355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Шеллер-Михайлов » Лес рубят - щепки летят » Текст книги (страница 10)
Лес рубят - щепки летят
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 10:48

Текст книги "Лес рубят - щепки летят"


Автор книги: Александр Шеллер-Михайлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 37 страниц)

Долгие наблюдения непременно заставят наблюдателя разделить этих женщин на четыре разряда: к первому разряду принадлежат забитые, безмолвные, отупевшие создания с вечными нервными болями, флюсами, слезами, страдающие малокровием и кого-нибудь обожающие, это овцы, идущие на заклание; ко второму принадлежат желчные личности, едко смеющиеся, иногда злобно остроумные, вечно огрызающиеся, сухие и несколько желтые; к третьему разряду принадлежат толстые, полнокровные, заплывшие жиром женщины, словно лишенные нервов, вечно сплетничающие, роющие другим яму, имеющие вид не то базарных торговок, не то оставивших свое ремесло и сколотивших гроши содержанок; к четвертому разряду причисляются женщины, поступившие на подобные места только для того, чтобы приискать поскорей другое положение; эти люди сидят здесь, как на станции, как в клетке, ожидая, когда перед ними распахнется дверь их временной тюрьмы. Да не обманет судьба их надежд!

В приюте графов Белокопытовых были две помощницы до вступления в него Катерины Александровны. Одна из них была Марья Николаевна Постникова, забитое и больное существо, вечно дрожавшее за свою участь, вечно обожавшее кого-нибудь, вечно переходившее от слез к поцелуям, от страха к беспредметным надеждам. Другая помощница была Ольга Никифоровна Зубова, – нечто вроде куска мяса. Она могла бы ужиться во всяком положении: торговать на Сенной вареным картофелем или гнилыми апельсинами, содержать дом терпимости, быть смотрительницей в тюрьме, состоять сиделкой при больном, исполнять должность палача. Еда примирила бы ее со всяким положением, и во всяком положении она занималась бы только одним – шпионством. Шпионство, по ее внутреннему убеждению, было единственным средством стать выше всех равных с нею. Шпионством она держала всех равных себе и низших в страхе; шпионством она выслуживалась перед высшими. Она шпионствовала с любовью, с веселым лицом, с юмором. Предметов для шпионства у нее было неограниченное число; резкая фраза, сказанная про высших лиц, и слишком кокетливый наряд, невинный поцелуй двух девушек и записочка, переданная учителю, невнимательно положенный крест во время молитвы и слишком громкий смех двух шепчущихся личностей, – все это принималось к сведению и передавалось кому следует.

К этим двум личностям присоединилась и Катерина Александровна в качестве третьей помощницы. Тотчас же по вступлении в этот мирок она подверглась обожанию Марьи Николаевны а мелким нападениям Ольги Никифоровны, старавшейся открыть какую-нибудь слабую сторону в новенькой помощнице.

