Текст книги "Победивший платит (СИ)"
Автор книги: Жоржетта
Жанр:
Фанфик
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 43 страниц)
Конечно, легко и немного смешно со стороны храбриться сейчас, в комфортной обстановке и с предупредительными слугами. Но будем уж последовательны, их роскоши я не просил и все разносолы здешней кухни отдал бы за несъедобный бифштекс из конины – лишь бы дома. Не поддаваться на расслабляющий комфорт – только первый шаг. Первый шаг к тому, чтобы вести себя как должно, а не как вынуждают обстоятельства. Может, тогда я вновь научусь себя уважать. За компромисс с одним цетом я уже дорого заплатил; когда-то надо сказать себе "стоп".
Старательно накручиваю себя. Так, программа-максимум: брать от этой жизни все, что захочется, и упорно не корить себя за любопытство и жадность. Вести себя не как пленник, а как победитель в разграбляемом городе. Позиция жертвы – недопустима. Не забывать, что это мы выиграли войну... ну да, а лично я – проиграл. Но это мелкая подробность. Логика и еще раз логика, и вроде бы забываешь про беспомощность, чувство унижения и полуинвалидность...
Воспарив на крыльях боевой злости, как-то пропускаю момент, когда открывается дверь.
Принятое решение, как ни странно, успокоило. Позволяет теперь смотреть на мир не налитыми кровью глазами, как я делал до сих пор, а разглядывать то, что вижу, и подмечать подробности. Итак, вот этот человек – вопрос, люди ли цетагандийцы, отметаем как неконструктивный – отныне претендует на родство со мною. Высокий; волосы – привычка оценивать скальп у меня осталась, что ли? – черные с явно крашенными выбеленными прядями, и эта шевелюра скручена в замысловатый узел, закрепленный кучей булавок и гребней, каким позавидовала бы любая тщеславная леди. Закутан во что-то, что для простоты я назову покрывалом; по мне, чтобы драпироваться в эти накидки, нужно иметь четыре руки и три лишних изгиба позвоночника, что, кстати, возвращает нас к вопросу о человеческой природе моей новой родни. Зовут... да, вспоминаю. Гем-лорд Иллуми. Ну, полного титулования и поясного поклона он от меня не дождется. Обидно и физически больно, кланяться-то.
На лице у визитера, насколько я могу читать его выражение под гримом, настороженность, раздражение и решимость. Наверное, если поднести мне сейчас зеркало, картинка будет примерно схожей. Коса на камень. Что он сейчас ни сделает, мне не понравится. Мир в целом вызывает у меня раздражение. И то, что тело ломит и не хочется вставать. И то, что хочется встать и немедля смыть под горячим душем прикосновение чужих рук. И то, что он по-хозяйски придвигает стул и садится рядом с кроватью. И то, что с подчеркнутой вежливостью просит меня уделить ему с четверть часа моего драгоценного времени. И то, что, не разводя церемоний, приступает прямо к делу:
– Зашили вас скверно. Врач настаивает на госпитализации. Не упирайтесь и не тратьте времени зря, или придется решать этот вопрос силовыми методами.
Но это решать мне и только мне; я – не пускающий слюни идиот и не младенец на попечении родителей. А уж упоминание любого рода насилия со стороны цетов способно сорвать мне тормоза окончательно. У меня на этот счет сложились скверные рефлексы за последние пару месяцев. Пусть даже насилие было ценой моего выживания, которую я выбрал – вот дурак – сам... Но больше не стану, извините. Отказываюсь. Огрызаюсь. Едко уточняю, что из национальных методов он предпочтет: шприц-пистолет, игольник у виска или сетку-парализатор? По правде говоря, ерничаю я от отчаяния: сила на его стороне, и мне не доказать обратного...
