Текст книги "Лес рубят - щепки летят"
Автор книги: Александр Шеллер-Михайлов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 37 страниц)
Прошло недели две, как он уже не появлялся в дом молодых Белокопытовых. Его отсутствие заметил только Дмитрий Васильевич, спросивший у сына и невестки, почему так давно не появляется у них Прохоров.
– Неловко впускать к себе этих людей, – холодно ответил Алексей Дмитриевич. – Они там бог знает что замышляют.
– Да нам-то какое дело до этого? – спокойно ответил старик.
– Мы можем быть компрометированы, – заметила графиня.
– Мы? Компрометированы? – усмехнулся Дмитрий Васильевич, пожимая плечами. – Я, по крайней мере, думаю, что есть люди, которые стоят выше всяких подозрений, и к числу таких людей я, кажется, имею право причислить, например, себя…
Он насмешливо обратился к сыну.
– В тебе-то уж я никак не предполагал такой боязливости, ты всегда так громко высказывал свои убеждения…
– Я думаю, что осторожность и трусость – две вещи разные, – заметил сын.
– Может быть, может быть, – усмехнулся отец. – А вот мы, старики, живем себе без всяких осторожностей и все-таки спокойны за себя…
– Вы почти устранились от дел, от общественных интересов, так потому и спокойны, – пояснил сын.
– Не то, совсем не то, мой друг, – снисходительным тоном заметил отец. – Играем мы в открытую игру – вот в чем дело!
Но дело этим не кончилось. Появившись в один прекрасный день в пансионе Давыдова, Прохоров застал содержателя пансиона в тревожном состоянии.
– Что вы, батенька, там наделали? – спросил Давыдов, маленький юркий человечек с хитрыми глазами и кошачьими ухватками.
– Где там?
– Вверху-с, вверху-с, – скороговоркой произнес Давыдов. – Вами недовольны, вас в чем-то подозревают.
– Да кто?
– Графиня Белокопытова, ее близкие… У меня чуть не опустел весь пансион… Так нельзя-с… Это что же… Вы там бог знает что замышляете, а это отзывается на нас… Дело воспитания должно быть серьезным делом, батенька. Учитель должен стоять вне всяких общественных волнений, движения партий, минутных увлечений. Учитель должен не знать ничего, кроме своей науки, стоящей выше настроений минуты.
– Да вы мне растолкуйте прямо, чего вы хотите, – усмехнулся Александр Флегонтович.
– Да как вам объяснить, – задумался Давыдов. – Ничего я не хочу. Дело сделано-с, так чего же мне хотеть. Я не могу оставить вас у себя учителем… Вы понимаете, я, батенька, вами дорожу, я вас уважаю, я ценю ваши познания, ваш метод… Таких бы учителей нам побольше, давайте их, мы доставим вполне образованных людей, мы покажем, как можно развить положительные знания в ребенке…
Александр Флегонтович терял терпение.
– Ну-с, и потому этих учителей нужно гнать? – спросил он.
– Не то, не то, – заговорил Давыдов. – Но, видите ли, наше дело совсем особенное дело… Вы, батенька, кофе не выпьете ли у меня?
Александр Флегонтовнч отказался.
– Ей-богу, выпейте! – упрашивал Давыдов. – Я велю подать?..
Александр Флегонтович еще раз отказался.
– Сигару не возьмете ли? Последовал новый отказ.
– Ну, как хотите. А, право, хорошо бы за стаканом кофе потолковать… Да, так о чем бишь я говорил?..
– Вы говорили, что ваше дело особенное дело.
– Да, да! Вот видите ли. Тут нужна своего рода политика… Хе, хе, хе!.. Мы, с одной стороны, выбираем учителей-с… Мы ищем в них положительных достоинств, серьезных знаний, дорожим ими. Таким учителем с реальными знаниями являетесь вы. Я, батенька, вас ценю, я уважаю вас… Хе, хе, хе, вы думали, что я не следил, как вы преподаете? Нет-с. Я все видел! Вы перл, перл!.. Да-с!.. Но, с другой стороны, мы должны платить этим учителям, мы должны иметь средства на содержание их… Вы знаете, батенька, мы не богачи, не филантропы, мы не из своего кармана платим. Мы платим из денег, вверенных нам родителями учеников. Мы в сущности посредники между родителями и учениками… Да, батенька, посредники и больше ничего! Теперь является вопрос: не должны ли мы соглашать двойные интересы – интересы науки и прихоти родителей? Наука требует хороших учителей, родители требуют тоже хороших учителей. Но понятия науки и понятия родителей различны. У родителей понятия изменчивы, на них влияют разные обстоятельства, они…
Александр Флегонтович потерял терпение.