Катерина Александровна не привыкла к дружбе и была очень сильно занята своими планами, а потому не могла отвечать ни на страстные поцелуи Марьи Николаевны, ни на придирки Ольги Никифоровны. Она держала себя холодно, неприступно и всматривалась в окружающую ее жизнь. В ту бессонную ночь, когда мы застаем ее в приюте, она уже вполне сознавала, что это место в приюте, эта постель в общей спальне будут только станцией, временным помещением для нее. Она видела, что не Гиреева, не Боголюбов, не начальница, не помощницы ведут здесь хозяйственные дела, а в сущности швейцар, кухарка, прачка и вообще прислуга. Они распоряжаются закупкой провизии; они изобретают дешевые обеды; они же берегут белье, посуду и тому подобное или способствуют уничтожению этих предметов. Но кроме хозяйственной части эти люди захватили в свои руки и право наблюдения за нравственностью живущих в приюте: они наблюдают и за детьми, и за помощницами и передают прислуге Боголюбова, Грохова, Гиреевой обо всем происходящем в доме. При помощи сплетен этих личностей Гиреева, Белокопытова, Грохов, Боголюбов и сама Анна Васильевна узнают все, что случается в приюте. Подвергнуться опале этих лиц – значит навлечь на себя неприятности со стороны властей. Катерина Александровна поняла, что ее деятельность должна ограничиться одними полицейскими обязанностями, что она не могла принести никакой пользы воспитанницам, так как не от нее зависело изменить их пищу или дать им лучшее образование или внести разнообразие в их жизнь. Она видела, что и ей самой никогда не освоиться с поцелуями и слезами Марьи Николаевны, с ехидною злобой Ольги Никифоровны или с холодным пренебрежением Анны Васильевны. Она начала задумываться о том, что предпринять, как выйти из этого мирка пошлости и глупости. Покуда в ее голове еще не было никакого определенного плана об исходе, но она уже начинала убеждать себя в том, что она вырвется отсюда при первой возможности, и в ее отношениях ко всем неприятностям нового положения начало проглядывать невозмутимое спокойствие. Так обыкновенно встречают люди жизненные невзгоды, когда они твердо убеждены, что эти невзгоды пройдут. В ее взгляде на все происходившее кругом явился оттенок юмора. Она с улыбкой слушала колкости Зубовой и слезливые излияния Постниковой; она без раздражения выносила презрительные взгляды Анны Васильевны и даже не оскорбилась, когда сын Анны Васильевны назвал ее «милочкой». Молодая девушка еще не знала, как тяжело будет ей сохранять хладнокровие и спокойствие, когда неприятности и обиды будут длиться не день, не два, а целые месяцы и, может быть, года. Но покуда она еще не падала духом. Ее поведение отчасти озадачивало окружающих, и они уже начинали смотреть на Катерину Александровну подозрительными глазами, стараясь узнать, не имеет ли она каких-нибудь слишком близких и важных благодетелей, связь с которыми дает ей возможность не бояться никого. Все знали, что ее определила на место княгиня Гиреева, все видели, что однажды к ней на минуту заехала Глафира Васильевна, и потому предположениям не было конца.

– Она там с прислугой княгини, кажется, знакома, – заметила как-то Анна Васильевна Зубовой, делая пренебрежительную гримасу.

Зубова поняла, что нужно сейчас же навести справки.

– Вы, милая Катерина Александровна, давно знакомы с Глафирой Васильевной? – спросила как бы мельком Зубова, делая самое невинное лицо. – Верно, мамаша ваша дружна была с ней?

– Нет, матушка не была дружна с ней, – ответила Катерина Александровна.

– Так это вашего покойного батюшки знакомство?

– Отец ее не знал…

– Неужели! А она так любит вас, так любит; верно, вы выросли под ее тепленьким крылышком?

Катерина Александровна улыбнулась.

– Я росла в своей семье, – ответила она. Зубова начинала сердиться.

– Странно что-то. Не знакомы, никогда не видали друг друга, а между тем она справляться о вас как о дочери приезжала!

Катерина Александровна ничего не ответила.

– Вы уж очень скрытные, – некстати проворчала Зубова.

– Это вам так кажется, – засмеялась Катерина Александровна. – Мне нечего рассказывать, потому я и молчу.

Вечером Марья Николаевна таинственно шептала Катерине Александровне:

– Кисочка, у вас, верно, есть какая-нибудь тайна.

– Тайна? – удивилась Катерина Александровна.

– Ну да. Утром вы так ловко увернулись от ответов этой противной Зубовой. Я сейчас же поняла, что вы не хотите, чтобы знали о ваших отношениях к княгине.

– Марья Николаевна, вы ничего не поняли, – промолвила Катерина Александровна. – Мои отношения к княгине ограничиваются тем, что я воспитывалась в ее школе, потом попросила у нее места и была определепа сюда.

Марья Николаевна надула свои бледные губы.

– От меня-то, кажется, не для чего скрывать! – воскликнула она. – Вы холодная, холодная! Я вас так люблю, так обожаю…

– За что же, Марья Николаевна? Вы так мало меня знаете.

– Неприступная! – нахмурилась Марья Николаевна и сделала детски-обиженное лицо.

В тот же вечер Зубова говорила Анне Васильевне:

– Прилежаева-то не через служанку княгини попала к нам в помощницы. Ее, кажется, знает сама княгиня. Это просто к нам шпиона подослали.