Дальше мысли мои пускаются вскачь, пока движения, наоборот, делаются медленными, показательно неуклюжими. Стоп. Что я себе внушал только что? Мыслить позитивно, изобретательно и безжалостно. Еще раз попробую расписываться перед собой в своей слабости – сам себе подзатыльник влеплю, честное слово. А вот сыграть на этой якобы слабости можно. Гем нагло самоуверен и слишком убежден в собственном превосходстве? Тем лучше. Неловко сажусь на краю кровати, нашариваю шлепанцы – все эти рассыпающиеся на середине фазы лишние движения, суетливые подробности нужны только чтобы отвести глаза... Протягиваю руку в поисках палки, которая, вот беда, стоит далеко от кровати, и изображаю на лице смесь злой растерянности и плохо скрываемого смущения.
– Это, – в ответ на его ласковые увещевания киваю в сторону и нарочито злобно шиплю, – ваша работа, и будь я проклят, если позволю хоть одному чертову цету прикоснуться ко мне еще раз...
Чертов цет послушно встает и сам протягивает мне, несчастному и беспомощному, палку. Идиот. Принимаю ее у него из рук, чуть пошатнувшись, пытаюсь удержать равновесие, хватаясь за рукав... есть. Якобы случайное прикосновение мгновенно – гораздо быстрее, чем можно описать, – превращается в грамотный захват сзади; за шею и "замок" с помощью трости. Черта с два стряхнешь. Немая сцена, как отрепетировано.
Гем благоразумно замирает, и его сердце явно пропускает удар. Мое колотится как бешеное, хотя ничего особенного не происходит. Что мне, языка брать не доводилось?
Сообщаю ему на ухо, почти нежным шепотом: – Нравится ощущение беспомощности, лорд? Будешь мне еще рассказывать про силовые методы? Или благоразумно дашь свое слово не делать этого? А то искушение больно велико...
Но его физиономия слишком близко, зрачки расширены и... нет, страхом от него не пахнет, только совершенно неуместными для мужчины духами. И он даже взгляда не отводит: искусственно ярких синих глаз, словно нарочно подчеркнутых обводами грима. Будь я проклят, если опасность его не будоражит. Вот беспечный ублюдок! По-моему, он просто не верит, что я сейчас способен свернуть ему шею.
– Цетагандийцам веры нет, я прав? – Он улыбается – нет, не нагло, осторожно, глядя в глаза; и на том спасибо. – Или моему слову ты все же поверишь?
Кажется, это дьявола древние земляне именовали Отцом Лжи? Правильная была концепция, применительно к врагу. И я действительно не настолько сошел с ума, чтобы положиться на честное слово цетагандийца. Но надеюсь, что могу положиться на его рассудок. Важно, чтобы он сейчас твердо уяснил и поверил моему слову: ни одной сволочи я не позволю вертеть мною силой. Будет настаивать на своем любой ценой? Отлично, тогда пусть имеет в виду, что этой ценой может стать его шкура. Или, в крайнем случае – моя; мне терять нечего.
Однако он не уступает и, похоже, зная о том, какое значение придают у нас произнесенному слову, упорствует: – Я не стану обещать того, чего могу не выполнить. Хочешь сворачивать мне шею – сворачивай. Хочешь жить дальше – подумай сам, что творишь.
Интересно, что это – нежелание терять лицо или некстати проявившаяся проницательность? Возможно, он понимает: мой поступок – смертельно опасная, но все же демонстрация, а не покушение. Не потому, что я не в состоянии его убить, несмотря на все мои болячки и то, что он меня выше и тяжелее: мне не нужно напрягать память, чтобы вспомнить, как пережать артерию, несущую кислород к мозгу. Технические подробности, скучные и отработанные. Вопрос в том, хочу ли я этого. Стоило ли выживать такой ценой, чтобы прямо сейчас обменять свою жизнь на незнакомого цета, никогда не ступавшего на мою землю? Я не знаю ответа. Глупейшая ошибка: удачная тактика при полном отсутствии стратегии.
– Может, стоит взять с тебя сейчас плату за вас всех, сволочей, а потом спокойно шагнуть в окно? Хотя второй этаж... низковато, – размышляю вслух почти машинально. – Или дождаться твою охрану, чтобы наверняка?
