Текст книги "Лес рубят - щепки летят"
Автор книги: Александр Шеллер-Михайлов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 37 страниц)
Боголюбов уже допил третий стакан чаю и готовился идти в должность, когда в комнату вошла горничная и доложила, что барина желает видеть какая-то женщина.
– Кто такая? – торопливо спросил Боголюбов и мельком заметил жене: не Варвара ли Ивановна?
– Не знаю-с. Говорит: родственница, – ответила горничная.
Муж и жена переглянулись и взволновались. Жена стала быстро оправлять свой наряд.
– Немолодая барыня? – спросил хозяин, торопливо вставая и поправляя орден на шее.
Горничная усмехнулась.
– Нет-с, не барыня, так какая-то…
Боголюбов сердито пожал плечами и опять сел в свое кресло.
– Ума не приложу, кто такая!
– Уж не его ли жена? – презрительно вымолвила Боголюбова.
– Посмотрим, проси! – решил хозяин дома.
Через несколько минут в комнату вошла бледная и худая женщина. Это была Марья Дмитриевна. За нею, выглядывая исподлобья, шел ее старший сынишка Антон. Он, видимо, дичился среди непривычной для него роскоши. И мать и сын были одеты в свое обыкновенное рубище – им не на что было шить траурную одежду. Сделав несколько шагов, они остановились посредине комнаты. Марья Дмитриевна едва держалась на ногах. Хозяин и хозяйка многозначительно переглянулись между собою, на их лицах промелькнуло выражение презрения и негодования.
– Я ведь говорила, что этим кончится! – прошептала хозяйка, по своему обыкновению подливая масла в огонь.
– Мама, это кто? – громко спросила шестилетняя девочка, встав со своего места и протянув свое личико к самому уху матери.
Мать погрозила ей пальцем и шепнула:
– Не надо соваться с расспросами!
Хозяин нахмурил брови и встал, откладывая на стол взятую им для чего-то газету.
– Что вам угодно от нас? – строго спросил он, останавливаясь перед посетительницей. – Мало того что ваш муж осмеливается останавливать мою жену и моего сына на улице, так еще вы осмеливаетесь позорить меня в моем собственном доме, говоря прислуге, что вы мне родня.
– Мама, папа их бранит? – снова послышался громкий вопрос девочки, сказанный на ухо матери.
– Молчи! – шепнула мать и толкнула от себя дочь. Марья Дмитриевна стояла понурив голову; она не могла говорить, задыхаясь от сдерживаемых рыданий.
– Я положу этому конец, – продолжал хозяин, сильно возвысив голос. – Я буду хлопотать, чтобы выслали и вас и вашего мужа.
– Умер он, умер он, батюшка! – воскликнула Марья Дмитриевна и залилась слезами.
– Мама, о чем она плачет? Кто умер? – опять заговорила девочка.
– Не твое дело! Я тебя сейчас выведу отсюда! Слышишь? – совсем сердито произнесла мать.
Девочка надула губенки и уселась на свое место, шурша папильотками и юбками.
Боголюбов изменился в лице, в его глазах выразились и испуг, и недоумение. Он машинально потер свой лоб рукою и прошелся по комнате.
– Сегодня? – лаконически спросил он, снова останавливаясь перед просителями. – На похороны просите?
– Что хоронить-то? Нечего хоронить! – простонала Марья Дмитриевна.
– Как нечего? Что вы такое говорите? – нахмурил брови Боголюбов.
– Нечего, хоронить нечего, – послышался новый ответ, – Ничего не понимаю, ровно ничего! – пожал плечами хозяин и с недоумением посмотрел на рыдающую женщину и на ее сына.
Хозяйка и ее дети тоже смотрели любопытными глазами на странные фигуры посетителей и внимательно слушали еще более странные ответы бедной родственницы.
– Объясните вы мне толком… Да перестаньте плакать, слезами теперь не помочь… Это сын ваш, что ли? – начал хозяин.
– Сын, сын, Антоша, – всхлипывая, ответила Марья Дмитриевна.
Хозяин обратился к мальчугану, понуро стоявшему около матери.
– Ну, расскажи хоть ты… Когда умер отец?