– Ну и пускай подсылают! – раздражительно промолвила Зорина. – Мне нечего бояться. Я с княгиней сама знакома; мы домами знакомы!

– Да я ведь знаю, Анна Васильевна. Не станет же княгиня вас равнять с какой-нибудь девчонкой, – простодушно заметила Зубова. – Конечно, может быть, эта девчонка и станет сплетничать на вас, да не поверит же ей княгиня.

– Что сплетничать-то? – раздражалась снова Зорина.

– Конечно, нечего! – успокоила ее Зубова. – Разумеется, можно выдумать что-нибудь, да ведь это все пустяки. Если она и станет рассказывать, что вот у вас живет добрейший Александр Иванович, то ведь это будет пустая сплетня. Княгиня сама может убедиться, что он не у вас прописан, что он только в гости к вам ходит.

– Что же вы думаете, что уж и сыну запретят ходить к матери! – воскликнула Анна Васильевна.

– Как можно, как можно! Это ни с чем не сообразно! – распиналась Ольга Никифоровна. – Разумеется, эта девчонка не постыдится утверждать, что он у вас безвыходно живет, что он только для виду прописан на другой квартире.

– Да она разве об этом что-нибудь говорила?

– Нет, нет, не говорила. Но все же, знаете, уж сейчас видно, что она под нас подкопаться хочет.

– Ну, мы еще посмотрим, кто кого выживет отсюда. Я не люблю, чтобы за мною следили! – твердо промолвила Зорина.

– Конечно, конечно, у вас связи-то покрепче! – успокоила ее Зубова.

Обе женщины обманывали друг друга. Зубова намекала на незаконное житье Александра Ивановича у матери для того, чтобы дать понять Анне Васильевне, что и она, Зубова, видит очень хорошо грешки начальницы и только по своей преданности молчит о них. Анна Васильевна гордо заметила, что никто не может запретить сыну бывать у матери, но в глубине души начала сильно тревожиться, вполне сознавая, что не сегодня, так завтра до Гиреевой и до Белокопытовой могут дойти слухи о пребывании мужчины в женском приюте и что, пожалуй, не только ее Александру придется оставить свою мать, но и самой матери трудно будет усидеть на месте.

Катерина Александровна, конечно, и не подозревала, что ее считают шпионом княгини, что ее боятся, но она ясно видела, что с ней обращаются как-то странно. Она не понимала, почему к ней пристают с расспросами Зубова и Постникова, почему Зорина говорит при ней особенно многозначительным тоном о своей силе, о том, что под нее трудно подкопаться, что ее уже пробовали сжить с места некоторые люди, но сами слетали с мест прежде нее. Если бы Катерина Александровна знала все тайные причины этих сцен, то ей показались бы еще смешнее все эти жалкие, пошлые и глупые личности.

Смотря на них, молодая девушка сознавала одно то, что она не уживется с ними, что ей тяжело между ними, и вследствие этого сознания стремилась вырваться из их среды хотя на время, в свободные дни, вырваться в свой уголок, к матери. Этот бедный уголок начинал делаться ей особенно дорогим, особенно милым, и молодая девушка употребила все свои усилия, чтобы в нем дышалось легко и свободно всем, кто заходил в него отдохнуть, а в особенности маленькой Даше, начинавшей не на шутку беспокоить старшую сестру своей бледностью и недетской серьезностью.

III
ЗАТИШЬЕ

Марья Дмитриевна нанимала небольшую квартиру во втором этаже деревянного дома, против школы гвардейских подпрапорщиков. Этот дом уцелел до сих пор. В квартиру вели довольно крутая лестница и галерея. Помещение состояло из трех комнат, кухни и темной передней. Две комнаты выходили окнами на улицу; окна третьей комнаты и кухни выходили на галерею. Марья Дмитриевна не могла оставить за собою все это помещение и потому отдавала две комнаты жилицам, оставив себе третью. Эта комната была в два окна, довольно светлая.

