
– Я вас не понимаю, – пожала плечами Катерина Александровна. – Моя свадьба не изменила ничего. Как жили мы прежде, так будем жить и теперь.
– То-то и худо, Катюша, – вздохнула Марья Дмитриевна. – Закон-то не следовало забывать… Кашу-то заварили, а теперь придется расхлебывать.
Катерина Александровна смотрела на мать все с большим и большим удивлением и уже начинала волноваться.
– Ведь вот ты думаешь, что никто и ничего не замечает, а люди-то уж и распустили молву про тебя… И до чего ты довела себя: свое дитя придется скрывать ото всех…
Катерина Александровна раздражительно отбросила работу в сторону и хотела что-то сказать, но Марья Дмитриевна продолжала ноющим тоном.
– Конечно, младенец не виноват, а все же уж не может быть на нем благословения, уликой он будет.
Катерина Александровна вздрогнула и побледнела. Ее глаза сверкнули каким-то недобрым огоньком. Мать оскорбляло то, что было свято и дорого ей.
– Мало того, что вы меня мучаете, так вы еще хотите убить моего ребенка прежде его рождения! – воскликнула она и оперлась рукой о стул. – Когда же вы перестанете? Когда же оставите меня в покое?
Марья Дмитриевна была вообще плохой наблюдательницей и не заметила мучительного выражения лица дочери; ее только поразила резкость упрека.
– Спасибо, Катя, спасибо! – слезливо произнесла она. – Не я тебя мучаю, а ты меня! Бога-то вы забыли, оттого все так и идет; оттого и благословения на вас нет… Вон старик-то ваш немтырем ходит, а вы и молебна не отслужите, чтобы бог ему разрешение языка дал… Так вот и дитя ваше без благословения родится… И радоваться-то ему грешно, потому что известно, как оно прижито. Таких-то в воспитательный дом прячут… Ты бы подумала, что я мать тебе, что мне все это тяжело видеть-то… Так ли мы жили с твоим отцом? Мы честными были, на нас пальцем никто не показывал…
– Идите прочь! – почти шепотом, как-то болезненно произнесла Катерина Александровна, указывая на дверь.
– Ну и на том спасибо! Не прикажешь ли, дочка, совсем переехать с квартиры. Что ж, и то сказать, довольно кормили и поили мать, теперь вот своя семья будет…
Катерина Александровна болезненно сжала руки и опустилась на диван. Марья Дмитриевна хотела было продолжать свои жалобные речи и вдруг остановилась: она увидала, что Катерина Александровна лежала без чувств. Марья Дмитриевна по обыкновению растерялась и забегала из угла в угол.
– Ай, батюшки, ай, родные! Умирает она! Умирает! – кричала старуха, бегая по квартире то за прислугой, то за водой.
Катерина Александровна была с трудом приведена в чувство. Но встать она не могла. Ей сделалось очень худо. Александр Прохоров, возвратившись домой и не зная ничего, что случилось, был сильно встревожен и растерялся, преувеличивая опасность болезни, как это обыкновенно случается с молодыми неопытными мужьями. Тяжелый день сменился еще более тяжелой ночью. Только дня через три можно было утвердительно сказать, что опасность миновала, но вместе с нею миновала и надежда для молодых супругов обнять свое первое дитя. Это было страшным ударом для Катерины Александровны.
Она поправлялась довольно медленно, и только дача и чистый воздух произвели на нее свое благотворное влияние. Через месяц, бледная и худая, с обстриженными во время болезни волосами, она едва стала подниматься с постели. Марья Дмитриевна ходила за дочерью и хныкала, во всем обвиняя себя. Она даже попробовала попросить прощения у дочери, но та как-то бесстрастно и холодно ответила ей:
– Вы ни в чем не виноваты.
– Нет, Катюша, я знаю, знаю, что не следовало мне говорить. Да ведь не предвидела я, что это могло случиться. Прости ты меня, дуру старую!
– Я вам говорю, что вы не виноваты. Чего же вам еще нужно? – холодно отвечала Катерина Александровна.
– Да вот ты сердишься и не приласкаешь меня, старую, – плакала Марья Дмитриевна.
– Что ласки? Не ими выражается любовь, – сухо произносила дочь и холодно принимала поцелуи матери, не отвечая на них.