– Пятого числа, – ответил мальчик, не поднимая глаз.
– Ах, это на третий день после того, как он нас остановил! – воскликнула хозяйка, обращаясь к своему старшему сыну.
– Ударом? – спросил хозяин.
– Не знаю, – ответил мальчик.
– Что же, вы хоронили его?
– Нет.
– Так кто же?
– Никто.
На лице хозяина снова выразилось недоумение.
– Так как же? – бессознательно спросил он.
– Испотрошили его.
– Где?
– В клинике.
– Ну, ну, а тело-то, тело-то где?
– Тела нет, испотрошили…
Хозяин большими шагами заходил по комнате.
– Не-ет, э-то ужа-сно! – нараспев произнесла хозяйка и закрыла глаза левою рукою, как будто перед нею пронесся образ испотрошенного трупа.
Боголюбов продолжал ходить по комнате. Он не жалел брата, они давно не видали друг друга, давно разошлись, но его как-то странно поразили все эти новости. Еще за несколько минут он сердился на этого человека, еще несколько минут он готов был хлопотать о высылке этого человека из города, а теперь не только не стало этого человека на свете, но даже нет его могилы, нет праха от его тела, нет следа от его жизни. Впрочем, нет! след от его жизни остался – вот он стоит, воплотившийся в образе двух живых, голодных, изнуренных и оборванных созданий. Они просят помощи, просят хлеба. Выгнать их? Но ведь это жена и сын того самого милого буяна Саши, с которым вместе рос, вместе играл, вместе плакал и радовался сам он, Данило Захарович Боголюбов, в дни далекого, далекого детства. Как давно были эти дни и как ярко они воскресли теперь перед глазами Боголюбова! Вот он и Саша вместе играют в бабки, вместе ловят рыбу на барках среди бурлаков, вот они вместе бегут в кабак за косушкою для своего отца, бегут на берег за щепками для матери, вот они поступают в бурсу. Как странно им, что они из Костровых вдруг превращаются, по воле преосвященного Филофея, один в Прилежаева, другой в Боголюбова. Эта перемена фамилий делает их сразу как будто чужими. Как часто, как беспощадно секут в бурсе дикаря и грубияна Сашу, как постепенно все больше и больше отстает Саша от брата, наконец, они расстаются совсем. Сашу выгоняют за неспособность, а его брат, получивший прозвище «ласкового теленка», уже переходит в академию… Уже более смутны, более чужды Боголюбову остальные проносящиеся в его голове картины встречи с братом, мелким чиновником, картины обоюдных упреков, картины окончательного разрыва. В сердце Боголюбова чувствовалась какая-то тупая, ноющая боль. На минуту ему показалось, что он не статский советник, не начальник отделения, а просто младший, любимый, балованный, выросший на воле сын дьякона Захара Кострова, Данилка, тихо плачущий, лежа на одной постели со старшим братом, плачущий о том, что их завтра отдадут в учение. И среди этих воспоминаний в уме Боголюбова возникло что-то вроде упреков совести; безотчетных, беспредметных, смутных, похожих просто на какое-то недовольство собою. Но за что же ему упрекать себя? Разве он был виноват, что брат плохо учился, что брат был груб, что брат не умел покоряться, не умел подслуживаться, что брат пил с горя, что брат остался за штатом? Нет, нет, он ни в чем не виноват перед братом! Напротив того, сам его брат был для него, Данилы Захаровича Боголюбова, причиною вечных неприятностей, пятном в его светлом существовании. Откуда же это смутное недовольство собою, эта непрошеная мысль: «Эх, если бы начать жить сначала!» Чем дальше ходил Боголюбов, безмолвно отдаваясь своим размышлениям, тем сильнее и сильнее возрастало неприятное настроение духа. Ему нужно было высказаться, нужно было громко оправдать себя, хотя его никто не обвинял, никто не считал в чем-нибудь виноватым. Он остановился перед бедною родственницей.
– Что же вы думаете делать? – спросил он.
– Сама не знаю! Хоть бери детей да в воду! – в отчаянье проговорила она.
– Ну, полноте, полноте!.. Никто как бог! – вздохнул Боголюбов. – Да вы сядьте… Что же вы стоите?