При взгляде на эту комнату можно было сейчас же заметить, что чья-то заботливая женская рука трудилась над ее убранством. Дешевенькая, подержанная мебель была чиста и подновлена; на подоконниках красовались горшки с дешевыми гераниями и белыми китайскими розами; на столе была разостлана белая вязаная салфетка. Все это было бедно, крайне просто, но какое праздничное чувство разлилось в душе Катерины Александровны, когда она окончательно обставила этот уголок!

– Ну, мама, теперь и ты будешь жить как люди! – говорила она, целуя свою слабую, беспомощную мать.

– Пошли тебе господь силы, Катюша! – промолвила в ответ Марья Дмитриевна. – Тяжело тебе будет нас содержать.

– И, мама, что за тяжело? Все работать будем…

– Будем, будем, Катюша, – вздохнула Марья Дмитриевна. – Что-то господь пошлет в награду.

И действительно, мать и дочь принялись усердно за работу. Они и прежде не сидели сложа руки, но теперь работа спорилась лучше. Катерина Александровна была спокойнее, зная, что у нее есть обеспеченное жалованье, двенадцать рублей в месяц. Из этих денег она отдавала половину матери, половину оставляла себе на мелкие расходы или откладывала для того, чтобы скопить кое-какие гроши на образование брата. В свободные дни она занималась шитьем белья дома или в приюте и заработанные деньги тоже делила на две части, отдавая одну часть матери и оставляя другую у себя. Ее лицо в эти дни дышало спокойствием, энергией и веселостью. Она была убеждена, что так или иначе, несмотря на все неприятности, испытываемые в приюте, она дойдет до своей цели, спасет свою семыо, выведет на хорошую дорогу этих слабых людей. Молодость делала свое дело и гнала все черные предчувствия, все мрачные думы. Не с такою твердою верой в светлое будущее, но тем не менее спокойно принялась за свое дело и Марья Дмитриевна. Она впервые почувствовала, что после долгих лет страданий и она стала жить как люди, но в собачьей конуре, не в подземном погребе. Ей нечего было беспокоиться о плате за квартиру, так как на это доставало ее небольшой пенсии и платимых ее жилицами денег за две комнаты. Ей оставалось работать, чтобы добыть на кусок хлеба. Деньги, даваемые Катериною Александровною, шли на мелкие расходы и главным образом на воскресные обеды, когда в квартире Марьи Дмитриевны собирались младшие члены семьи. Мать отказывала себе во всем, чтобы получше накормить детей в праздник. Она тоже засела за шитье белья.

В полнейшей тишине, в невозмутимом безмолвии шила она по целым дням, предоставив своим жилицам почти в полное владение кухню, где был едва заметен суповой горшок самой квартирной хозяйки. Жилицы не могли достаточно нахвалиться своею хозяйкой, ее спокойствием, ее кротостию. Вообще Марья Дмитриевна принадлежала к числу тех запуганных людей, которые своими отношениями к ближним как бы говорят: «Моя изба с краю, ничего не знаю; лишь бы меня не тронули, а уж я никого не задену». Она заботилась только о том, чтобы ей не мешали сидеть в ее теплом углу.