Нет. Не стоит, пожалуй. С отвращением к собственной глупости разжимаю пальцы и роняю трость на пол. Выставить бы его за дверь и поскорей; мне к нему сейчас даже прикасаться не хочется.
Кажется, мой новоявленный родственник расценивает происшедшее как свою победу. Он облегченно выдыхает и тут же, усмехаясь, принимается меня поддразнивать; я вяло огрызаюсь, явно не в силах донести до него одну простую мысль: я не шутил. Он даже обещает мне за хорошее поведение статус дееспособности и помощь в возвращении домой, не понимая, что если бы я мог остаться на Барраяре, меня бы оттуда не выдернули даже тяговым лучом. По его словам, я ему теперь даже нравлюсь: я, мол, интересный тип, ему больше не хочется от меня избавляться, он будет не против продолжить знакомство за ужином, и у меня, подумать только, есть чувство юмора... Одно мое заявление, что новую попытку изучить особенности моего телосложения в ванной я сочту пересечением демаркационной линии, вызывает у него взрыв хохота.
С тем он в отличном настроении и уходит.
Не могу сказать то же про собственное. Сам не понимаю, победил я или проиграл, а выплеск адреналина постепенно сменяется откровенной и опасной скукой. Я даже понимаю, что залег в этих, щедро пожалованных мне комнатах, точно зверь в норе, но нежелание куда-то выходить сильней доводов логики. Да и то. Во-первых, я в чужом доме и, следовательно, на вражеской территории, во-вторых, я не хочу делаться предметом насмешек здешней челяди, а в-третьих, опасаюсь, что меня прихватит где-нибудь в противоположном крыле дома, и что тогда делать?
Мне бы строить планы противодействия, а я всего лишь скучаю. Мельком включаю головизор и тут же выключаю, торопливо, словно пойманный за непристойным занятием. Здешние передачи до боли режут слух цетагандийским выговором и откровенно мне непонятны. Слишком много нового, пожалуй. Переход одновременно от войны и лагеря к штатской беспечной роскоши и от барраярских реалий к здешним – чересчур. И, разумеется, ни одного знакомого лица. Дома я в беде завалился бы с приятелями в какой-нибудь кабак и обсудил перспективы. А тут? Крестиком вышивать или в стрельбе практиковаться, выбивая на обоях вензель? Нечем только. Возможность подержать в руках оружие дергает почти атавистической тоской.
Хотя...
Вызываю к себе по комму исполнительного (хотя и с высокомерной физиономией) дворецкого. Тот появляется быстро и так бесшумно, словно у двери внезапно обнаружился п-в переход. Молчит. Ждет распоряжений или просто желает свести разговоры со столь неприятным типом, как я, к минимуму? Слуги, на какой бы планете это ни было, обычно имеют обыкновение относиться к сословным приличиям даже более ревностно, чем их господа. М-да, представляю, чем ему сейчас кажусь. Но сочувствия к его оскорбленным идеалам как-то не испытываю.
– Тир в доме есть, милейший?
Я бы не удивился извещению, что я под домашним арестом или уж, во всяком случае, к оружию меня подпускать запрещено, но нет. Все к моим услугам. Да, обычные пистолеты. Нет, стрельба из лука, из пращи и как его там... бросание камней – это не мое амплуа. Энергетическое оружие или пороховое – это у них, эстетов, водится? Наша национальная страсть к вещам, которые делают "бум!".
Тир – хорошо изолированное, длинное подвальное помещение – несет явный отпечаток заброшенности. Но мишени функционируют нормально, и оружие, хранящееся в шкафу, вполне современно и вычищено. Беру в руки оружие, привычно осматриваю – настоящее, черт возьми, не стреляющая пластиковыми шариками имитация! – проверяю подачу мишеней, надеваю наушники. Подозреваю, что сейчас у меня на лице выражение задумчиво-тоскливое. Впрочем, нечего посторонним на мою физиономию пялиться. Отношения мужчины и его пистолета – сугубо интимны; выставляю слугу за дверь.
Задумчиво верчу в пальцах оружие. Очень соблазнительная штука. Если что, не надо и кидаться из окна. Быстро и чисто...