Боголюбов повел глазами по комнате, как бы отыскивая стул. В это время совершенно незаметно сошел со своего места старший сын Данилы Захаровича и тихо подвинул стул Марье Дмитриевне. Она совершенно растерялась и стала бессвязно благодарить мальчика; он, весь красный, как пион, неловко поклонился и отошел к окну, став спиною к действующим лицам сцены.
– Ах, брат, брат! Сколько горя, сколько горя наделал! – в раздумье бормотал Боголюбов, ходя по комнате.
– И как это все неожиданно, точно сон какой, точно роман какой-то, – мечтательно произнесла хозяйка, сентиментально качая головой.
– Надо пристроить детей, самим идти на место, – придумывал Боголюбов выход для родственников из тяжелого положения.
– Куда я их пристрою? Куда я пойду? Не возьмут ни их, ни меня, – вздохнула Марья Дмитриевна. – И куда я могу идти? В кухарки? Кто возьмет меня с детьми? Кто возьмет чиновницу? Ведь я теперь не мещанка? Некуда идти, некуда!
Боголюбов все ходил из угла в угол.
– Я сам не богат, – в раздумье бормотал он. – У меня семья, мне надо поднять на ноги эту мелюзгу. Многого для вас я не могу сделать…
– Хлеба, хлеба насущного у вас пришла просить! – заплакала Марья Дмитриевна. – Вздохнуть, осмотреться мне надо. Я как в лесу, все чужое… Я города пять лет не видала, хоть и жила в нем…
Боголюбов тяжело вздохнул.
– Ах, брат, брат! Много он горя принес мне с вами! Вы знаете, я ни в чем не виноват перед ним. Он не умел служить, он женился на вас, когда ни у вас, ни у него гроша за душой не было; потом он стал пить, остался за штатом, нищенствовал. Видит бог, я готов был помочь ему, я давал ему советы, но он же оскорбил меня, глубоко оскорбил… Я знаю, он мешал меня с грязью, он чернил меня везде за то, что я не таскался по миру, за то, что меня повышали, а не гнали со службы. Но бог с ним, бог с ним! Мне было тяжело. Я боялся, когда встречал кого-нибудь из нищих, похожего на него. Я боялся, когда кого-нибудь уводили с улицы в пьяном виде в полицию. Он был постоянно моим мучителем, пятном на нашей фамилии… Да, он был пятном в моей жизни!..
Боголюбов смолк; у него стало легче на душе, когда он громко высказал свои мысли. Он почувствовал, что он не только прощает виновного брата, но что даже в его сердце все сильнее и сильнее слышится теплое родственное чувство, заставляющее заплатить добром за зло.
– Я давно отрекся от брата, – заговорил снова хозяин. – Я не думал, что в этой жизни мне еще придется сделать что-нибудь для него или для его семьи; я его прощаю за все, я не номяну его лихом… Эх, Саша, Саша, жить бы нам вместе, идти бы по одной дороге!
Боголюбов тихо провел широкою рукой по влажным глазам.
– Что можно, то я сделаю для вас! – продолжал он через минуту. – Деньгами я много не могу помочь сразу, кое-что дам на первое время, потом похлопочем как-нибудь о вспомоществовании; одежонка детям, вероятно, найдется у жены… Паша, – несколько заискивающим тоном обратился он к жене, – ты поищи.
– Там есть гимназическое платье Леонида, оно теперь ему не нужно, – проговорила Павла Абрамовна, – можно будет отобрать.
– Ну да, ну да! – необычайно мягко и ласково проговорил Данило Захарович. – Вот от девочек что-нибудь возьмем… У вас ведь есть и девочка? – дружески обратился он к Марье Дмитриевне.
– Одна есть маленькая, другая девятнадцати лет.
– Ну для маленькой найдется кое-что…
– Да и для большой я дам свое платье, – заметила Павла Абрамовна.