Кому случалось заниматься в одиночестве с утра до ночи ручным шитьем, тот знает, как постепенно разыгрывается среди этого занятия воображение человека, как сильно начинает работать мысль. Одинокая швея шьет, а воображение рисует перед нею одну за другой картины прошлого, воскрешает давно исчезнувшие лица, давно промелькнувшие сцены, уносит ее в далекий, далекий мир, где солнце светит ярче, где люди – уже полузабытые люди – смотрят ласковее, где самое горе – уже давно пережитое горе – имеет какую-то необъяснимую мягкую прелесть. Стоит в эти минуты пригреть теплым лучам солнца бедную труженицу, стоит где-нибудь в отдалении заиграть тоскливой шарманке или зачиликать какой-нибудь птице, и эти картины станут еще ярче, еще поэтичнее. И вдруг кто-нибудь хлопнет дверью в соседней комнате, кто-нибудь крикнет на улице, – работница приходит в себя, с недоумением осматривается кругом: все пусто, все тихо и только лучи солнца, прорвавшись сквозь тусклые стекла окна, играют на полу, на стульях и столах. Еще минута – и швея снова шьет, шьет, а ее мысль уже занята вопросами: «Отчего зто жизнь сложилась так, что в ней радости нет? Не будет ли лучше в будущем? Не приближается ли это будущее?» Мысль снова работает, снова носится далеко от жалкой каморки, где проходят рабочие часы. Порой воображение разыгрывается так сильно, так горячо охватит душу, что с языка невольно льется песня, тихая, мурлыкающая песня швеи, составившаяся из отдельных строф, выхваченная из разных поэтов, порой сложившаяся в голове самой работницы. В этих мечтах и думах есть много прелести, много поэзии; только они спасают работницу от одуряющей скуки и отупения, неизбежных при однообразии труда. Эти мечты знавала когда-то и Марья Дмитриевна, и теперь они снова охватили ее. Сколько раз уносилась она теперь к той поре, когда она была девочкой, когда она, сиротка, росла, пригревшись под крылом доброй богомольной старухи тетки, среди подруг, таких же, как она сама, небогатых мещаночек небольшого уездного города. Низенькие комнаты с старинной тяжелой мебелью, ослепительно белые скатерти на столах, десятки теплящихся в углах лампад, темные образа, пяльцы с натянутым бархатом и вышиваемыми золотыми цветами, небольшой садик, золотошвейная работа в будни, стоянье у обедни утром в праздники, девичье веселье по вечерам в воскресные дни, сиденье за воротами или игра в горелки, гаданье в Рождество, торжественная тишина великого поста, говенье и исповедь с крупными слезами за мелкие, мелкие грехи – все это так же ярко воскресало в памяти Прилежаевой, как тот теплый весенний день, когда она шла за гробом скоропостижно умершей тетки, рыдая и не зная, куда приклонить голову, когда она осталась на свежей насыпи могилы, забытая всеми и не желающая идти к ненавидевшим ее жадным родственникам покойной тетки, когда к ней подошел молодой «приказный» Александр Захарович Прилежаев… Давно он засматривался на ее цветущее, кроткое и милое лицо, давно хотел просить ее руки, но не смел, зная, что Маша слывет за богатую невесту, за единственную наследницу старой тетки. Теперь это уже была не богатая наследница, а такая же нищая, как он. Теперь он мог смело жениться на ней… И вспоминались Марье Дмитриевне и первые дни любви и счастья, и рождение первого ребенка… Все мрачнее и мрачнее становились воспоминания: нищета, пьянство мужа, непосильный труд, бессонные ночи… Кажется, этой тьме и конца не будет; но вот слышится чей-то ласковый лепет, раздаются чьи-то детские поцелуи, кто-то шепчет: «Чего же ты плачешь, мамочка… я хлеба достала!» Это говорит Катя; это она ласкается к матери; это ее поцелуи осушают слезы и вызывают улыбку бедной женщины. И все ярче и ярче обрисовывается образ этого ангела-хранителя матери, этой няньки младших детей, этой властительницы семьи. «Спаси ее господи, охрани ее под щитом своим!» – шепчут бледные губы Марьи Дмитриевны и, очнувшись от дум, озирается она кругом: в комнате пусто и тихо. Ее сердце сжимается; ей грустно, что с нею нет детей. «Что-то они делают? Когда-то они придут домой? Что у нас сегодня? Пятница, кажется? Завтра, значит, придут вечером. К чаю буду ждать. Да здоровы ли, не провинились ли – храни их господи! – в чем-нибудь? В воскресенье-то пирожок изготовлю. Антоша, батюшка мой, любит пирожки. Ох, что-то из него, моего родного, выйдет. Добрый он у меня мальчуган. Пошли ему, господи, счастья! Кабы вырос, обучился всему, служить бы стал, всех бы нас пригрел. Вздохнули бы мы. Даша-то вот только меня пугает – бледная, печальная все такая. Не жилица она у меня. И то сказать: тяжело ей в чужом месте. Вон Миша – тот что! Бойцом таким стал: с ним и не справишься!» И бесконечной нитью тянутся снова думы Марьи Дмитриевны, думы о детях, об их будущем. Она живет не своею жизнью; она живет их радостями и печалями, их надеждами и их опасениями. Не будь их, она, может быть, не стала бы работать, взяла бы посох в руки, надела бы котомку за плечи и пошла бы, побираясь Христовым именем, куда-нибудь на богомолье, отмаливать свои грехи и грехи своего покойного мужа… А вот и суббота пришла. Марья Дмитриевна сидит и шьет, но шьет тревожно, часто поглядывает на часы. Время идет так медленно! Наконец-то бьет пять часов! Марья Дмитриевна оставляет работу, прячет ее в комод и начинает прибирать в комнате. Но в комнате и без того все прибрано, все в порядке. Марья Дмитриевна стирает пыль, но пыли почти нигде нет; она хочет оправить салфетку, занавеси, но все это оправлено, все выглядит по-праздничному; кажется, вся эта мебель, все эти чистенькие листья цветов говорят бедной женщине: «Мы уже давно готовы к принятию твоих детей; что же они не идут?» – «В самом деле, что же они не идут?» – мелькает мысль в голове Марьи Дмитриевны. Она поспешно накидывает на голову платок, надевает салопчишко и выходит.