Александр Флегонтович был тоже изумлен этим холодным спокойствием жены. Он ясно понимал, что под этим видимым равнодушием таится страшное горе, которое тем тяжелее, что оно не может облегчиться словами и слезами. С тактом и заботливостью любящего человека он старался не говорить с женой о недавнем прошлом и только был с нею еще нежнее, еще ласковее, чем прежде. Но он не понимал, почему она так холодна и суха в обращении с матерью; он подметил даже что-то суровое в отношениях своей жены к Марье Дмитриевне. Он попробовал как-то замолвить жене доброе слово за мать, но Катерина Александровна сухо ответила:
– Мы, Саша, договорились с нею до последнего слова…
– Ну, друг мой, с нею мы должны быть снисходительными, – мягко промолвил он. – Она не может мыслить так, как мы. Она не может понять то, что понимаем мы… Убеждать ее, ломать ее взгляды – бесполезно. Будем жить по-своему и оставим ее жить так, как хочет она…
– Я так и делаю…
– Но ты, кажется, раздражаешься за то, что она не понимает тебя? Ведь ты пойми, что и она может обвинять нас за то, что мы не понимаем ее, а значит, может тоже в свою очередь раздражаться на нас. Из этого может начаться бесконечная борьба, вражда… Тут уступить должны мы как более развитые люди, должны уступить по внешности, наружно, то есть терпеливо выслушивать нелепости и соглашаться на словах, а поступать по-своему…
– Я так и буду делать. Если я делала не так, то это потому, что иначе было нельзя поступать… Ты все-таки дальше стоишь от нее и не знаешь всего, из-за чего могут выходить столкновения… Впрочем, теперь, кажется, их не будет…
– Но ты слишком холодна с ней, – заметил Александр Флегонтович.
Катерина Александровна ничего не ответила, только по ее лицу пробежала какая-то тень.
– Нужно иногда приласкать ее, старухе это нужно, – мягко заговорил он.
Катерина Александровна нахмурила брови.
– Что же делать, если я не могу? – ответила та. – Еще недавно я могла быть нежной с нею… Может быть, после я буду ласкова с нею… Но теперь…
Катерина Александровна отвернулась, чтобы скрыть слезы.
– Нет, Александр, ты не знаешь всего, и я не стану тебе рассказывать, – отрывисто заговорила она. – Да ты и не понял бы меня… Меня поняла бы только женщина, если бы я рассказала, почему я не могу теперь ласкаться к матери…
Она замолчала.
– Знаешь ли, – продолжала она через минуту, – как-то я думала, что если бы мне пришлось поставить на карту спокойствие матери и какое-нибудь хорошее дело, то я пожертвовала бы последним… Я тогда клялась, что никогда я не принесу ничему в жертву ее спокойствия… Я так горячо ее любила, бедную!.. Теперь же, теперь мы вдруг стали чужими, вдруг разошлись, между нами легла непроходимая пропасть… вот как между тобою и всем старым легла могила твоего брата… даже больше.
Александр Флегонтович задумался и ничего не возразил жене. Она была взволнована. Она действительно сознавала, что между ее матерью и ею легла преградой могила ее ребенка и через эту преграду она уже не могла, по крайней мере, теперь протянуть горячие объятия своей матери. Она, может быть, была права, думая, что этих чувств не поймет ее муж, что их может понять только женщина. Он не просиживал в одиночестве тех сладких минут в мечтах о ребенке, которые просиживала его жена. Для него это дитя еще не жило, но оно жило для нее, она слышала, чувствовала трепет этой жизни. Для него это была просто обманутая надежда, для нее это была смерть горячо любимого существа.