– Ну спасибо! – промолвил Данило Захарович и поцеловал жену в лоб. – Все дадим кое-что, приоденем, накормим на первое время. Знаете: с миру по нитке – голому рубашка. Потом определим детей куда-нибудь в училища. Вы подайте просьбу об определении детей графине Дарье Федоровне Белокопытовой. Я вам дам ее адрес. Это мы устроим. Останетесь одни, легче будет работу приискать. Глядишь, детки подрастут, выучатся, поступят на службу, – ну тогда и заживете лучше, будете отдыхать под старость. Все уладится, все уладится! Бог не без милости!
Чем ласковее становился Боголюбов, чем мягче звучал его голос, чем более надежд на спасение подавал он, тем ближе подступали к глазам забитой судьбою женщины слезы, тем сильнее сознавала она в простоте душевной доброту этого человека, оскорбленного ее мужем и позабывшего зло. При последних его словах она бессознательно поднялась со стула и упала к его ногам.
– Благодетель, родной!.. Не оставьте… не оставьте сирот!.. Вам бог… бог заплатит за все… вам и детям вашим! – рыдала она.
Ее сын остался стоять за стулом с понуренною головой, опустив глаза вниз. Дети Боголюбова, за исключением старшего сына, по-прежнему стоявшего у окна спиной к действующим лицам, с любопытством и недоумением смотрели на эту сцену. Маленькая девочка в папильотках, сидевшая около матери, не угомонилась и спова обратилась с вопросом:
– Мама! она богу молится?
Мать снова погрозила ей пальцем и неодобрительно покачала головой.
– Она милостыньку просит? – продолжала расспрашивать неугомонная девочка. – Ты ей дашь?
Боголюбов между тем старался поднять бедную родственницу.
– Не надо, не надо унижаться! – бормотал он в необычайном смущении. – Я все сделаю, что могу, что могу!
Марья Дмитриевна тяжело поднялась с полу. Боголюбов обратился к жене:
– Поищи же, Паша, что-нибудь из платья.
Хозяйка томно поднялась со своего места, взяла на руки меньшого ребенка и скрылась за дверью столовой. Вслед за матерью пошла и шестилетняя девочка. Боголюбов попросил Марью Дмитриевну подождать и направился в свой кабинет. В столовой остались одни бедные родственники и Леонид. Мать и сын хранили молчание, потупив головы, как бы ожидая решения своей участи. Леонид в замешательстве как-то сбоку поглядывал на них и переминался на одном месте, поминутно шаря в своем кармане. Его лицо разгоралось все более и более. Наконец он нерешительно и неловко на цыпочках пошел по направлению к бедным посетителям. Обойдя Марью Дмитриевну, он тихонько дернул за рукав Антона. Тот вздрогнул и обернулся.
– На, это тебе! – пробормотал Леонид едва слышным голосом и неуклюже старался что-то всунуть в руку оборванному мальчугану.
– Мне не надо, – медленно, как бы спросонья ответил тот, отстраняя руку.
– Да возьми! – приставал Леонид, весь раскрасневшийся от застенчивости и волнения.
Марья Дмитриевна очнулась от раздумья и обернулась к детям. Она увидала, что ее сын не берет предлагаемых ему денег.
– Вы его извините, батюшка. Он у меня дикий, – тихо заговорила она. – Он людей не видал, от постороннего человека пряника не примет. Как в деревне рос.
Но ни Антон, ни Леонид не обращали на нее никакого внимания. Они стояли друг против друга, Антон с потупленною головой, с глазами, смотревшими исподлобья, Леонид с протянутою рукой, с красным лицом, покрывшимся каплями пота.
– Что же ты? – тихо приставал Леонид.
– Нищий я, что ли? – хмуро ответил Антон. Леонид почти плакал.
– Послушай, ведь мы братья, – растолковывал он бедному маленькому дикарю.
– Какие братья? – спрашивал тот, не понимая детским умом своих родственных отношений с этим богатым мальчиком.
– Да, братья! Наши отцы были братья и мы братья. Ты возьми, голубчик. Ты мне после отдашь. Теперь у меня есть деньги.
На глазах Леонида сверкнули слезы. Он наклонился к маленькому дикарю и горячо обнял его. Антон совсем растерялся и безмолвно, с неловкостью крестьянского мальчика, взял деньги.
– Я, пожалуй, возьму… Только мне не надо, – еще раз пробормотал он в смущении. – Я матери отдам…
– Отдавай, кому хочешь. Это твои деньги, – весело и добродушно проговорил юный Боголюбов.