– Куда это вы, Марья Дмитриевна? – спрашивает одна из жилиц, нанимающая комнату, выходящую окном на галерею.

– За ворота: посмотреть хочу, не идут ли наши. Запоздали что-то, – отвечает Марья Дмитриевна.

Она выходит за ворота и смотрит в ту сторону, откуда должны были прийти дети. На улице темно, фонари едва горят; все тихо, только в ближней кузнице ярко сверкает огонь и раздается стук молота. Вот кто-то идет около соседнего дома, – Марья Дмитриевна спешит навстречу. Нет, это не Катя! Опять ожидание. Опять кто-то двигается по тротуару.

– Катюша, это ты? – окликает Марья Дмитриевна.

– Мама, здравствуй! – отзывается ласковый знакомый голос.

Марья Дмитриевна бросается к дочерям, целует Катерину Александровну, целует Дашу.

– Ты, мама, шла куда-нибудь по делу? – спрашивает Катерина Александровна.

– Да, Катюша… в лавочку шла, – лжет Марья Дмитриевна. – Только так, не очень нужно было… Я ворочусь… И завтра куплю, что надо.

– А то ты иди, если нужно.

– Нет, нет, Катюша! так… соли прихватить хотела, – защищается Марья Дмитриевна от предложения идти в лавку.

Она теперь никуда не пойдет, ни на минуту не оставит своих детей. У нее наступает такой великий праздник: воскресенье. Это не просто седьмой день в неделе; нет, это воскресенье для матери и ее детей.

Путники входят в квартиру.

– Как у вас, мамочка, тепло! – тихо говорит Даша, видимо, довольная теплом.

Даша все более и более начинает походить лицом на мать; даже в ее манерах, в ее тихом голосе есть что-то общее с матерью.

– Грейся, грейся, голубка, у своей мамы, – целует ее Марья Дмитриевна. – Вот тут куколки твои спрятаны. Играй, маточка. Я пойду, самоварчик поставлю. Антоша сейчас придет с Мишей. Озябли они, поди, в уксусных-то шинелишках.

– Я, мамочка, буду чашки собирать с сестрицей, – тихо произносит Даша.

– Ну, хозяйничай, хозяйничай, большая хозяйка! – смеется мать и мелкими шажками бежит в кухню.

Проходит минут двадцать. Марья Дмитриевна уже раз пять успела взглянуть на «галдарейку», посмотреть, не идут ли дети. Вдруг на галерее раздается шумный, шаловливый детский топот.

– Идут, идут наши воеводы! – восклицает Марья Дмитриевна.

Через минуту в комнате уже раздаются голоса Антона и Миши, слышится смех Катерины Александровны, шумит самовар на столе. Марья Дмитриевна забывает о своей чашке с чаем, забывает обо всем и только любуется детьми, только подкладывает им ломти «ситного хлеба» и подливает чаю.

– Что, у вас хорошо в школе? – спрашивает Катерина Александровна у Антона.

– Какое хорошо! – отвечает он. – Кормят тухлятиной; все ходят, как мухи осенью; учителя почти не бывают, только козлиную бороду и видим да дерем горло за пением. А уж пуще всего одолел нас этот тамбур. Пропадай он совсем!