Решительно поднимаю пистолет, навожу на мишень и разношу ее в клочья. Издалека круги мишени можно представить рисунком грима на лице моего так называемого супруга, чтобы ему не знать спокойного посмертия. Шутник чертов. Брачный договор, мать его цетскую за ногу. Не отдай гем-полковник концы сам и скоропостижно, я бы с удовольствием всадил ему пулю в спиралевидный завиток чуть выше бровей. Если бы. Если.
Стрелять я, слава богу, за время плена не разучился. Да и то, эти навыки можно вытряхнуть из меня разве что вместе со спинным мозгом. Десять лет в императорских рейнджерах, от зеленого новичка до снайпера, даром не проходят. Как, впрочем, и ранения. Через полчаса таких – привычных до автоматизма – упражнений в ровной стойке спину печет как углями. С сожалением кладу наушники и пистолет на место и возвращаюсь к себе.
После грохота тира в доме отвратительно тихо – или просто звукоизоляция хороша? Я машинально прислушиваюсь к тому, что слышно из полураспахнутого по теплой погоде окна. Ночь, поздно, все звуки разносятся далеко, дом стоит уединенно... насколько я понял, когда меня сюда везли, здание окружено деревьями и расположено где-то в пригороде. У нас я бы это назвал "поместьем". Поэтому тонкое гудение мотора подъезжающей машины и звук хлопнувшей дверцы доносятся отчетливо. Голоса. Точнее, один, хозяйский, голос и в ответ короткие почтительные фразы слуги. Смех.
"По бабам шлялся", решаю почему-то. Впрочем, логично. Куда еще можно ездить ночью, а вернуться в хорошем настроении и не с компанией? Абстрактно задумываюсь, а как у цетов с этим обстоят дела, и сам фыркаю на двусмысленность своей формулировки. Имеется в виду, каким образом на этой милой планетке можно найти себе девочку. Я, хоть и калеченый, но мужик все-таки. На вечер, за умеренную плату, опытную и желательно не болтливую: чтобы приехала на дом, дала, как положено, взяла деньги и комментарии оставила при себе... Кстати, деньги. Барраярские марки, которых у меня в запасе почти и нет, здесь точно не в ходу. Сюда я ехал за казенный счет – как арестанту и положено. Что, подойти к этому надутому дворецкому и спросить: мол, старина, так и так, не одолжишь ли четвертак на шлюх? Или, там... на бутылку. На хорошее болеутоляющее. На пару крепких ботинок, в конце концов. Да мало на что мне захочется, я что, отчитываться обязан? Дурацкое положение, как у подростка. В мои-то годы.
А впрочем, уж если меня поставили в положение малолетнего несмышленыша, отчего бы не похулиганить? Выглядываю в окно. Оно почти рядом с парадным подъездом, этаж второй, и стоящий у входа гем-лорд так близко, что с моим зрением можно разглядеть резьбу на усеивающих прическу продолговатых бусинах – шпильки, что ли? Такого размера цель я бы на пари сощелкнул одним выстрелом и без снайперского прицела... да. И, черт побери, он еще и мурлычет себе под нос! Мне доставляет мстительное удовольствие громко окликнуть его, разрушив благодушную расслабленность:
– Что за серенады у меня под окном?
Цетагандиец в первую секунду дергается от неожиданности, затем поднимает взгляд и широко улыбается, словно так и надо. Даже шутит, мол, не стоит бросать в него из окна цветочными горшками, которых тут, тем более, нет. Намек на продолжение милой беседы, пожелание спокойной ночи...
Нет, хватит на сегодня, вынужден я его разочаровать. Просто хотел напомнить, что ему полезно было бы привыкать к осторожности в моем присутствии. Пусть завтра заходит, вот что. Общение с ним так чудно злит...
Глава 3. Иллуми.