– Пошли вам господи всякого счастья в жизни! – промолвила Марья Дмитриевна.
Мальчик сконфуженно пожал ее руку, торопливо обнял еще раз маленького дикаря и пошел, пробормотав своему новому родственнику:
– Ты приходи ко мне.
Минуты ожидания проходили одна за другой в полнейшей тишине, нарушаемой только вздохами Марьи Дмитриевны; наконец в столовой появились хозяин и хозяйка дома. Боголюбов нес три десятирублевые бумажки и адрес графини Белокопытовой; его жена несла несколько обносков детского и своего платья и белья.
– Вот вам от всех нас, – проговорил хозяин. – Оставьте свой адрес, когда буду в состоянии, пришлю что-нибудь. Сами не ходите понапрасну. От вас сюда далеко. Детей надо отдать в приюты куда-нибудь. Напишите прошение графине и подайте его лично послезавтра так часу в четвертом или в третьем. Только не говорите, что вы меня знаете. Надо, чтобы она не знала, что мы родня. Подайте просьбу о вспомоществовании к митрополиту, все что-нибудь выйдет…
В эту минуту в комнате появилась шестилетняя девочка, ускользнувшая вслед за матерью из столовой. Она тащила в руках куклу и приблизилась к бедным родственникам.
– Маленькой девочке снеси, – тихо пробормотала она, протягивая Антону куклу.
– Ангелочек добрый! – заметила Марья Дмитриевна, отирая глаза. – Дайте ручку поцеловать. Что ж ты, Антоша, не поблагодаришь; поклонись барышне, поцелуй…
Мальчик опомнился, наклонился, поднял девочку на руки и звучно поцеловал ее в губы.
– Ах, глупый, глупый! – покачала головой мать. – Вы его извините, он совсем у меня как есть мужик необразованный. Чем бы ручку поцеловать у барышни, а он ее в губы лезет целовать…
– Ничего, ничего! – промолвил Боголюбов с добродушной улыбкой. – Теперь идите с богом!
Бедная женщина, изливаясь в благодарностях, завязав узел, приказав сыну поцеловать ручку у дяденьки и тетеньки, поплелась из богатого жилища.
Хозяева вздохнули свободнее, когда кончилось это тягостное свидание.
– Догулял! – проговорила Боголюбова. – Шутка ли, пятерых без куска хлеба оставил! Теперь будет нам еще возни с этой семейкой.
– Ну, какая возня! Выйдет лишний рубль, два, вот и все, – задумчиво промолвил Боголюбов. – Не обедняем, матушка. На сирот бог посылает. Детей пристрою как-нибудь в приюты.
– Пристроишь, а каковы еще дети выйдут. Ведь это какой-то волчонок, – заметила жена. – Ни одного раза никому в глаза прямо не взглянул, а туда же лезет целоваться в губы. Верно, в отца пойдет.
– Ну, матушка, трудно сказать, кто в кого пойдет! Наш-то вон, Леонид Данилович, пошел, кажется, ни в отца, ни в мать… На Невском, при народе, щедрость показывает, отдавая дядюшке последние деньги, а тут, когда все, даже Лидя, отдавали, что могли, голодной семье, он повернулся спиною к беднякам и поскорей улизнул, чтобы кто-нибудь не взял у него гроша для этих несчастных.
– Уж ты всегда на Леонида готов нападать! – вступилась мать, еще так недавно навлекшая на сына грозу.
– Да ведь больно, больно, что с этих пор от своего сына ждать нечего. Лентяй, барчонок, белоручка, хвастунишка… Ты вон про чужих толкуешь, еще не зная их, а лучше бы о своем подумала.
Боголюбов был не в духе.
– Я так и знала, что уж эти нищие принесут нам неудовольствие!
Боголюбов молча ушел в свой кабинет, хлопнув дверью. Впервые в жизни оказав благодеяние своим ближним, он не чувствовал полного удовольствия, не ощущал елейного настроения духа и как будто был недоволен собою. Походив по своему кабинету, он взглянул на часы и начал собираться в должность.