IVВСЛЕД ЗА ТЕЧЕНИЕМ
Настала осень. Александру Флегонтовичу по-прежнему пришлось давать уроки, принимать деятельное участие в журналистике, вращаться в передовых кружках, посещать лекции и деятельно трудиться над разработкой вопросов по части воспитания. Он надеялся, что в конце концов ему будет поручено съездить за границу для осмотра военно-учебных заведений. Не менее усердно хлопотал он с несколькими из близко стоявших к нему людей об устройстве воскресных школ для взрослых. Школа, поставленная им на ноги в одной из близких к городу, населенных бедным и рабочим людом местностей, шла отлично. Ее посещали не только юноши и молодые рабочие, но и старики. В учителях недостатка не было: в деле принимали горячее участие и офицеры, и студенты, и кончавшие курс гимназисты, и даже правоведы. Все эти люди сходились нередко у Александра Флегонтовича для обсуждения лучших систем преподавания, для начертания планов и программ обучения. Александр Флегонтович настаивал главным образом на расширении круга преподаваемых предметов и говорил о необходимости составить популярные книжки для ознакомления учеников с первыми основаниями естественных наук. Он предлагал назначить конкурс для тех, кто пожелает представить на обсуждение несколько подобных работ, и говорил о необходимости собрать на этот предмет деньги. Кроме этих сходок, собиравшихся у него для толков о делах школы, в его квартире иногда собирались студенты для обсуждения дел, касавшихся исключительно их. Все эти хлопоты, труды и проекты заставляли его сталкиваться с сотнями самых разнообразных личностей, начиная с семинаристов и двух священников, принимавших участие в хлопотах о воскресных школах, и кончая молодым Белокопытовым, порой просившим Прохорова составить то ту, то другую докладную записку по делу об устройстве крестьянского быта, порой же стремившегося через Александра Флегонтовича предать гласности некоторые факты по крестьянскому делу. Во всех кружках Александр Флегонтович стяжал себе репутацию даровитого человека, горячей головы и неутомимого работника. Действительно жизнь била в нем ключом: дни казались ему слишком короткими и ум стремился обнять все большую и большую сферу деятельности. Долгие годы прозябания на школьной скамье и в мирном углу бедного и отчужденного от света родительского дома, прозябания вдали от всяких общественных событий и интересов, сказались теперь вполне. Молодой человек, живой, увлекающийся и страстный по натуре, не мог не поддаться всей массе новых впечатлений и положить себе границы для деятельности или заставить свой ум интересоваться исключительно каким-нибудь одним предметом. Он был похож на наивного и полного сил юношу, перенесенного из деревни в роскошный музей или на блестящую выставку лучших произведений промышленности и искусства. На чем остановить внимание? Которое самое лучшее произведение? Что нужнее всего изучить? Кому протянуть руку и сказать: вас я избираю своим учителем, руководителем, другом? На это было трудно ответить. Кругом все блестело и сверкало прелестью новизны, все казалось необходимым, все казалось «лучшим». По-видимому, нельзя было заняться чем-нибудь одним, так как все связывалось и сплеталось вместе в одну неразрывную и тесную связь: жгучий интерес крестьянского вопроса требовал внимания; мысль о необходимости усиленного развития знаний в освобождавшемся народе являлась при этом сама собой, она прямо наталкивала на необходимость заинтересовать этим делом многих лиц и выработать поскорее систему преподавания, подготовить учителей для народа; но та среда, в которой могли вербоваться учителя, требовала сама или полного развития, или лучшего устройства материальных средств. Тут могла закружиться голова даже у опытного, коротко знакомого со всеми разнообразными интересами жизни человека, а не только что у неопытного юноши, чувствовавшего, что он уже успел отсидеть ноги в своем углу, что он утомил свой ум бездействием многих лет. Нужно было расправить ноги, нужно было расшевелить ум.
И какое время переживалось тогда: многое, что теперь нисколько не удивляет нас и является совершившимся фактом, в ту пору было только блестящей целью, к которой стремились люди, иногда не веря даже, что ее можно достигнуть. Крестьянский вопрос, отмена откупов, воскресные школы, литературный фонд, начало различных кампаний и железнодорожного дела, развитие прессы и толки об изменении условий печати, вопросы о реформах в воспитании, толки о женской эмансипации и развитии женского образования, судебная реформа и множество других явлений, иногда мелких, касавшихся только Петербурга или известного кружка людей, известного сословия, известной корпорации; иногда крупных, охватывавших всю русскую жизнь, перестраивавших окончательно старое здание, – все это не могло не интересовать живого человека. Нужно было затвориться в своем углу, не читать газет и журналов, не видаться ни с кем, чтобы не принять хотя словесного участия во всей этой хлопотливой перестройке здания, в противном же случае нельзя было не увлекаться, не спорить, не волноваться. Александр Флегонтович даже если бы и хотел отсторониться от всего, то по необходимости должен был сходиться с самыми разнообразными личностями: место службы и литературный труд заставляли его сталкиваться с артиллеристами и представителями литературы; еще разнообразнее были его знакомства в качестве учителя. Тут приходилось беседовать и с каким-нибудь заскорузлым степняком, привозившим сына для приготовления в корпус, и с таким европейски образованным либералом, как граф Алексей Дмитриевич Белокопытов. Слушать разнообразные толки всех этих господ об их больных местах и молчать – это значило выставлять себя дураком; соглашаться с теми, которые говорили нелепости, это значило являться чем-то вроде Молчалина или Чичикова, предупредительно говорящего: «Мой дядя дурак, дурак, ваше превосходительство»; спорить и волноваться – это было вполне естественно, но это заставляло наживать себе двух-трех друзей и сотни врагов.