Соболезнования, что приносит собеседник с отмеренной долей благородной печали, фальшивы настолько, что приходится прятать губы за бокалом прохладительного: день выдался по-летнему жарким, бывший сослуживец Хисоки, единственный, оказавшийся в пределах досягаемости – бесполезно болтлив. Крепкий травяной бальзам из моих запасов развязал ему язык и увлек беседой, но сведений в сухом остатке не так уж много.
– ... конечно, работа ужасная. Я приезжал туда с инспекцией, когда служил в штабе округа. Ваш брат очень хорошо вел дела; я хочу сказать, нарушения можно найти всегда и везде, но серьезных недостатков не было совершенно. Ну, это объяснимо – ваш брат заслуживал куда более высокого назначения, сам это понимал, и все вокруг понимали... но он, кажется, смирился под конец, ведь война заканчивалась...
Заканчивалась. Двадцать лет доблести обернулись ничем, разбившись о барраярское тупое упорство. Пара бокалов возбуждающего нервы коктейля, тонкие ломтики фруктов на тарелке, майор подхватывает один из них тонкой вилочкой, с явным удовольствием жует, а я пытаюсь выхватить из потока его бессознания хоть что-то.
Документы, сухим языком излагавшие обстоятельства гибели брата, отложились в памяти, как на мягком сланце откладываются следы давно истлевших листьев, до мельчайшей жилочки, до истаявшего оттенка. Самонаводящаяся ракета, опасный район, не вовремя оказался в неудачном месте. Одно удачное попадание, и молодой веселый красавец превращается в мертвеца, а в усыпальне добавляется поминальных табличек.
Так просто, что восприятие отказало бы служить, если бы не опыт. Непоправимое всегда происходит просто и слишком легко, тяжело и трудно потом привыкнуть к тому, как за минуту-другую необратимо сотрясается жизнь, и ничего не поправить, лишь умалить потери.
– ... я уже и отвык от нормальной кухни. А ваш брат, простите, несколько обарраярился, если можно так выразиться. Что поделаешь – из-за интриг попасть в глушь, подобную этой, где каждый день встречаешься с одними и теми же людьми... нет, ну что вы, недостойных поступков он не совершал. Так, по мелочи. На войне это часто – шлюшка и шлюшка, поглядеть не на что, скелет да кожный покров... да нет, особенно я не разглядывал – так, видел мельком...
Пока что все укладывается в стройную схему. К моему сожалению, слишком логически обоснованную и ничуть не радующую возможными последствиями. Потому, хочу я или нет, а подноготную всей этой истории придется выяснять, и как можно скорей. Пусть эта конкретная попытка оказалась неудачной и узнать удалось немногое – останавливаться я не намерен, терзаемый подозрением самого страшного свойства. Спохватиться бы сразу, и было бы легче установить истину. Увы, теперь найти людей, способных пролить свет на произошедшее, крайне сложно: разъехались по домам, лагерь ликвидирован, неофициальных свидетельств нет. Впрочем, есть упорство; ради Хисоки, дома и меня самого.
И новости, поведанные старательно-спокойным голосом слуги по возвращении домой, лишь добавляют красок в общую картину. Я в лице барраярца приобрел изрядную головную боль, а что до него самого, то эта боль грозит из метафорической стать буквальной.
Начать знакомство с домом с тира и пальбы, довести обычно выдержанного мажордома до белого каления, совместить противопоказанную медиками тренировку с обильным возлиянием, и при этом считать себя оскорбленным судьбой и принявшим домом. Поразительное все же самомнение у низшей крови.
Радует одно: у него была теоретическая возможность выстрелить не в мишень. И он ею не воспользовался – следовательно, не безнадежен.
Стучать в запертую дверь зала бесполезно, он попросту не отвечает, внутри царит гробовая тишина, и я невольно думаю, не оказалось ли отравление для него предпочтительнее пули. Дилемма между нежеланием уделять его уединению чрезмерное внимание и тревожной неизвестностью разрешается сама собой: он появляется, шатаясь и кривясь с каждым шагом, опухшее лицо с синюшными тенями под глазами кажется ошеломленным, мутные глаза совершенно бессмысленны, сумка из-под отравы болтается, зажатая в руке.