– Что ж, не могу же я всего отдать. У меня у самого семья, своя семья! – пробормотал он вслух и со вздохом, взяв портфель под мышку, вышел из своей квартиры тихими и мерными шагами, как он обыкновенно ходил на службу, храня строгий и внушительный вид.
IIIПРОСЯЩИЕ ПОМОЩИ
Марья Дмитриевна вздохнула немного свободнее, получив пособие от Боголюбова. Кое-какие грошовые долги были отданы; Антону было куплено теплое пальто на толкучем рынке, сменившее его жалкую женскую кофту; Катерина Александровна перешила себе платье, подаренное теткой, и могла выйти из дому по своим делам, не обращая на себя внимания прохожих своими лохмотьями. Но эти мелкие улучшения не могли окончательно успокоить семью, у нее оставалось впереди еще много хлопот и забот: нужно было хлопотать о пенсии, об определении детей, о найме нового угла. Марья Дмитриевна, все еще слабая и больная, ежедневно уходила из дома в сопровождении Антона, своего неизменного телохранителя, толкалась по присутственным местам, по передним благотворительных лиц, по приемным филантропических комитетов. Среди этих скитаний Антон впервые знакомился с тою жизнью и обществом, среди которых ему придется проходить свой жизненный путь. Трудно сказать, что чувствовал в эти дни мальчуган; он молча, как будто безучастно смотрел на все; впечатления от тех или других сцен и встреч были, по-видимому, мимолетны и забывались через минуту. Но это были те капли, которые пробивают камень: никакой глаз не подсмотрит, насколько продолбила камень та или другая отдельная капля, но попробуйте оставить этот камень на несколько лет под влиянием этих падающих на него капель, и вас поразит изменение этой когда-то гладкой и ровной поверхности камня. То же бывает с человеком: когда-то он впервые услыхал о некрасивых проделках господина, выглядевшего очень честным, – этот слух смутил его на время, потом, по-видимому, совершенно исчез из его памяти; после он был обманут другом, в которого он глубоко и искренно верил, – это событие глубоко огорчило его, но и оно забылось, как забывается все, забылось, по-видимому, навсегда; завтра он узнает, что личность, которой он поклонялся с чистою любовью в годы светлой молодости, была черствым развратником, шулером, вором, – это открытие потрясет его душу, и, может быть, в его памяти вдруг нежданно-негаданно возникнут, как живые, казавшиеся забытыми воспоминания о тех людях, с которых он когда-то сорвал маску честности, и в нем надломится вера в людей. Вы скажете, что эта вера сломилась внезапно. Нет, она подтачивалась незаметно, постепенно, и, когда ее существование держалось на волоске, – довольно было одного нового явления, чтобы этот волосок оборвался. Так в душе нашего маленького героя покуда впечатления проходили только мимолетно, и было еще неизвестно, что подрывалось, что подтачивалось в этой душе.
На третий день после посещения к Боголюбову Марья Дмитриевна снова плелась со своим сыном через город. Было около трех часов пополудни. Дотащившись до одного из богатых домов в Сергиевской улице, около которого стояло несколько экипажей, Марья Дмитриевна вошла в ворота и скрылась во дворе.