Где лес рубят, там и щепки летят. Где начинается какое-нибудь новое дело, там неизбежны и недоразумения; и неприятности, и враждебные столкновения, и ошибки. И чем крупнее дело, тем более является и недоразумений, и враждебных столкновений. Наше общество в то время занималось рубкой леса старых порядков, старых заблуждений, и потому не мудрено, что разных недоразумений было множество. Приверженцы застоя шипели против нововведений, новаторы иногда увлекались и хватали через край или делали свое дело неловко, неумело, так как это дело было и ново, и непривычно. Иногда самые незначительные случаи подавали повод к шипению одной стороны против другой; иногда дело принимало просто комический вид, этот комизм подхватывался прессой и раздражал еще более тех, которые явились достойными смеха. Серьезно начатый спор о происхождении Руси, окончившийся объяснением Погодина, что он устроил диспут для потехи рыцарей свистопляски; суд в Пассаже, окончившийся знаменитой фразой о том, что «мы недозрели»; собрание акционеров погибавшего тогда старого правления общества водопроводов, где объявили, что один очень сведущий техник не имеет права судить о делах, «потому что он молод»; литературные толки о корреспонденции о волжско-донской дороге, где отучали людей от пищи; горячие рассуждения о том, следует ли сечь или не следует, следует ли сечь мужиков и детей или только детей, следует ли сечь последних административным порядком или по суду; глубокомысленные толки о грамотности, вырабатывающей мошенников, и сотни тому подобных явлений того времени, начиная с серьезных споров об общине и кончая смешным протестом за евреев, названных жидами в «Иллюстрации», обличали то внутреннее брожение, которое началось в нашем обществе. Одни нападали на гласность за то, что она заглядывала в самые потаенные углы частной жизни человека; другие доказывали очень основательно, что она даже и общественных явлений не выставляет на свет, говоря постоянно о происшествиях в N-ской губернии в городе X с господами Y и Z. Следы этих враждебных отношений замечались и в частной жизни: какие-нибудь Боголюбовы не могли слышать, например, о нападениях на взяточничество и говорили, что это все молокососы выдумывают. В пылу негодования они не могли понять, что молокососы снова начали говорить громко о взяточничестве только тогда, когда правительство начало преследовать взяточников и назначать разные ревизии, что нападения эти сами по себе не являются знамением нового времени, а очень стары. Униженные и оскорбленные личности прошлого времени, конечно, старались всеми силами отыскать слабые или дурные стороны в тех людях, которых они считали своими противниками, и сеяли вражду среди той массы безличных созданий, которые, подобно Марье Дмитриевне, живут чужим умом. Это было тем легче сделать, что неподготовка к новому делу и совершенно понятные увлечения их противников всегда давали повод придраться к мелочам и раздуть эти мелочи до крупных явлений. Шипящие, отставленные правительством от должностей взяточники, старые крепостники, видевшие неизбежность новой реформы, отживавшие крючкотворы, слышавшие о новом суде, все эти люди негодовали и вымещали свою злобу на том, что отыскивали ошибки, пороки и всякие мерзости в «новых людях». Но эти наивные люди не понимали, что «новых-то людей» в сущности не было и не могло быть, если не считать нескольких исключительных личностей. Правда, на сцене являлся благонамеренный чиновник Надимов, предлагавший всем честным людям идти в становые. Но покуда все этим и ограничивалось. В обществе были честные литераторы, молодые, горячие головы, ищущие работы и деятельности люди, видящие, например, необходимость образования и труда женщины, но когда же их не было? Но практиков, вполне подготовленных к делу людей, которые могли бы неуклонно, с полным знанием, с стойкостью вести