– Вы хотите, вероятно, сказать, что я не нравлюсь родителям? – спросил он резко.
– Графиня Белокопытова – а вы знаете ее влияние – недовольна вами, – вздохнул Давыдов. – Очень недовольна! Я вам, батенька, дам дружеский совет. Вы уладьте с нею; это легко; она, знаете…
Давыдов засмеялся циничным смехом и что-то шепнул Александру Флегонтовичу.
– Ей-богу! Этим ее можно успокоить, – проговорил он. – Нужно, батенька, хитрить в этих случаях… Без политики нельзя… Хе, хе, хе! Я в этом случае, батенька, набил руку, тертый калач… Уладьте это… Тогда, знаете, и волки будут…
– Ну-с, значит, объяснение кончено, – произнес Александр Флегонтович и взялся за фуражку.
– Да куда же вы торопитесь? Ах, горячка, горячка! Выдержки у нас нет!.. Вы не сердитесь… Я ведь вам в отцы гожусь, меня можно послушать… Вы понимаете… – заговорил Давыдов.
– Да вы чего же так распинаетесь? или думаете, что времена переменятся и мы будем в моде? – рассмеялся Александр Флегонтович. – Нет, мы уж не будем в моде, не будем приманкой…
Он раскланялся и вышел. Ему было скверно. Он знал, как либеральничал еще так недавно Давыдов, стремившийся привлечь в свой пансион людей с литературными именами; он знал, что еще через несколько лет Давыдов снова будет либеральничать, и ему гадки показались именно эти руководители юношества и общества, ведущие его не по своему пути, а по той дороге, по которой идет большинство.
Не желая бесплодно тревожить жену рассказами о непоправимой неприятности, Александр Флегонтович промолчал дома о всей этой истории. Но симптомы недовольства в среде Белокопытовых новыми идеями продолжали сказываться. В один прекрасный день к Прохоровым явилась Софья Андреевна. Ее лицо было озабочено и тревожно.
– Вообразите, нас притесняют! – воскликнула она, здороваясь с Александром Флегонтовичем и Катериной Александровной. – Графиня откуда-то узнала, что на моей половине читаются лекции математики и запретила их. «Я не желаю, говорит, чтобы приют был притоном для грязных сходок разных вольнодумцев». Грязные сходки! Каково вам покажется! Каково вам покажется! Я не выдержала и вспылила…
– И только хуже рассердили ее? – покачал головой Александр Флегонтович. – Где же ваш такт?
– Ах, подите вы с вашим тактом! – рассердилась Софья Андреевна. – Тут делаешь хорошее дело, а его называют грязным! Тут нужно быть холодной, как рыба, чтобы помнить о такте в такие минуты!
– А все же приходится быть хладнокровнее и приготовиться к подобным случаям, – заметил Александр Флегонтович. – Дело, впрочем, не так важно… Перенесем лекции в мою квартиру…
– Да меня не то сердит, что лекций негде читать, – место найдется, – а то досадно, что это дело называют грязным… Это возмутительно!
Софья Андреевна очень сильно горячилась как женщина, не терпевшая до сих пор никаких неудач и видевшая, что все повиновались ей и плясали по ее дудке. Александр Флегонтович и Катерина Александровна сразу поняли, как легко могут подобные неудачи оттолкнуть эту самолюбивую и избалованную женщину от серьезного дела, и старались успокоить ее, хотя сами были далеко не спокойны. Когда она уехала, решив, что лекции будут продолжаться в квартире Прохоровых, Катерина Александровна задумчиво сказала мужу:
– Дело, кажется, принимает серьезный оборот?
– Да, нужно быть осторожнее, – ответил он.