Этот дом принадлежал графу Дмитрию Васильевичу Белокопытову. В то время, когда в него вошла Марья Дмитриевна, окна бельэтажа были ярко освещены десятками огней. Это был день рождения хозяина дома. Широкая роскошная лестница парадного подъезда, убранная тропическими растениями, озарялась мягким светом ламп с белыми матовыми шарами. Лампы поддерживались чугунными статуями, изображавшими негров и индейцев с угрюмыми лицами, как лица рабов, обреченных вечно стоять в одной и той же позе и держать лампы. Внизу лестницы стоял швейцар в пестрой ливрейной одежде с тяжелой булавой в руке, очень походивший на жалкого балаганного актера, одетого в костюм фантастического генерала и старающегося придать своему лицу суровое выражение, что, по мнению балаганного актера, должно быть непременным атрибутом высокого звания. Тут же на дубовых стульях с высокими резными спинками помещалось несколько лакеев с шубами и бархатными салопами в руках. Пестрота их одежд была невообразимая: здесь были гороховые, красные, темно-голубые – одним словом, все те цвета, из каких не принято шить сюртуков и шуб для мужчин, не имеющих несчастия быть лакеями. Одни из лакеев дремали, другие шепотом толковали про «наших», сообщая друг другу такие вещи, о которых толкуют только лакеи и не грезится нам с тобою, мой друг читатель. И бледный свет ламп, и невозмутимая тишина, заспанные лица лакеев придавали этой картине вид сонного сказочного царства, безучастно смотрящего на эти роскошные пальмы и на этих чугунных негров и индейцев, безучастно отражающегося по нескольку раз в этих широких зеркалах. Непривычный зритель удивился бы с первого раза и ширине этой картины, и бесчисленному множеству цветов, людей и статуй, поддавшись обману зеркал. Ему показалось бы, что это царство сна тянется на необозримое пространство и вмещает в себе столько народа, что его не пересчитаешь и в год. Только поприсмотревшись к этому царству сна, можно было убедиться, что оно далеко не так обширно и не вмещает в себе стольких людей, как это кажется при первом взгляде на него; только после внимательного наблюдения можно было сказать, что и ему есть конец, как и всему на свете.
По-видимому, совершенный контраст с этою безжизненною картиной представляли роскошные залы и гостиные, где помещались десятки пожилых и молодых мужчин и женщин. Здесь были лучшие искусственные зубы, лучшие фальшивые локоны и косы, лучшие корсеты на вате, лучшие румяна и белила, лучшие парики и накладки. Здесь были старые барыни с подтянутыми морщинами и седыми локонами на облезлых головах и молодые женщины, исчезавшие в волнах кружев, лент, шелка и газа, подобно манекенам, стоящим на окнах куаферов и модисток. Здесь были серьезные и холодные старики во фраках, старавшиеся держаться твердо на разбитых подагрою ногах, и молодежь, старавшаяся блеснуть разными позолоченными и посеребренными украшениями мундиров. Все это ходило, сидело, тихо разговаривало, громко спорило, четко произносило остроумные фразы и беззаботно смеялось. Особенное оживление охватило всех, когда кончились официальные визиты, когда кончился обед и остались одни близкие с хозяевами люди. Гости сидели отдельными группами. Толки шли самые разнообразные. Политика и внутренние дела России, балы и театры, планы путешествий на воды и филантропические затеи – все это давало неисчерпаемый источник для серьезных споров, для смеха, для остроумия. Впрочем, преобладающей темой разговоров была филантропия, так как хозяйка дома посвящала главным образом всю свою жизнь именно этому роду деятельности.
– Я вотирую за бал с аллегри, – говорила одна маленькая блондинка с беспечным херувимским личиком.
– А ваша кузина, вероятно, подаст голос за маскарад, – тихо ответил ей, красиво перегибаясь через ручку кресла, стройный гвардейский офицер с обольстительными черными усиками.
– Отчего это именно за маскарад? – невольно удивилось херувимское личико.
– Кузина очень эффектна, когда ее лицо под маской, – пояснил офицер.
– Вы не можете не злословить?
Офицер пожал плечами, как будто выражая этим: что прикажете делать, если у меня остроумие бьет через край?
– Скучны все эти балы с аллегри, – говорил на противоположном конце комнаты другой гвардеец лет двадцати пяти, лениво зевая, – это был сын хозяев дома, Алексей Дмитриевич Белокопытов. – Право, мы и веселиться-то не умеем. Я скоро совсем перестану ездить на балы.
– А на пикнике сегодня будешь? – спросил его кто-то.
– Конечно.
– Закончить бальную деятельность хочешь?
– А, ба! ведь это же не бал, а пикник, и притом без всякой аллегри в пользу бедных.
– Ну, аллегри-то будет и там, Аделаиду будем разыгрывать.
Собеседники рассмеялись и начали говорить тише.
– Неужели мы не устроим ни одного спектакля? – спрашивала одна барыня с резкими и подвижными чертами лица, приближавшаяся по летам к возрасту бальзаковских героинь и только что приехавшая откуда-то с вод, где украла и проиграла фамильные бриллианты своего мужа.
Ей никто не ответил.