новое дело, соглашать без колебаний и промахов слово и дело, не было или было так же мало, как прежде. Тут не было ничего необыкновенного, ничего непонятного, это было повторение того же, что происходило в петровские времена, что происходило в первые годы царствования Александра I, что происходит при введении в жизнь всякого нового дела: в нашей жизни осуществлялись идеи, которые уже давно были выработаны человечеством и были знакомы нам по книгам, но мы-то сами были еще похожи на тех неопытных работников, которые попали из глухой родной деревни, от своего нехитрого плуга домашнего изделия в шумный город на подавляющую своими размерами фабрику, к колесу сложной, состоящей из сотни колес, тысячи винтиков и клапанов машине. Работник не умеет обращаться с нею, он иногда недовернет, иногда перевернет то тот, то другой винтик, он, может быть, испортит то или другое произведение, он, может быть, повредит свою собственную руку, – но что же из этого? Нужно ли кричать старым работникам, имевшим дело с ручными старыми станками: «Вот каковы они, новые-то работники!» Ведь сами они, эти старые работники, наделали бы таких же ошибок на месте новых. Работники не станут делать подобных упреков новым товарищам, если эти новые товарищи не вытесняют их, а пребывают на месте умирающих стариков. Но старые работники стали бы непременно глумиться над новыми и бранить их, если бы вступление этих новых тружеников на путь деятельности непременно должно было обусловить отставку старых. Именно в таком положении находилось наше общество: Боголюбовы, уличенные во взяточничестве, должны были сойти со сцены, и они негодовали на «новых людей», ловя их промахи и ошибки, происходившие отчасти вследствие того, что их воспитание шло все-таки под влиянием тех же Боголюбовых. Теория и практика были еще крайне далеки друг от друга. Молодой человек, научившийся по книгам любить новые идеи, но приученный к роскоши и праздности в доме разжившегося откупами или оброками с крестьян отца, быть может, мог свернуть с прямой дороги или неумело сделать взятое на себя дело и испортить его. Молодая барышня, понявшая из книг необходимость женского труда, но сидевшая в четырех стенах, державшаяся в ежовых рукавицах, не подготовленная ни к чему, могла, может быть, очень скверно переводить, портить взятую швейную работу, небрежно преподавать детям науки и поддаться на какую-нибудь связь, которую она считала прочной и которая в сущности была тем же, чем бывали и все другие любовные связи в старое время между доверчивыми девушками и между разнузданными мужчинами. Но все это являлось не потому, что и этот молодой человек, и эта молодая девушка были «новые люди», а потому, что они были детьми старого времени, такими же белоручками, как их отцы. Если бы мы жили в Китае, то эти молодые люди продолжали бы ту же самую жизнь, какую вели их отцы и матери. Но так как им пришлось родиться не в Китае, так как им пришлось жить в ту пору, когда выработанные человечеством идеи стали применяться к практике у нас, то они и толковали об этих теориях, пробовали освоиться с ними, осуществить их – и очень часто, проповедуя новое, поступали по-старому.
Александр Флегонтович как простая дюжинная личность тоже не был исключением из общего правила, тоже не был «новым человеком», то есть таким человеком, который твердо шел бы по одной избранной дороге к одной известной цели, подобно какому-нибудь опытному работнику, знающему, которое колесо и как должен он вертеть. Нет, как мы уже говорили, он учился сам и писал поучающие статьи; деятельно занимался вопросом о военно-учебных заведениях и принимал участие в разрешении крестьянского вопроса; давал уроки у разных господ и хлопотал об устройстве воскресных школ. Что было для него главной, что было для него второстепенной деятельностью – этого он, пожалуй, не определил бы и сам.