Прошло еще несколько дней; донеслось еще несколько слухов о неприятных событиях. Кто-то из близких людей намекнул наконец Александру Флегонтовичу, что нужно быть осторожнее, что нужно быть тише воды, ниже травы, что самого Александра Флегонтовича заподозревают в каком-то серьезном деле. Он пришел домой в тревожном состоянии духа и застал жену в своем кабинете. Он передал ей слухи.
– Знаешь ли, Саша, – задумчиво заговорила она, – во мне является болезненное, мучительное желание убежать куда-нибудь далеко, в глухое, совершенно глухое место и там пробыть года два-три, занявшись исключительно своим собственным образованием, своим развитием. Мне хочется не видеть, не слышать всего того, что волнует меня теперь, ни матери, ни братьев, ни подруг…
– И что же? – спросил муж.
– Что? – в раздумье повторила Катерина Александровна. – Я чувствую, что если бы это даже было возможно, то в решительную минуту я все-таки осталась бы здесь… Я знаю, что после двух-трех лет строгих занятий я принесла бы больше пользы, чем теперь… Но оторваться от всего, что вошло в кровь и плоть, отдалиться от любимых людей, не слышать их тревог, стремлений и порывов и знать, чувствовать, что эти тревоги и порывы, эти мучительные порывания к лучшему все-таки мучают их, хотя я и не слышу их жалоб, их споров, их вопросов, – нет, этого я не могла бы сделать…
– Значит, нужно жить так, как живется, – рассмеялся Александр Флегонтович.
– Да, плыть по течению. Урывками развивать себя, кое-как приносить пользу, помогать ближним грошовыми советами, может быть, под конец жизни сказать, что желаний было много, что стремлениям не было числа и что не было сделано ничего основательного…
– Может быть, может быть, – печально согласился Александр Флегонтович.
– Порою мне вспоминается наше дитя… Если бы оно было живо, я отдалась бы его воспитанию, я воспитала бы из него более цельного человека, чем мы. Я не скрыла бы от него ничего, что должен знать человек, и он, вступая на жизненный путь, избрал бы без колебаний ту деятельность, которая казалась бы ему самой полезной, самой разумной… Он, может быть, волновался бы страданиями ближних еще более, чем мы, но зато он шел бы по одному определенному пути и все постороннее считал бы второстепенной деятельностью, из-за которой он не упускал бы из виду главной цели… Мы же не можем сказать, в чем состоит наша главная деятельность, где наша главная цель… Мы идем к общему благу, но в стремлении к этой широкой цели нужно разделение труда, нужно, чтобы известная часть людей шла по одному пути, другая по другому, только тогда все эти группы сделают хорошо свое будничное, простое дело и по разным дорогам дойдут до одной цели, до общего развития, чтобы протянуть друг другу руки и с полным правом сказать: победа!
– Да, этого слова наше поколение не скажет, – в раздумье промолвил Александр Флегонтович. – Нам уже не удастся наверстать в своем развитии все потерянное в пору долгого сна время, не удастся помочь и другим вполне развиться… Впрочем, что невозможно, то невозможно. Повторяю тебе, что нужно жить, как живется!
Катерина Александровна рассмеялась, хотя в ее смехе слышалась грустная нота.
– Мы так и живем, – проговорила она, обнимая мужа. – Вот договорились до того, что мне пора идти на урок…
Она встала и пошла. Александр Флегонтович взглянул на нее и впервые заметил, что на ее щеках играл неестественный, лихорадочный румянец.
– Катя, прежде всего не забывай, что нужно беречь свое здоровье, – сказал он ей вслед.
Она обернулась к нему с порога.
– Что это тебе пришло в голову? – спросила она. – Я здорова.
Он покачал головой.
– Ты слишком близко принимаешь все к сердцу.
– Ну, недостает еще того, чтобы мы были не только неумелыми, но и черствыми истуканами, – засмеялась она.
– Все же о себе-то прежде всего нужно заботиться…
– Доктор, вылечи прежде самого себя, – засмеялась Катерина Александровна и скрылась за дверью.