Тем большее удовольствие я получаю, приветствуя его и интересуясь достижениями прошедшего дня. Кроме того, он хотел со мной поговорить, так почему бы не сейчас?
– …не получится связной беседы, – выдавливает он, двигаясь так, что впору заподозрить смертельное отравление алкоголем. Не знал бы, что они приучены к подобным возлияниям – вызвал бы врача детоксикации ради.
Запах, надо сказать, кошмарный, изыски парфюмеров оказались бессильны: смесь спирта, пота и болезни, и от этого разговора я вряд ли получу хоть что-то, кроме омерзения.
Отвратительно, такая потеря самоконтроля.
– Ну, – внезапно спрашивает он, – что так смотришь? Не нравлюсь?
Приходится ответить, со всей возможной вежливостью придержав на языке изумленный возглас. Он считает, что может нравиться, в таком состоянии? Да ему бы в живых поутру остаться. Стоило бы сделать опьянение и дурноту своими союзниками, но брезгливое желание не дышать с ним в одной комнате заставляет колебаться, барраярец эти колебания чувствует и реагирует парадоксально.
– А то бы зашел, – кривится он, – посидеть, выпить, поговорить о жизни… не хочешь? Правильно. Это шутка. Но ты все равно заходи.
Я полагаю, что чувство его юмора недоступно разуму. Вдобавок, он действует, ведомый алогичной готовностью причинить себе неудобства ради того, чтобы и мне досталось. Это настолько глупо и по-детски, что впору его пожалеть. В конце концов, не виновен же он в том, что ему так не повезло с рождением.
Я даже приношу ему адсорбент. А он, по-видимому, оценив мои старания не дышать рядом, пытается привести себя в порядок. Хвала богам, запах ослабевает, хотя и не исчезает вовсе, как и внешние признаки изрядной попойки.
Соображает он, впрочем, с достаточной ясностью; еще один признак того, что мои подозрения верны. Таких парней должны учить сопротивляться препаратам, что развязывают язык.
Будь он всего лишь запутавшимся, ошалевшим от череды событий, озлобленным юнцом, каким показался мне поначалу, и я бы вздохнул с облегчением, но судьба не дает передышек между ударами. Все же, зачем потребовалось слать сюда такого молодого парня, и делать это столь сложным, маловероятным в обычной жизни, способом?
– Я хочу знать, – с необычной для пьяного ясностью требует он, неосознанно царапая отполированный до шелковой гладкости узор на подлокотнике кресла, – какой долей семейного имущества могу распоряжаться по закону.
Подоплека интереса более чем ясна. Утром он определил возможность покидать дом без сопровождения, к вечеру вспомнил о необходимости материально обеспечить свою деятельность.
За счет жертвы, за счет дома жертвы. Хорошее чувство юмора у парня.
– Немалой, – приходится ответить. Деньги – капризная материя, требующая уважения, и отдать их в руки чужаку ради того, чтобы избавиться от несомненной угрозы, которую он представляет для окружающих – поступок достойный. – Ты желаешь получить их немедленно?
– Не посреди ночи, – огрызается он. И на секунду кажется смущенным. Невероятно, как неверные блики естественного освещения играют с выражениями лиц. Безбожно льстят и чертам, и намерениям.
– Завтра приедут из банка, – предлагаю я, – и сможешь получить причитающееся. Ты хотя бы видел наши деньги?
– Оккупационные банкноты, – выплевывает в ответ. – Разберусь. Я имею право их тратить, так?
– Соблюдая положения об опеке, – до тошноты сладко улыбаясь, осаживаю, и нужно видеть его лицо в этот момент: раздраженное, злое. Парень избыточно наивен или никогда не имел в карманах больших сумм, если думает, что я не смогу создать ему проблем. Однако странно было бы ожидать большего от дикаря, не знающего ничего, сверх критического минимума, о жизни, в которую ему предстоит влиться.