– Я всегда говорил, что Софья Николаевна Белоусова ошиблась в своем призвании, – шептал неугомонный остряк с черненькими усиками, снова наклоняясь к херувимскому личику. – Ей нужно бы быть актрисой, а она сделалась сестрой милосердия больного мужа.
– Это, по крайней мере, дает ей возможность постоянно жить за границей.
– Да она и актрисой могла бы жить за границей, но тогда она собирала бы там деньги, а теперь ей приходится там оставлять все.
Херувимское личико улыбнулось.
За столом, около одного из небольших диванов, сгруппировалось менее легкомысленное и более солидное общество. Здесь шли разговоры совсем в другом роде. Тут лежало несколько довольно засаленных листов бумаги разного формата, исписанных то писарским, то неумелым детским или женским почерками. Один из присутствующих, в котором по зоркому и строгому выражению его лица нетрудно было узнать Данилу Захаровича Боголюбова, медленно пересматривал эти листы бумаги и откладывал их в разные стороны.
– Все больше об определении детей, – проговорил он, перебирая листы.
– Как всегда, осенью, – промолвила со вздохом крошечная пухленькая старушка с гладко причесанными седыми волосами, сидевшая на диване.
Это была княгиня Марина Осиповна Гиреева, одна из деятельниц по части благотворительности.
– О вспомоществовании тоже много просьб, – продолжал Боголюбов.
– Вы рассмотрите их, Данило Захарович, – промолвила пухленькая старушка. – Надо будет нереслать некоторые в человеколюбивое общество.
– Теперь везде так мало сумм…
– Следует помочь, кому необходимее.
Старушка задумчиво начала перебирать просьбы о вспомоществовании.
– Двадцать просьб, – проговорила она почти шепотом. – Это удивительно, что у вас всегда бывает их такая масса. Я и трех в месяц не получаю. У вас есть какой-нибудь особенный магнит, – добродушно улыбнулась она, обращаясь к одной из сидевших у стола дам.
Женщина, к которой обратилась пухленькая старушка, не успела еще произнести пи одного слова, как из соседнего угла послышался резкий раздраженный голос мужчины, – этот мужчина был ее муж.
– Дело объясняется очень просто, – ироническим тоном заговорил он, перерывая свой серьезный спор с каким-то стариком, – моя Дарья Федоровна изволит ездить по городу и скликать всех нищих, всех оборванцев, всех тунеядцев: «Милые, ко мне идите; я вам, милые, последнее платье отдам; вы, милые, можете сидеть сложа руки, пока я жива». Конечно, милые и пользуются удобным случаем пожить на чужой счет. Я уверен, что у нас даже сегодня, даже теперь где-нибудь в доме спрятано до полсотни этих «милых». Не хотите ли на них полюбоваться?
Пухленькая старушка и жена раздраженного господина сделали вид, что они не слышат его речей, и продолжали говорить, сильно понизив голос.
– Это оттого, что я сама принимаю просьбы, – ответила жена раздраженного господина. – По почте и через прислугу переданные просьбы могут пропасть.
– Но вы этим утомляете, убиваете себя, мой друг, – промолвила с участием пухленькая старушка. – Признаюсь откровенно, я не вынесла бы и месяца ежедневных встреч с этими людьми, а я постарше, почерствее, чем вы.
Старушка говорила ласковым искренним тоном. В ответ ей послышался только вздох.
– Здесь есть просьба одной вдовы, Прилежаевой, обремененной четверыми детьми, – произнес Боголюбов, просматривая просьбы. – Просит об определении детей. Кажется, это очень, очень бедная семья…
– Прилежаева, Прилежаева, – проговорила Гиреева, как бы вспоминая что-то. – Я знала одну Прилежаеву, милую черноглазую девочку…
– Надо похлопотать, надо похлопотать, – быстро заговорила та женщина, с которой несколько минут тому назад беседовала Гиреева. – Надо все сделать, что возможно. Я ее видела: она очень бедна и слаба. Вы подумайте, куда можно пристроить детей.
– Постараюсь. Ваша воля для меня закон! – ответил Боголюбов, придавая еще более строгое и озабоченное выражение своему лицу.