Александр Флегонтович встал и прошелся по комнате. Последние слова жены вдруг напомнили ему, что он во все это время менее всего думал о себе, о своих личных выгодах, что он шел по довольно скользкому и небезопасному пути. Он мельком бросил взгляд на какую-то пачку книг и бумаг, лежавших на столе, и почти вслух проговорил: «В самом деле какая ветреность, какая неосторожность! И для чего я их берегу? И где держу? На самом видном месте!»
Через несколько минут он завернул эти книги и бумаги в газетный лист и попросил Марью Дмитриевну спрятать их подальше, а часть бросить в огонь.
Потом он снова заходил по своему кабинету и о чем-то размышлял. «Надо будет передать отцу деньги, – промелькнуло в его голове. – На всякий случай надо позаботиться, чтобы он не остался без копейки. Мало ли что может случиться. Я ни в чем не замешан, но ведь это трудно доказать».
Он стал рыться в столе и вдруг остановился. «Да с чего это я волнуюсь? – вдруг прошептал он. – Какие глупости! Разве есть какие-нибудь причины опасаться…»
Он закрыл ящик стола и снова заходил по комнате. «Нет, предосторожность все-таки не мешает!» – решительно произнес он и вынул деньги. Он прошел в комнату отца и отдал старику билеты.
Старик в изумлении что-то забормотал. Александр Флегонтович сказал ему, что он, быть может, летом или осенью уедет в путешествие по России, то эти деньги пригодятся отцу на это время.
– Трать их, когда будет нужно, – прибавил сын. – Я не хочу, чтобы ты нуждался, если я уеду на время…
Он стал спокойнее и возвратился в свою комнату. Часов в десять вечера возвратилась Катерина Александровна. Она застала мужа за работой.
– Саша, ты знаешь, что уже по всему городу не на шутку ходят те темные слухи, о которых ты говорил мне вскользь? – сказала она.
– Вот как, – коротко ответил он. – Ну, что же, этого нужно было ожидать.
VУ СТАРОГО КОРЫТА
Молодые Прохоровы, как мы сказали, не были серьезно замешаны ни в какое темное и рискованное дело. Они просто работали, стараясь приобрести кусок хлеба и принося посильную пользу ближним; но тем не менее они начинали чувствовать, что им нужно быть все более и более осторожными. В обществе чувствовалось какое-то закулисное волнение, неизбежное следствие усиленной новой деятельности предыдущих лет. Люди разных партий, разных поколений договорились до последнего слова; некоторые зашли, может быть, слишком далеко в своих стремлениях, некоторые, может быть, хватили через край в своей ненависти: столкновение было неизбежно. Этому столкновению нельзя было рукоплескать, его нельзя было безусловно предавать проклятию. Оно было просто неизбежным историческим фактом. Можно было наверное сказать, что крайние увлечения остынут со временем, что безграничная ненависть угомонится и что в конце концов останутся только те нововведения, которым уже не могли повредить, которых не могли остановить никакие случайности, никакие увлечения, никакая злоба. Общество вступило на новый путь и должно было идти по этому пути, не возвращаясь на старую дорогу. Все это ясно понимало большинство, все это понимали и наши молодые герои, но в то же время они понимали, что им в эту пору более чем когда-нибудь нужно было быть осмотрительными. Они вращались именно в том молодом кружке, где было очень сильно брожение, они сами с увлечением старались добиться всего вдруг и как будто поставили своим девизом: «Теперь или никогда сделать все вдруг и не останавливаться на чем-нибудь одном». Они чувствовали, что у них явились кругом враги, что самым хладнокровным судьям в данную минуту будет трудно решить, насколько они опасны, насколько они являются активными членами той партии, в которой происходило брожение. Дружеские связи с людьми этой партии, образ и характер занятий, совпадавшие с образом и характером занятий этой партии; высказывание тех же идей, которые высказывала она, – все это должно было заставить каждого увидеть самую близкую связь наших героев с этой партией. Они, впрочем, и не думали отрекаться от нее, хотя и могли сказать в свое оправдание, что они покуда не успели зайти так далеко, как зашли ее главные члены. Но последнее нужно еще было доказать, объяснить; на первых же порах приходилось подчиниться всему, что выпадет на долю этой партии. При первых же смутных слухах о закулисном брожении в доме Прилежаевых появился Боголюбов и ядовито спросил у Катерины Александровны:
– А что, ваш муженек погуливает еще?