Так мчалась эта жизнь, унося своим течением все вперед и вперед Александра Флегонтовича и подобных ему людей. Катерина Александровна тоже не отставала от своего мужа, и если круг ее деятельности был менее широк, то все-таки нельзя сказать, чтобы ее интересы были более сосредоточены исключительно на чем-нибудь одном. Слушание лекций повивального искусства, посещение некоторых лекций в университете, занятия в воскресной школе, столкновение и сближение с молодежью, толки о женской эмансипации и стремление пополнить пробелы в своем образовании и в образовании подобных ей молодых женщин – все это не могло не увлечь, не могло не заставить молодую женщину забыть и мелкие дрязги будничной жизни, и те рытвины и ухабы, которые так часто встречаются на жизненном пути. Уже в половине зимы Катерина Александровна подтолкнула нескольких девушек из кружка Софьи Андреевны заняться серьезно математикой и естественными науками, и в комнатах Софьи Андреевны несколько приятелей Александра Флегонтовича начали читать лекции математики, физики, физиологии. Это был первый шаг к систематическому изучению наук, и здесь Катерина Александровна впервые вполне ясно увидала, что и ей, и другим подобным ей женщинам приходится начинать с азбуки. Это отчасти опечалило ее, отчасти заставило более серьезно взглянуть на подобные лекции: сперва она думала, что эти лекции только «пополнят» образование ее кружка, теперь она видела, что они должны создать это образование, так как его в сущности не было, хотя и она и ее подруги официально выдержали экзамены и знали, по-видимому, много. На первых же порах приходилось отказаться и от физики и от химии и посвятить свои силы осмысленному и толковому изучению простой арифметики. Катерина Александровна не сробела, видя, что ей опять приходится пройти довольно тяжелый и большой путь для приобретения более точных сведений, чем те сведения, которыми она запаслась без чужой помощи, самоучкой, урывками. Она начинала уже чувствовать, что необходимо сузить круг интересов, круг занятий, что нужно сосредоточиться на чем-нибудь одном, что постоянная гоньба за множеством самых разнообразных предметов не может продолжаться вечно и в конце концов приведет к полнейшей бессодержательности, пустоте и фразерству.
«У нас почвы твердой нет под ногами; мы хотим что-то строить, не заложив фундамента» – говорила она в своем кружке.
Но, несмотря на это сознание, несмотря на расстроившееся за последнее время здоровье, покуда она еще не могла оторваться от тех разнообразных интересов, которые назойливо требовали ее внимания. Иногда, чувствуя и физическое и нравственное утомление, она шутливо говорила мужу:
– Мы все слишком разбросались, Саша!
– Что ж, кто мешает сузить круг интересов, – смеялся он. – Не ходи в воскресную школу, не посещай лекций в университете или откажись от знакомства с молодежью, не волнуйся, когда у тебя просят совета, когда тебе жалуются на свое положение, не мучайся вопросами, почему не удаются то швейные мастерские, то стремление женщин поступить в наборщицы или в переводчицы, и не хлопочи о помощи тем, которые просят тебя о ней… Скажи всем: вот погодите, я доучусь, тогда и буду давать мудрые советы и интересоваться вопросами дня…
– Что ты, что ты! – перебивала его Катерина Александровна с яркой краской на лице. – Разве я на то жалуюсь, что мы живем слишком быстро? Иначе мы жить не можем теперь! Мне просто иногда досадно, что мы все были слишком не подготовлены к такой жизни, что нам пришлось и учиться делу, и делать дело в одно и то же время… Теперь мне иногда досадно и скучно слушать детские споры и толки о тех предметах, до которых уже кое-как додумались мы, но я терпеливо выслушиваю их. Ведь не виноваты же эти люди, что они еще позже нас узнали то, что, вероятно, давно известно в Западной Европе каждому школьнику… Ведь как недавно и мы с тобою не знали многого из самых простых вещей, а сколько еще не знаем мы из того, что знают образованные люди Запада? Я думаю, европейцу было бы очень скучно на наших вечерах: он услышал бы, что здесь говорят и спорят о том, о чем уже не спорят у них, что просто проводят там в жизнь. Он, вероятно, посмеялся бы над нами, над нашими циническими фразами.