Я объясняю ему его права, словно стряпчий, искренне надеясь на то, что не совершаю непоправимой ошибки. Ни один старший не позволит дому ни безденежья, ни бесконтрольных трат, и, хотя в данной ситуации никто не осудил бы меня, реши я ограничить его в праве распоряжаться деньгами мужа на неопределенный срок, но лишить барраярца возможности наводить контакты – идиотизм. Пусть. Когда он примется выезжать в город и получит возможность действовать активно, я смогу как минимум выяснить его настоящую цель. Времени это займет немало, но на это времени не жаль.
– Значит, проценты с положенной мне суммы я могу тратить, как захочу, – выслушав меня, подытоживает юноша. – Хорошо. Кому и что я могу приказывать в этом доме?
Однако, он не привык терять времени зря.
– Можешь распоряжаться слугами, как и я, – мысленно сочувствуя домоправителю, объясняю я. – В разумных пределах.
– Шофер? – уточняет он. – Телохранитель, повар, этот твой… камердинер?
Эпитет, относившийся к Кайрелу, проглочен столь явно, что хоть прибавляй слуге жалованье.
– Мажордом, – поправляю я. – Его семья служит нашей не один десяток лет. Если в число твоих достоинств входит уважение к слугам, окажи любезность и прояви его.
– Не сбивай меня, – явно проглотив пару комментариев, не спрашивает – требует он. – Я и так соображаю не очень… Так. Последнее. Слушаться я обязан только тебя, верно? В чем именно ты имеешь право мне приказывать... по закону, а не по твоему усмотрению? Только не лги. Я все равно узнаю.
Оскорбление слетает с его губ так легко. Натренировался, должно быть, за время войны. Можно лишь посочувствовать тем из наших, кто имел несчастье попасться в руки подобным созданиям, не знающим ни благородства, ни вежливости, ни даже чистоплотности.
– Слушаться ты обязан только меня, – подтверждаю, отогнав рождающие ярость мысли. – Это касается твоих денег, сделок, физического и психического состояния, отношений с законом и социальной адаптации, включая этикет, изменений твоего брачного статуса и сопутствующих деталей. На этом все. К слову: прекращай пить, это отвратительно и вредит здоровью.
Не то чтобы я много знал об их нравах, но бесконтрольная свобода их семействам не свойственна. И, следовательно, к нашим правилам он сможет привыкнуть без тяжелых мучений, было бы желание.
У него сводит скулы от ненависти, и, чтобы услышать ответ, мне приходится напрячь слух.
– Наслушался каких-то бредней... – бормочет он, – или думаешь, что весь мир устроен по вашему замечательному цетагандийскому образцу. Тебе не удастся переделать меня под себя, не пытайся. Я сам могу решить, что мне делать с собой, и это не твоего ума дело.
Наглость у некоторых людей из второго счастья преобразуется в первое и единственное; это точно о нем, и приходится поинтересоваться, всерьез ли он считает, будто у меня нет других забот и мечтаний, кроме занятий дрессурой в собственном доме.
Кажется, он не понимает, как это вообще возможно, принять обязательные правила без сопротивления, просто потому, что жизнь без них превращается в хаос. Разговор о деньгах иссяк, сменившись обсуждением перспектив его болезни: я настаиваю на клинике, он огрызается, и чем дальше, тем громче, шипит обвинения во всем и ни в чем, адресованные, как я понимаю, не столько мне лично, сколько всей жизни вообще, и неуважительно требует оставить его в покое.
– Я не могу этого сделать, – пытаюсь объяснить почти по слогам. Он же не умственно отсталый, вспомнить хоть вчерашний инцидент, едва не стоивший мне головы: несмотря на ярость, меня он слушал, слышал и послушался в итоге. – И заканчивать твое лечение кремацией я тоже не намерен, что бы ты там ни думал. Понимаешь? Я обязан заботиться о твоем благе.
– У тебя получается хреново и неэффективно.
А вот на это мне нечего ответить, разве что: я никогда не готовился к тому, что в мое спланированное, размеренное существование ворвется бешеный барраярец, и сейчас приходится действовать экспромтом, опытным путем отыскивая нужный путь.
– Ты сам над собой издеваешься так, как я бы не смог, даже если бы и хотел, – объясняю очевидное. – Я же просто хочу наладить нормальное сосуществование, раз уж оно неизбежно. Впрочем, ты больше заинтересован в продолжении боев, чем в организации собственного комфорта. Это что, такой способ заново повоевать с Цетагандой? Вся наша раса в моем лице?
– Если бы я воевал, ты бы вчера не ушел, – равнодушно замечает он, и на короткую кошмарную секунду меня накрывает отвратительным страхом, тошнотворным и прилипчивым.
Вчера не было времени бояться, все случилось в один момент: твердая грубая деревяшка у меня за шеей, неровный оскал перед глазами, я почему-то сразу знал, что у него не хватит духу довести дело до конца, и он знал, что я знаю. Нечего было бояться.
Сейчас, возможно, усталое равнодушие в том, как он констатирует общеизвестный факт, пугает до тошноты. Словно человек напротив меня внезапно превратился в боевого андроида, воспринимающего биение жизни как цель.
Не в этом ли модусе он перенастраивал Хисокин катер? Значит, мой брат перестал быть полезен и стал помехой, вот и все?
– Я оценил твое миролюбие, – и воздам по заслугам, обещаю, – но почему ты передумал?
Снова это чудовищное равнодушие, в то время как разговор идет о судьбах живых. Я ведь тоже мог перейти в разряд жертв.
– Я убил достаточно цетов, – отвечает он, – ты бы не изменил счета. А может, проблема была в том, что для такого поступка особой смелости не требовалось.
Это нечто новое и неожиданное. Значит, он все же не машина для убийств, выжидающая удобного случая – или само понятие «удобного случая» для него иное.
Не стоило бы уделять столько внимания низшему; достаточным средством была бы надежная изоляция, а не разговоры по душам, но я слишком настроен на то, чтобы выяснить его сущность и мотивы; без этого расследование превратится в травлю и оскорбит домашний очаг. Боги такого не прощают.
– Завтра опять заведем эту сказку про белого бычка, – недовольно ворчит он после того, как я, оставив ему бутылочку адсорбента, желаю доброй ночи. Я хотел бы, чтобы наутро у него была ясная голова, и покончить с этой историей поскорей, но при чем здесь парнокопытные?
– Спор без конца и края, – объясняет он в ответ на мое недоумение. Какие у них чудовищные идиомы; впрочем, стоит ли ожидать изящества от тех, кто добровольно готов прожить в грязи, лишь бы своей? – Кто станет распоряжаться моей жизнью. Одно не понимаю – тебе она на кой?
Всю жизнь мечтал побыть садистом, – так и рвется с языка, срывается в итоге. Боги милостивы, иронию он понимает.
– Послушай, – подумав, высказывает он догадку, – может быть, ты просто считаешь меня того... умственно отсталым? Ну там, типа, раз не умею носить парадную накидку, значит совсем пропащий, все равно что ложку в руках не в состоянии держать?
Примерно так, собственно говоря, и есть. Мне стоило бы считать его несмышленым младенцем, и так бы и было, будь он кем угодно другим, только не барраярцем.
– И откуда тебе знать, в чем мое благополучие? – с любопытством интересуется предмет моей неусыпной заботы.
Это совсем просто. И ему было бы просто, будь он приучен заглядывать в зеркало не раз в сезон.
– Когда я вижу перед собой человека, с трудом держащегося на ногах из-за отравления этанолом, – отвечаю, пристально изучая взлохмаченного юнца, неловко пытающегося принять достойную позу, – или человека, для которого возможность настоять на своем дороже собственного хребта, я начинаю предполагать, что с этим человеком что-то очень не в порядке.
Еще взгляд – с головы до ног. Как ни удивительно, при должном уходе он мог бы производить впечатление если не миловидности, то хотя бы благополучия, о котором и речь.
– Да иди ты! – вскидывается он так, что даже оскорбиться не выходит, настолько ребячески выглядит это возмущение. – Я и выпил-то граммов сто, не больше... а что трясло, так это, может, от страха?