– Я вас не понимаю; он на службе, – ответила Катерина Александровна.
– Держут еще! – рассмеялся Боголюбов. – Это нас только разом порешают… А нечего сказать, хороши ваши!
– Я не знаю, про кого вы говорите, – холодно ответила Катерина Александровна.
– Про ваших молокососов, про ваших друзей, – ответил Данило Захарович. – Проповедуют бог знает что, а сами-то каковы.
Он начал передавать Марье Дмитриевне какую-то грязную сплетню про нескольких молодых людей. Марья Дмитриевна охала, качала головой и всплескивала руками от удивления. Катерина Александровна не выдержала.
– Вы нынче особенно деятельно занимаетесь собиранием сплетен, – заметила она. – А мне кажется, что было бы лучше смотреть за своей семьей, сводить расчеты со своей совестью и не заботиться о других. Ведь если бы дело пошло на разоблачение всех промахов и темных дел в жизни каждого из нас, то я думаю, что и вам и вашей жене это было бы не очень-то выгодно.
– Вот-с как вы нынче поете! – злобно прошипел Данило Захарович. – Не желаете ли выгнать меня из своего дома?
– Мне совершенно все равно, будете ли вы к нам ходить или нет. Могу сказать вам только одно: не я шла к вам, а вы шли ко мне с просьбами… Вы ненавидели и меня и Александра, но не гнушались ни моими, ни его услугами. Вы марали и меня и его на каждом перекрестке, и я и Александр знали это и молчали, продолжая делать для вас все, что было в наших силах.
– На грош сделают, а на рубль попрекнут!
– Тут дело не в попреках! Я вам ничего не говорила, покуда могла пропускать мимо ушей ваши сплетни. Но теперь вы бросаете мне перчатку прямо в лицо и я ее поднимаю – вот и все. Если вам кажутся такими гадкими наши друзья и мы сами, то зачем же вы ходите к нам? Кто вас просит? Пора покончить эту игру в лицемерие. Вам оно дешево обходится, а нам приходится дорого платить за ваши сплетни и выдумки.
– Да разве я для вас хожу сюда? Что вы выдумали! Я для вашей несчастной матери сюда хожу, мне ее жаль!
– Я, батюшка, очень благодарна, – начала Марья Дмитриевна.
– Вы сами не знаете, что говорите! – строптиво произнесла Катерина Александровна, взглянув на мать. – Моя мать если и несчастна, так только потому, что у нее явился такой советник, как вы, – сказала она дяде, – Хорошо обращаются с матерью, со старшими! – качая головой, произнес Данило Захарович.
– Я вас попрошу выйти вон! – указала Катерина Александровна на дверь.
Данило Захарович никак не ожидал такого конца. Марья Дмитриевна испугалась и обратилась к дорогому родственнику.
– Извините ее, батюшка! – заговорила она. – Катюша вспыльчива…
– Потрудитесь объясняться где угодно, а не здесь, – промолвила Катерина Александровна. – Я не желаю видеть у себя больше этого господина. Довольно церемоний! Нас беззастенчиво ругают, а мы улыбаемся, пора это кончить. Не нравимся – ну и прощайте!
Данило Захарович что-то говорил, но его речь выходила бессвязной; он был зелен от бессильной злости и почти задыхался. Можно было только расслышать, как он двадцать раз повторил на все лады:
– Ну, хорошо! Хорошо-с! Хорошо-о же!
Катерина Александровна, несмотря на раздражение, не могла не рассмеяться и почти весело заметила:
– Ну, если хорошо, так и желать больше нечего!
– Шутите!.. Хорошо-о! – мотнул головой Данило Захарович и хлопнул дверью.
Марья Дмитриевна побежала его провожать и извинялась перед ним за дочь. Раздраженный муж накинулся в передней на слабую женщину и выместил на ней всю злобу, которая кипела в нем под влиянием речей Катерины Александровны.
– Погибнете, на порог не пущу! – кричал он. – Выгнала! Девчонка смела выгнать! Да какая вы мать? Разве вы мать? Вы – тряпка, половая тряпка! Да вы думаете, что я это стерплю? Я этого по гроб не забуду! Я им покажу! Я им покажу!