– Ну, не думаю, – ответил Александр Флегонтович. – Это скорее грустно, чем смешно. Правда, мы спорим об ассоциациях, о женском образовании и труде, о воскресных школах и тому подобных предметах как о чем-то новом, но нас можно только пожалеть за то, что это ново для нас, что мы только спорим об этом… Если бы эти вещи не были для нас чем-то с неба упавшим, мы, верно, не разбрасывались бы так, как теперь, а шли бы спокойно по раз избранному, давно известному пути…
Эти тоскливые минуты недовольства собою и окружающим, сознание, что дела могли бы идти лучше, что нужно более сосредоточиться, стали все чаще и чаще повторяться в жизни Катерины Александровны. А выбиться из колеи, по которой она шла, по которой несло ее течением, у нее не было силы. В обществе же начали все сильнее и сильнее носиться какие-то темные слухи и чувствовалось, что люди различных убеждений все более и более расходятся друг с другом. Иногда речи близких Прохоровым людей стали слишком желчны вследствие неудач, вследствие мелких столкновений на практической почве с противниками. Сам Александр Флегонтович начал нередко говорить, что общество договорилось до последнего слова.
– Мы с нашим скромным чернорабочим трудом стоим в стороне, – говорил он жене, – но очень может быть, что и на нас отзовутся последствия того движения, которое происходит теперь. Ведь со всеми этими людьми нам приходилось и приходится сталкиваться…
– Среди всех этих слухов и ожиданий чего-то я хожу как бы в тумане, – говорила она. – Я чувствую какое-то лихорадочное состояние… Порой я боюсь за будущее… Кажется, если бы я сама участвовала в каком-нибудь очень рискованном деле, я была бы спокойнее. Мучительнее всего неизвестность, смутность предчувствий чего-то неопределенного…
– Да ведь и черт потому страшен людям, что они его не видали, – пошутил Александр Флегонтович. – Но ты будь тверже, теперь нужно беречь свое здоровье, свои силы, а не мучиться бесполезными сомнениями. Дела не переделаешь, начатого не остановишь, значит, нужно думать только о том, чтобы спокойно и твердо пережить то, что может случиться…
Он говорил, по-видимому, спокойно, но и в его душе порой пробуждались опасения за будущее. В литературе начали проскальзывать грязные выходки против всего нового молодого. Прохоров начал чувствовать, что в доме Белокопытовых все холоднее и враждебнее относились к нему и к любимым им людям.
– Ваши, кажется, начинают опасную игру, – небрежно говорил Алексей Дмитриевич. – Куда вы нас ведете…
– Я лично никуда и никого не веду, – шутливо отвечал Александр Флегонтович. – Детей веду, правда, в корпуса и высшие учебные заведения, вот и все…
– Да-с, может быть… Но ваши-то что делают?
– Я думаю, граф, что каждый может отвечать только за себя?
– Ну, тут трудно сказать, что у вас личное, что общее со всеми людьми, которых убеждения вы разделяете…
– Моя жизнь, граф, проходит на виду у всех, знающих меня, – ответил Александр Флегонтович и переменил разговор.
Но этим не кончилось. Алексей Дмитриевич начал все сильнее и сильнее отставать от передовой партии и усиленно старался дать понять всем и каждому, что его нельзя смешивать с нею. В его поведении стала замечаться какая-то трусливая осторожность. Он вдруг перестал говорить громкие фразы и нападал уже не на старую, а на молодую партию, стараясь выгородить себя из ее кружка. Это был недобрый знак. Жена Алексея Дмитриевича действовала прямее и не ограничилась одними предостережениями и намеками. Она не из каких-нибудь глубоких соображений, а просто из личной мелочной ненависти решилась проучить Александра Флегонтовича и стала толковать о том, что таких людей не следует пускать в дом, что они могут оказаться замешанными в какое-нибудь дело, могут навлечь неприятности на тех, к кому они были вхожи в дома, что во всяком случае они ставят своих знакомых в двусмысленное положение.
– Но ты же сама пригласила его в учителя? – заметил муж.
– Пригласила, значит, могу и отказать. Ты понимаешь, что теперь не такое время, чтобы терпеть у себя в доме подобных людей…
– Он может повредить Сереже.
Жена пожала плечами.
– Он? Повредит? Его можно устранить, – заметила она. Алексей Дмитриевич посмотрел вопросительно.
– Я никак не думала, что он такой зловредный человек, – проговорила она. – Я удивляюсь Давыдову, что он держит подобных учителей. Через них он может потерять всех учеников из нашего круга…
Через несколько дней после этого разговора она написала Александру Флегонтовичу, что, к сожалению, она не может более вверять ему образование своего сына. Александр Флегонтович пожал плечами и бросил записку. У него не было недостатка в уроках, и потому он не особенно печалился потерей нескольких рублей.