– Какой тамбур? – спрашивает Катерина Александровна.

– Вязанье такое есть, тамбуром называется, – поясняет Антон.

– Это, знаешь, такое – что ни клади, все провалится, – бойко смеется Миша, очевидно, повторяющий слышанную им остроту.

– Да разве вы вяжете?

– А нешто нет? Вяжем. Я тамбуром, а Минька чулочницей стал, чулки вяжет.

– Вот дурят-то! – говорит Катерина Александровна, пожимая плечами.

– Это, Катюша, как в мое время у помещиков дворовых людей приучали чулки вязать, чтобы они не спали, – кротко замечает Марья Дмитриевна.

– Ну, а так ничего, не притесняют? – спрашивает Катерина Александровна у Антона.

– Нет, ничего! Только одолела меня наша помощница поцелуями. Жмет, точно нутро выдавить хочет. Желтая, кащеем смотрит, а туда же, как коза скачет. Уж я когда-нибудь ей нос откушу.

– Это Марья Николаевна, верно, – тихо соображает Даша.

– Какая Марья Николаевна? – с удивлением спрашивает Антон.

– Постникова; она у нас тоже помощница.

Катерина Александровна смеется и рассказывает, что Марья Николаевна тоже такая желтая, худая и постоянно всех целует и сжимает в объятиях. Марья Дмитриевна тоже смеется.

– Ах ты, глупушка, глупушка, что выдумала, – произносит она, целуя Дашу. – Ты думаешь, что худая да желтая только и есть одна Марья Николаевна.

Чаепитие продолжается довольно долго. Наконец Катерина Александровна подымается с места.

– Идешь уж, Катя?

– Пора!

– Завтра-то придешь?

– Приду, приду!

– И что это вам ночевать не позволяют дома?

– Детей нельзя одних оставить в спальне.

– А уж как бы я тебя уложила, голубка, – говорит Марья Дмитриевна, словно пытаясь узнать, не соблазнится ли и не останется ли на ночь Катерина Александровна.

– Да, мама, я и сама с охотой ночевала бы дома. Неудобно спать там. Ну, да будем когда-нибудь и в своем углу спать.

Катерина Александровна торопливо прощается с семьей и уходит. Антон выбегает проводить ее до ворот. Еще с час идут толки и рассказы в квартире Марьи Дмитриевны. Потом все ложатся спать, и позже всех ложится сама Марья Дмитриевна. Поставив опару, она опускается на колени и тихо молится. «Не оставь, господи, детей своих. Благослови сирот малых!» – шепчет она. Благоговейно, любовно осеняет она крестным знамением своих детей, спящих на одной постели, и, налюбовавшись на них, выходит из-за ширм и ложится на диван со спокойным сердцем, с просветленным лицом. Так сладко спит Марья Дмитриевна только раз в неделю. Для этих минут она готова перенести все лишения, всю скуку остальных дней недели.

Рано поднимается она в воскресенье; взглянув на детей, она спешит в кухню. Через несколько минут к ней Присоединяется и Антон. Он по старой привычке помогает матери класть дрова в печку; он колет ей подтопки, ставит самовар.

– Вот работника себе нового наняла, – шутит Марья Дмитриевна, обращаясь к жилицам, появившимся с кофейниками в кухне.

– Я думаю, жалованья много потребует, – так же шутливо замечает одна из жилиц.

– Нет, покуда из хлебов держу, – смеется Марья Дмитриевна.

Еще несколько минут – и в квартире слышится топот шалуна Миши, около подола матери жмется молчаливая Даша.

– А, и старушка наша встала, – смеются жилицы, встречая Дашу.

Ее уже все успели прозвать старушкой.

Утро летит быстро; приходит Катерина Александровна, садится за шитье; дети играют; в двенадцать часов подают обед.

– Что-то сегодня придут ли наши? – замечает Марья Дмитриевна после обеда.

– Верно, придут, погода хорошая, – решает Катерина Александровна.

– А и далеко же они живут. И что за охота была под Невский забраться. То ли бы дело, если бы сюда перебрались.