Марья Дмитриевна все кланялась, плакала и просила простить ее «глупую» дочь. Данило Захарович не прощал.
Катерина Александровна между тем волновалась, быть может, не менее матери, но вследствие совсем других причин. Она впервые услыхала от дяди одну из тех грязных историй, которые разносились по городу праздными болтунами про близких ей людей. Она знала, что большая часть их рассказов чистейшая ложь, но в то же время она понимала, что здесь есть и известная доля правды, что близкие ей люди вели себя недостаточно осторожно, недостаточно безупречно и были отчасти виновны в том, что они сами не могли на практике подняться на недосягаемую высоту над той грязью, в которой купались разные Павлы Абрамовны и Данилы Захаровичи. Она сознавала, что эти ошибки были прямым следствием прошлой практики, что они не имели ничего общего с новыми идеями, но все же ей было больно, что господа вроде Боголюбова имеют хотя частицу, хотя призрак права иронически сказать: «Хороши и ваши!»
– Самовоспитание, безупречность, полнейшая нравственная чистота – вот чего недостает многим из нас, – говорила она вечером мужу, рассказав утреннюю историю с дядей. – Мы все еще те же старые люди; мы только усвоили известные понятия, но не сумели вполне освободиться от старых привычек, от старой распущенности… Мы не всегда можем с сцокойной совестью бросить перчатку в лицо старому обществу…
Александр Флегонтович покачал головой.
– Дитя! – ласково проговорил он. – Да в чем же могут упрекнуть тебя и меня?
– Ах, что ты говоришь! – промолвила она. – Нас не в чем упрекнуть, многих не в чем упрекнуть, но ведь это потому, что мы-то простые работники, потому что мы родились и выросли работниками. Мы не потому взялись за труд, что он был в моде, а потому, что мы были голодны. Мы не потому полюбили новые идеи, что ими можно было кокетничать или щеголять, как румянами и красивыми тряпками, а потому, что только при помощи развития этих идей обеспечивалось наше существование, наша мирная жизнь. Мы не дурили, потому что нам было некогда, не из чего дурить, потому что мы не привыкли наслаждаться разнузданностью своих страстишек…
– А знаешь ли, Катя, – тихо проговорил Александр Флегонтович, – что, может быть, скоро нам представится необходимость еще более тяжелой трудовой жизни?..
Катерина Александровна вопросительно посмотрела на него.
– Я сегодня лишился уроков и в пансионе Добровольского, – промолвил он.
– А! – отозвалась она. – Ну, что же? Разве нам много нужно? Ты сам говорил не раз, что ты рад бы оставить некоторые уроки…
– Да. Но ты знаешь причины, по которым мне отказали?
– Полагаю, что знаю.
– Эти же причины могут повлечь за собой более серьезные последствия…
– Ты знаешь, что я не боюсь ничего…
Александр Флегонтович обнял ее за талию и стал ходить с нею по комнате.
– Я не опасаюсь никаких слишком серьезных последствий всех этих тревог, – говорил он. – Но, может быть, нам придется уехать отсюда. У меня есть средства прожить первое время…
– Да, да, ведь мы капиталисты, – улыбнулась она.
– Можно бы больше скопить на черный день, да копить-то не умеем мы с тобой, – ласково произнес он. – Впрочем, руки и голова есть – не пропадем!.. Только если что случится, не волнуйся… Всему есть конец…
Она посмотрела на него светлым взором.
– Ты помнишь, мы как-то говорили, не узнаешь горького, не узнаешь и сладкого, – тихо произнесла она. – Возьмем же у жизни и частичку горечи…
– Побереги отца, если что-нибудь произойдет дурное… Жаль, что Марья Дмитриевна будет мучить тебя оханьями и вздохами.
– Саша, думай о себе и не заботься обо мне… Я ведь крепче и сильнее, чем ты думаешь… Я многое перенесла, чего не знал и не знаешь ты… Вы, мужчины, живете вне дома, вне тех мелких дрязг и сцен, которые переносим мы… Если бы я рассказала все, что иногда мучило и волновало меня, ты не боялся бы теперь меня…
– Зачем же ты скрывала? – почти с упреком произнес он. – Разве мы сошлись затем, чтобы вместе делить каждую радость и нести порознь каждое горе?
Она припала головой к его плечу и ласково заговорила:
– Милый, мы сошлись потому, что мы могли быть счастливее вместе, чем порознь… Мы делились радостью потому, что она делалась еще больше, когда мы наслаждались ею вдвоем… Мы делили горе, потому что в этом случае мы могли помочь друг другу… Но есть в жизни неприятности и скорби, которых исправить не могут никакие человеческие силы. Передавать эти неприятности другому, любящему человеку значит бесплодно волновать его, отравлять его жизнь теми впечатлениями, которые уже отравляют нашу собственную жизнь. Делать так – значит не любить человека… Верь мне, что я никогда не скрыла от тебя никакого горя, в котором ты мог хотя сколько-нибудь помочь мне. Но никогда, никогда я не говорила тебе о том, что волновало и мучило меня, но было неисправимо. Толковать об этих вещах, чтобы ныть и охать вместе, – нет, на это я не способна… Мы надоели бы друг другу и отравили бы таким нытьем самые лучшие дни нашей жизни… Теперь же, смотря на свое прошлое, мы можем сказать, что оно было светло.
Он поцеловал ее в лоб и крепче прижал к себе.
– Ты не будешь волноваться за меня? Не будешь трусить, что я не перенесу тяжелых дней? – спрашивала она.
– Милая, милая, как ты прекрасна в своей спокойной уверенности! – прошептал он. – Я никогда не любил тебя более чем теперь.
В эту минуту раздался резкий звонок. Александр Флегонтович вздрогнул. Катерина Александровна побледнела, сделала шаг к дверям, потом быстро воротилась назад, взяла мужа обеими руками за голову и горячо несколько раз поцеловала его.
– Нужно быть твердыми… без сцен… – проговорила она, подавляя волнение, и бодро пошла в переднюю.
Послышались шаги нескольких человек.
– Катюша, что это… Господи! – заохала Марья Дмитриевна, выглянув из своей комнаты.
– Ступайте в свою комнату и не выходите, – сухо и резко произнесла Катерина Александровна.
– Господи, срам какой! Что люди-то скажут!
Катерина Александровна почти силой ввела мать в спальню последней и заперла двери на ключ.
Она воротилась в кабинет мужа и спокойно раскланялась с посетителями, вежливо сделавшими ей несколько незначительных вопросов. Александр Флегонтович должен был ехать. Он наскоро оделся и протянул руку жене. Его рука дрожала, но ее рука была только холодна, как лед.
– До свидания, Саша! – проговорила Катерина Александровна и раскланялась с посетителями.
Все вышли; закрылись двери кабинета, отворились и закрылись двери передней; Катерина Александровна все это слышала и стояла на средине комнаты своего мужа. Она смотрела как-то бессмысленно на книжный шкаф, где книги были спутаны и лежали в беспорядке, как ненужный хлам; она взглянула на этажерку, где постоянно лежали груды бумаг, – эта этажерка была пуста и стояла, как ненужная принадлежность, предназначенная к продаже; на полу валялся какой-то пустой конверт и лежало несколько лоскутков чистой бумаги. Вся комната имела какой-то странный вид, от нее веяло пустотой. Наконец молодая женщина, почти шатаясь, подошла к письменному столу и села. На нем тоже не было ни книг, ни бумаг. Здесь лежала только забытая перчатка Александра Флегонтови-а. Катерина Александровна схватила ее и горячо прижала к губам, приникнув головой на стол. В комнате не слышалось ни звука, ни стонов, ни рыданий, только по конвульсивной дрожи, пробегавшей по телу Катерины Александровны, можно было заметить, что она горько плачет. Прошло довольно много времени, прежде чем она очнулась и успокоилась. Она встала и торопливо спрятала на груди перчатку мужа, как будто это была драгоценность, завещанная ей на память. Потом она вспомнила, что у нее находится в кармане ключ от комнаты матери, и пошла отпереть двери.
– Катюша, да скажи ты мне, что это стряслось? Проворовался он… или за долги, что ли? – охала Марья Дмитриевна.
– Не проворовался и не за долги, – ответила Катерина Александровна. – Просто ему нужно быть свидетелем по чужому делу, потом придет назад. Это по службе…
– Ну, уж, мать моя, не по службе, видно! Да что я теперь соседям скажу…
– А вы ничего не говорите, – хмуро произнесла Катерина Александровна. – Да и вообще говорите поменьше с людьми.
– А срам-то, срам-то какой! Вот уж пил покойный твой отец, а этакой морали не было… Что дядя-то теперь скажет? Все его корили, что вор, вор, а сами-то что… С нами-то что будет?
– Ничего не будет. Ложитесь спать.
Катерина Александровна говорила отрывисто и резко, едва сдерживая себя.
– Что ты, мать моя, да я ни за что не останусь одна… Мне бог знает что мерещиться будет…
– Положите в свою комнату кухарку… Я устала и иду спать.
Катерина Александровна вышла из комнаты матери и в передней столкнулась с Антоном. Он был одет в домашнюю холщовую блузу и, по-видимому, еще не ложился спать.
– Ты слышал? – спросила Катерина Александровна.
– Да, – ответил он. – Ты за себя спокойна?
Катерина Александровна отвечала утвердительно.
– Надо устроить так, чтобы Флегонт Матвеевич ничего не знал, – проговорил Антон. – Надо сказать, что Александр отправился неожиданно в командировку по службе. Ты мать успокоила?
– Она охает и жалуется на то, что мы осрамились на весь дом.
– А ты, конечно, разгорячилась?
– Не могу я… – начала Катерина Александровна. Антон покачал головой.
– Пора бы привыкнуть, – холодно и серьезно промолвил он.
Катерину Александровну поразил этот тон. До сих пор Антон вел себя сдержанно, больше слушал, чем говорил. Он, казалось, оставался здоровым и сильным ребенком, заботившимся больше о еде, о физических занятиях, об уроках, чем о той деятельности, о тех идеях, которые развивались вокруг него. Он почти не занимался в воскресных школах, не присутствовал на разных лекциях, литературных чтениях и вечерах кружка. Он не дичился знакомых, но редко являлся в их кружке по недостатку времени, которое почти все уходило на учебные занятия. Гимназическая наука давалась юноше сначала не особенно легко, а он, как все самолюбивые бедняки, более всего боялся замечаний и выговоров и настойчиво старался быть первым – это значило завоевать уважение и учителей, и товарищей, стоять выше даже тех из воспитанников, которые щеголяли своими тонкими и изящными нарядами и своими экипажами. Он не был юрким пролазом и хитрым пройдохой, он не мог подкупить ближних своими материальными свойствами и щедротами, но он успел сделаться любимцем всех при помощи своего неусыпного трудолюбия и прямого, откровенного характера. Товарищи не смеялись даже над его грубоватой неловкостью, не сердились на его иногда резкую откровенность. Он стоял как будто особняком, как будто сторонился от всех, но он очень хорошо знал, что во всех затруднительных случаях товарищи обратятся именно к нему за советом или за помощью. Его домашние видели, каким трудом покупались его успехи, видели, что он охотнее занимается в свободные часы струганием досок, колотием дров, столярной работой, чем беседами на их собраниях, и любили его, но считали все-таки ребенком, мальчиком, который, быть может, даже не вполне понимал серьезность всего происходящего вокруг него. Теперь впервые Катерина Александровна как бы угадала, что он знал и понимал происходившее лучше и яснее, чем казалось. Ее удивило даже его лицо, точно она впервые видела эти черты. Перед нею стоял уже не ребенок, а юноша, здоровый, сильный, с открытым и смелым выражением в больших голубых глазах. Крупные черты этого лица выражали спокойствие и прямодушие, от них веяло какой-то деревенской свежестью и неиспорченностью. Это лицо с первого взгляда казалось не только спокойным, но почти холодным, и только в глазах, в больших, откровенных синих глазах светились добродушие и мягкость. Даже юношеская неуклюжесть была полна своеобразной прелести. Она являлась скорее следствием неумения нежничать, непривычки быть в обществе, отсутствия хитрости, чем следствием грубости и черствости натуры. Сестра невольно протянула руку брату. Он крепко пожал ее своей широкой рукой.