– Я думаю, они и переедут в наши края: здесь воздух тоже чистый.

– Уж на что лучше! И жизнь тоже здесь. В будни-то, Катюша, иногда я просто засмотрюсь на юнкарей, как они играют у себя в саду. Ну тоже и рабочий народ здесь целый день мимо ходит к Лихтенбергскому. Тут же и к Митрофанию…

Но Марья Дмитриевна не оканчивает своей похвальной речи, заслышав шаги на галерее и стук деревяшки.

– Ну, вот и наши! – произносит она и идет навстречу гостям. Эти гости – Флегонт Матвеевич Прохоров и два краснощекие, неловкие юноши с добродушными лицами и открыто смотрящими глазами. Это сыновья Флегонта Матвеевича, воспитывающиеся в корпусе; одному пятнадцать, другому четырнадцать лет; одного Флегонт Матвеевич зовет Александром Македонским, другого – Иваном-воином. Других различий между ними почти нет, если не считать сильным различием то, что один ростом в два аршина пять вершков, а другой – в два аршина пять с половиною вершков. У обоих был отличный аппетит; у обоих были очень развиты мускулы; у обоих была способность садиться на стулья таким образом, что стулья трещали; у обоих был дар громко и задушевно смеяться, быть в гостях как дома и в то же время совершенно теряться, краснеть до ушей, не понимать своих слов при появлении незнакомого лица и, в особенности, при появлении женщины или офицера. Глядя на этих юношей, нетрудно было сразу определить, что из них может выйти. Это были непочатые, цельные и несложные натуры. Если преобладающим слиянием в их жизни будет грубая физическая сила, суровая дисциплина, затворническое прозябание среди казарм – из них выйдут грубые этапные начальники, чуждающиеся среды умственно развитых личностей, свободно дышащие только среди своих загрубелых собратьев, дико сторонящиеся от всякой хотя несколько развитой женщины и кончающие женитьбой на какой-нибудь бабе, которая будет бегать им за водкой, будет не только выносить их побои, но при случае и сама станет укладывать их спать после попойки с помощью своих здоровых кулаков. Если же в их молодой жизни возьмет верх смягчающее и греющее влияние добрых и сочувствующих им личностей, из них выйдут, может быть, не особенно гениальные, но честные работники; это будут добрые малые, которые хотя и не выдумают пороху, но сумеют приготовить не только этот порох, но и пушку, изобретенную более развитыми умственно, но менее их способными к физическому тяжелому труду людьми; они не только осуществят идеи этих более развитых людей, но и подставят за них грудь, лягут за них костьми. Теперь это были еще взрослые дети. Они с первого дня знакомства сошлись с семьей Прилежаевых и каждое воскресенье неизменно тащили своего отца к своим новым знакомым. Здесь они чувствовали себя вполне свободными; их забавляло, что Миша щеголяет в их тесаках; их веселило, что Даша любит покачаться иа их широких ногах; им было очень приятно засесть со всею компанией за игру в дураки и мельники; им было так хорошо, когда Марья Дмитриевна угощала их чаем и говорила им: «Да вы, батюшки, расстегните мундирчики: здесь все свои; Катюша не осудит». Последняя фраза прибавлялась всегда, потому что и Иван-воин и Александр Македонский при предложении Марьи Дмитриевны расстегнуть мундирчики краснели и бросали смущенные взгляды на Катерину Александровну. Только ее согласие давало им смелость расстегнуть две нижние пуговицы у мундиров, и при этом по лицу юношей разливалась яркая краска. Вообще их отношения к Катерине Александровне были совершенно иными, чем их отношения к другим членам прилежаевской семьи. Каждый раз, отвечая на вопросы Катерины Александровны, юноши вскакивали с мест, как бы желая предварительно расшаркаться перед нею. Довольно было молодой девушке поискать что-нибудь глазами, чтобы оба брата, толкая друг друга и роняя стулья, бросились на поиски за понадобившейся ей вещью. Но самый сильный восторг возбудила Катерина Александровна в молодых сердцах в тот памятный им день, когда она однажды обратилась к Антону и сказала ему:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю