Текст книги "Вексель судьбы. Книга 2"
Автор книги: Юрий Шушкевич
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 48 страниц)
– Бог милостив,– произнёс я фразу, совершенно несвойственную для меня, и сразу же поразился неожиданной перемене, вдруг произошедшей у меня внутри.
– Да, Бог милостив,– как-то напевно ответил Сталин,– но только ко мне Он, увы, не придёт.
– Ну почему же?– не согласился я.– Ведь в годы войны вы остановили преследования церкви, сделали шаги навстречу?
– В моём случае это всё не имеет ни малейшего значения. Эти благие дела вершил товарищ Сталин, а Иосиф в своё время Бога от себя прогнал, и данное обстоятельство имеет первостепенное значение. Кстати, я вас уже об этом спрашивал, но всё-таки ответьте ещё раз – что обо мне говорят там, откуда вы пришли?
Я вновь задумался – и ответил, стараясь сохранить объективность.
– Ваши заслуги признают практически все, но все же и считают, что они меркнут на фоне злодеяний.
– Удобное лукавство!– ухмыльнулся Сталин.– А вы сами что думаете о моих злодеяниях и об их жертвах?
Вопрос был задан явно провокационно, поскольку ответить на него однозначно было нельзя, и Сталин это отлично понимал.
– Как человек – я скорблю,– произнёс я после небольшой заминки.– Но как историк – признаю неизбежность жертв в процессе социальных преобразований…
– Глупости!– оборвал меня Сталин.– Понятие жертвы предполагает наличие палача, но ведь я-то палачом не был! Палачом должен являться человек, а я, как я уже объяснил вам, в некотором смысле перестал им быть, сделавшись товарищем Сталиным… Вы могли бы это объяснить обществу, когда вернётесь?
– Конечно, я постараюсь… Однако я боюсь, что публика этого не поймёт. Люди привыкли искать простые объяснения, поэтому они, скорее всего, решат, что вы, похоронив душу Джугашвили, заключили договор с Дьяволом.
Произнеся это, я поразился своей смелости и замер в ожидании гнева.
– Я не подписывал никакого договора с Дьяволом, поверьте хотя бы в это!– послышалось в ответ.– Просто сделавшись Сталиным, я поломал предопределённость, которая шла за мной буквально по пятам и в которой весь мир погряз давно и безнадёжно! Ведь отныне мои решения стало невозможно предугадывать родственными узами, человеческими симпатиями или служебной целесообразностью. А планировать, расписывать жизнь и поступки на столетия вперёд – любимое занятье Вельзевула.
– И поэтому….
– И поэтому потревоженное зло буквально захлестнуло мои оставшиеся годы!– подтвердил Сталин мою страшную догадку.– А правду здесь, на Земле, ведь никто не планировал, Кампанелла, Сен-Симон и Маркс человечество элементарно обманули! Так что моё самонадеянное желание творить правду утонуло и растворилось в этом растревоженном океане зла… От Бога же я не отрекался – просто я не хотел ждать и желал сам сделать за него работу, однако не рассчитал своих сил. Так что мой результат справедлив.
Сказав это, Сталин замолчал и отвернулся.
– Так что же теперь?– поинтересовался я, не решаясь проявлять инициативы в разговоре о вопросах высшей справедливости.
– Что теперь?– переспросил Сталин, вытягивая вперёд руку, словно намереваясь показать что-то в заоконной мгле.– Мне не нужны покой и тишина, о которых мечтают едва ли не все, оказавшиеся в моём положении… Я давно наблюдаю вон за тем водоворотом из звёзд, видите его? Он перемещается по небу каким-то непонятным образом, то перескакивая, перепрыгивая через азимуты, то уходя в чью-то тень,– однако он постепенно, неотвратно приближается. Мне только остаётся ждать, что спустя годы или даже века его воронка наконец достигнет моего пристанища и навсегда положит конец моим беспокойным снам и горечи от мысли, что почти ничего из задуманного я не успел довести до конца.
– Но ведь это ужасно – ждать, когда всему придёт конец… Ждать даже здесь, за небесным пределом… Ждать, не имея надежды.
– Ничего ужасного. Ведь вместо надежды я развил в себе единственное желание, и я надеюсь, что оно исполнится прежде, чем мгла навсегда меня поглотит. Я хочу увидеть и узнать: что всё-таки станется с Россией? Пока я лишь предвижу, что всем вам предстоит пережить испытания исключительной силы, перед которыми способна померкнуть минувшая война,– однако совершенно не могу разглядеть и предугадать, что настанет после. Вполне возможно, это “после” ещё не вполне предопределено…
Насколько я могу сейчас вспомнить, в моей голове немедленно родились несколько мыслей, которыми я был обязан со Сталиным поделиться,– однако внезапно между нами продёрнулась бледная пелена, которая спустя секунду обратилась в ослепительный, как взрыв утреннего солнца, огненный плат, навсегда нас разделивший.
Я проснулся – инфернальное сияние ушло, и вместо непостижимого звёздного зала я обрёл вокруг жалкую обстановку моего одинокого пристанища, за окном которого занимался хмурый ноябрьский рассвет.
Глава пятнадцатая
Между прошлым и будущим
Больше подобных снов у Алексея не было. Говоря строго, не стало снов вообще – после пустых серых дней, в которые решительно нечем было заняться и приходилось часами просиживать в кресле или же, пока окончательно не проберёт холод, коротать время на крыльце, вглядываясь в тяжёлое свинцовое небо в надежде разглядеть в нём неуловимые признаки перемен,– он всякий раз засыпал с такой внутренней усталостью, что ночи одна за другой начали проноситься в беспросветной черноте.
За отсутствием иных забот и дел Алексей ждал прихода зимы как единственного шанса на перемены – однако ноябрь в тот год был тёплым, из-за чего ночная наледь или случайно выпавшая снежная крошка, способные хоть как-то повлиять на его настрой, всякий раз к середине дня оказывались съеденными туманом или пропадали под внезапным дождём. От несменяемости картин природы на душе становилось грустно, но нисколько не тоскливо – ведь тосковать, если разобраться, было не о чём.
Отсутствие причин для тоски в обстановке, в которой всякий нормальный человек давно бы взвыл или ушёл в беспробудный запой, само по себе было явлением удивительным. Однако Алексей понимал, что тосковать и киснуть можно только в ожидании того, к чему стремиться душа, и каждый потраченный впустую час является для неё ударом. Он же отныне никуда не спешил, и спокойно прожитые часы и дни воспринимались естественным даром, который надо принимать без разговоров. Даже изредка навещавшие Алексея егерь с поварихой воспринимались им как часть этой необъятной и бесстрастной реальности, в которую он погружался всё глубже и глубже.
В конце ноября, с задержкой против обещанного на две недели, из Москвы вернулся наконец ветеран и бывший инвалид Ершов с новым иностранным протезом. Протез был настоящим чудом техники – теперь, спустя почти тридцать лет после афганской войны, ветеран мог ходить свободно и быстро, даже не прихрамывая. В московском госпитале его подлечили и от прочих болячек, от которых он одно время собирался было помирать,– вопреки ожиданиям, там не оказалось ничего смертельного. Поэтому отныне Ершов со всех сторон выглядел человеком, для которого началась новая жизнь, и буквально светился изнутри радостной готовностью окунуться в неё со всей неудержимой прытью. Однако главное состояло в том, что он решил жениться, и свадьба была намечена на январь.
Алексей не мог не порадоваться за друга, однако позволив себе немного побыть всезнающим циником, поинтересовался: не спешит ли Ершов с женитьбой и не стоит ли повременить хотя бы до весны?
– А чего ждать-то?– искренне удивился ветеран.– Мы с Людкой ещё в сентябре могли расписаться, но решили отложить до января.
– А почему именно до января?
– Потому что в декабре может произойти конец света по календарю майя,– с совершенно серьёзным выражением ответил ветеран.– Конечно, все эти древние календари и “концы света” – фуфло стопроцентное, но Людка моя хочет перестраховаться. Поэтому свадьбу играем в январе. Придёшь?
Разумеется, Алексей ответил согласием, хотя и не вполне понимал, где он будет находиться в январе и, главное, зачем столько ждать, если он готов выразить Ершову свои симпатии и пожелания счастья немедленно.
Но такая возможность вскоре представилась: ветеран заделался местным шансонье с неплохой и разнообразной программой, по первым своим концертам уже имел успех, начал сниматься на телевидении, однако в части нескольких песен из французского репертуара нуждался в содействии:
– Текст-то я по иностранным словам разучил и пропеваю вроде бы неплохо – но не везде могу зацепиться за смысл… Для тверского кабака такое сойдёт, а вот в Москве, боюсь, смеяться будут над ветераном…
– Никто не будет смеяться,– успокоил Алексей своего товарища, принимаясь за разбор стихотворного текста.
Это были знаменитые Les Feuilles Mortes [“Мёртвые листья” (фр.) – знаменитая песня, родившаяся из написанной в 1945 году музыки к балету “Свидание” Ж.Косма и с тех пор не покидающая репертуар французских шансонье] Жака Превера. В силу известных причин Алексей услышал эту песню лишь минувшим летом, и сразу же был поражён её созвучности со своим собственным внутренним миром. Удивляло, что трагически-отточенная мелодия середины сороковых по-прежнему продолжает волновать человеческие сердца. Но куда более поразительным было вспоминать, что в 1933 году молодой коминтерновец Превер в составе французской делегации посещал московскую школу, в которой Алексей заканчивал десятый класс, и они минут десять, уединившись за огромным бюстом Ленина в актовом зале, оживлённо болтали о поэзии и авиации, в довершение ещё и обменявшись свежими столичными анекдотами.
Алексей сразу понял, что исполнение этой песни способно открыть Ершову двери на большую эстраду, и потому сделал всё, что мог, чтобы тот наилучшим образом разобрался во французском оригинале и научился интонировать все его тонкости. На это ушло три дня, однако результат оправдывал усилия: отныне ветеран мог исполнять “Мёртвые листья” не только с московских подмостков, но также и перед публикой в Элизе-Монмартр, Плейеле и, возможно, в зале Корто.
Когда Ершов уехал, чтобы перезапустить дела, связанные с предстоящей свадьбой, в ушах Алексея ещё долго продолжал звучать его хрипловатый тёплый баритон под аккомпанемент нового концертного аккордеона, словно опевающий его собственную недавнюю историю:
Mais la vie sИpare ceux qui s’aiment,
Tout doucement, sans faire de bruit,
Et la mer efface sur le sable,
Les pas des amants dИsunis… [Жизнь разделяет тех, кто влюблён, тихо, без шума, и морской прибой смывает с песка следы возлюбленных, разлучённых навсегда (фр.)]
“Только вместо морского прибоя – в России снег, холодный синий снег должен заметать следы… Однако следы давно заметены, а вот снега по-прежнему нет,– рассуждал он, глядя в тёмное от ненастья окно.– Интересно, что означает это необычное для конца ноября отсутствие снега? Что у меня ещё есть надежда? Глупости. Или всё-таки – нет, не всё, может быть, потеряно, а моя хандра – лишь оттого, что я просто сильно устал?”
В самые последние числа месяца, наконец, похолодало, и земля начала понемногу белеть. Алексей встретил приход зимы с оживлением и интересом, поскольку перемены в природе могли вызвать перемены и внутри него самого. Правда, он не знал, нужны ли ему подобные перемены, или будет лучше, чтобы всё продолжало идти, как идёт,– бесстрастное созерцание и внутренний покой являлись неплохой альтернативой бурному прошлому, и не факт, что их следовало на что-то менять.
Тем не менее зимнее преображение природы не прошло бесследно – наблюдая за опускающимися на землю снежными хлопьями, Алексей вдруг отчётливо понял, что причина его состояния кроется отнюдь не в накопившейся усталости. “Всё дело в том, что вокруг меня – не моё время, как бы я прежде ни пытался убедить себя в обратном,– сформулировал он окончательный вердикт.– От своего времени можно притомиться, но нельзя устать навсегда, а я – устал. Значит, это время – не моё, что, в общем-то, было ясно и так, однако я надеялся, что у меня хватит сил бороться за него, как за своё собственное… Я рассуждал как сверхчеловек, воодушевлённый невероятными возможностями, а на деле оказался человеком совершенно обычным и даже внутренне слабым. Я не имею ничего против нынешнего времени – само по себе оно, наверное, всё же прекрасно, однако у меня нет ни сил, ни внутреннего настроя его заново проживать…”
Алексей понимал, что согласившись с этой позицией, в качестве неизбежного вывода и следующего шага он должен принять и неизбежность собственной гибели от исчерпанности времени – подобно гибели под снегом облетевших листьев, чьё отведённое природой время также истекло. Непротиворечивый выход из этой коллизии давало лишь его намерение по весне отправиться отшельничествовать в абхазские горы – там нет снега, деревья зимуют вечнозелёными и потому он вполне оттуда сможет продолжать своё молчаливое наблюдение над миром.
“Может, что и подружусь с тамошними монахами-отшельниками и даже сделаюсь одним из них,– подбадривал он себя.– Буду, наряду с прочим, думать о Боге – ведь я никогда Его не отвергал и с Ним не ругался, хотя церковную суету не принимал и где-то даже ненавидел совершенно искренне… Кто знает – быть может, Бог открывается как раз не в суете и повседневных хлопотах, а в той самой тишине, к которой я и стремлюсь?”
“Ну а раз так – то наш мир действительно глуп и примитивен. Все заманки и фетиши мира созданы человеческими глупостями по очень простым лекалам. Во имя них люди тратят время, силы, убиваются, совершают преступления – и ради чего? Самое ценное в жизни – внутренний покой и тишина, которые позволяют всё понять и легко найти выход из любой ситуации. Правда, выход этот будет связан со всё той же тишиной, однако в подобной метаморфозе нет ни малейшей глупости, поскольку глупо, напротив, не разделять вечное и суетное, не понимая элементарной логики мира, пребывающего, в отличие от нас, в совершенной вечности, которая не нуждается в доказательствах своего права существовать…”
В какой-то момент почувствовав, что с продолжением подобных философствований он вскоре может сойти с ума, Алексей решил поправить настрой путём “возврата в реальность”. Для этого в его жилище имелся телевизор, которым он не пользовался уже более двух недель,– теперь настало время его включить и заставлять себя ежедневно просматривать несколько новостных программ и хотя бы один фильм с современным сюжетом.
Заумных мыслей и вправду стало приходить меньше, хотя вместо удовольствия или хотя бы нейтральных впечатлений от просмотра телепередач Алексей почти всякий раз получал порцию эмоций откровенно отрицательных. В конце концов, он решил покончить с “ящичком”, как почему-то все кругом называли эту светящуюся плоскую панель, и уже был готов навсегда выключить его из розетки, как вдруг в анонсе программ увидал прямую трансляцию “Нормы” из миланской Ла Скала. Устоять против подобного соблазна Алексей, разумеется, не мог, и чуду радиотехники было позволено ещё немного поработать.
Алексей немного ошибся со временем и явился к трансляции уже во время первого акта, не имея возможности ознакомиться с составом солистов. Поэтому невозможно передать его изумление, когда он увидел на сцене Марию, выступающую в заглавной партии.
Он застал её в момент выхода к жертвеннику в храме друидов, и как только оркестр заиграл небесную мелодию каватины, то вздрогнул от предчувствия провала и позора – поскольку не мог предположить, что Мария, совсем лишь недавно вступившая на оперные подмостки, сумеет исполнить эту сложнейшую и доступную лишь единицам вещь без фальши и помех.
Однако на его глазах вершилось подлинное чудо – Мария пела идеально, легко и свободно, её серебряный голос буквально преображал и обожествлял знакомую до последней ноту мелодию. “Господи, что она творит, как она смогла! Просто невероятно! Непостижимый, неповторимый успех!!”
Не скрывая своего восхищения, Алексей ни единой мыслью не вспомнил, каким образом и чьими усилиями Мария сумела выбраться из прозябания и безвестности, в сказочно короткий срок поднявшись до мировых высот,– на фоне абсолютного триумфа, вершащегося на его глазах, вспоминать о своих прошлых заслугах было не просто неуместно, но даже оскорбительно. Единственное, о чём Алексей успел подумать по поводу объединяющего их прошлого,– так это о том, что без неизбежного и, конечно же, трагичного расставания у Марии, возможно, не нашлось бы, не оказалось бы сил и страсти, чтобы возродиться для новой жизни. Ибо сколько же сил и страсти потребовалось, чтобы практически без денег и связей, полагаясь лишь на волю и талант, за считанные месяцы суметь взять эту умопомрачительную, непостижимую высоту!
Не отрываясь от экрана, Алексей наслаждался её совершенным бельканто, подлинный диапазон которого даже он, проведший с нею рядом почти три месяца, так и не сумел распознать и по достоинству оценить. Но всегда лучше что-то сделать поздно, чем никогда. Он был абсолютно счастлив, наблюдая за великолепным дебютом своей бывшей возлюбленной, и точно зная наперёд, какой всемирный успех незамедлительно последует после этой премьеры, нисколько не ревновал. Он искренне желал для Марии славы и счастья, при этом никоим образом не отождествляя этого счастья с собой.
Однако в момент, когда телеоператор показал глаза Марии крупным планом, и вслед за “Tempra, o Diva! [“Укрепи, Богиня!” (итал.) – слова второго куплета каватины Нормы]” в них неожиданно блеснула слеза, Алексей вдруг почувствовал, что вопреки либретто Мария просит небеса не о даровании друидам победы над римлянами, а о нём, пропавшем и заблудшем – а может, просто заблудившемся?– своём Алексее Гурилёве. Эта мысль, как наваждение, обожгла Алексея надеждой на то, что по непостижимой милости судьбы и в его жизни отныне возможна ещё одна перемена…
“Она ведь отлично знает, что я ни за что не пропущу подобную премьеру, и потому уверена, что если я жив, то обязательно её увижу и услышу эту её мольбу… Сколько раз я заглядывал в её глаза, знаю и помню каждое их движение… Да, да, это не может быть ошибкой – она поёт для меня, она хочет сообщить мне, что не всё потеряно, хочет позвать меня к себе…”
Правда, это озарение, в верности которого Алексей почти не сомневался, по прошествии первых эмоций так и не вызвало ответного желания в очередной раз изменить судьбу. “Да, Маша простит и примет меня, я в ответ смирю все свои амбициозные планы, соглашусь сделаться просто её тихим хранителем и обожателем, помогая на репетициях или читая ей по ночам стихи,– однако сможет ли эта идиллия продержаться хотя бы месяц? Моё странное и пугающее прошлое и инфернальная, как считают многие, настоящая сущность испортят ей карьеру и сломают предстоящую жизнь. Газеты будут смаковать роман новой примадонны не то с призраком, не то с демоном – зачем предоставлять им подобную возможность? Нет, пусть уж лучше всё остаётся как есть: я буду обожать Машу в своих снах, если, конечно, им суждено будет вновь вернуться, ну а она – перед выходом на сцену она будет вновь и вновь вспоминать меня и всякий раз мысленно обращаться ко мне, пока эти воспоминания не сделаются совершеннейшим фетишем или сценическим предрассудком, которыми полны биографии всех великих артистов…”
И даже когда, слушая вторую часть каватины Нормы, Алексей вздрогнул, неожиданно услыхав:
Ah! Bello a me ritorna
Del fido amor primiero [Ах! Любимый ко мне вернётся, верный первой любви… (итал.)]…
– он постарался не давать волю чувствам, убедив себя в том, что Мария всего лишь выразительно поёт известный всем меломанам канонический текст.
Не поддаваясь более эмоциям – за исключением, разумеется, по-прежнему искренней восторженности от Машиного триумфа, – Алексей постарался вспомнить сюжет оперы, не переставая удивляться странному символизму совпадений. Ведь для того, кто знаком с их недавней историей, несложно сравнить его, Алексея Гурилёва, с римским возлюбленным Нормы, который в итоге её предаёт, как предал и он, сблизившись с Катрин. Норма погибла на костре – и Мария, страшно помыслить, совсем недавно должна была сгореть точно так же, но только не на кельтском капище, а на изумрудном острове в излучине Дуная под кроной легендарного ясеня Иггдрасиль… Но это уже не утончённость Беллини, а какая-то вагнеровщина, да и погибнуть на своём костре Норма должна была не одна, а вместе с возлюбленным, чего, как известно, в параллельной реальности не произошло, поскольку вместо Марии с Алексеем на новейшем костре сожгли рыжую ведьму Эмму Грюнвальд…
От всего это мрачного символизма голова шла кругом, за исключением, пожалуй, одного неоспоримого момента: как и в истории с Нормой, первопричиной всех бед явилась измена, и эту измену, как не крути, в их случае совершил именно он, Алексей Гурилёв, соблазнённый на незабываемом лунном дунайском берегу чарами хрустально-мраморной красавицы Ханны… О, жены человеческие, иже суть погибели человеков! Сколько тайн о крушении людских судеб, гибели стран и переменах эпох вы лукаво унесли с собой, и мир никогда не узнает, что же на самом деле лежало и ещё множество раз будет лежать в основе большинства его потрясений!
Поэтому, дослушав трансляцию из Ла-Скалы, ещё раз мысленно поздравив Марию с великолепным успехом и пожелав ей жизни спокойной и счастливой, Алексей решил более не изводить себя воспоминаниями ни о ней, ни о других женщинах, с которыми когда-либо его сводила судьба. Единственное, от чего он не смог удержаться – это передать с навестившей его поварихой просьбу для Ершова привезти какой-нибудь планшет-компьютер с выходом во “всемирную сеть интернет”, чтоб поискать возможные упоминания о Ханне, о которой он столь неожиданно вспомнил. Ибо в силу пусть невнятного, но отчего-то твёрдого внутреннего убеждения верить в то, что Ханна утонула, захлебнувшись дунайской волной, он решительно не хотел.
Спустя пару дней Ершов его просьбу выполнил, и Алексей впервые за долгое время смог воспользоваться фантастическими способностями мировой информационной паутины. Невероятно, но после буквально пары уточняющих запросов в течение считанных минут он встретил датированное сентябрём упоминание о “товарище Ханне” на сайте малоизвестной левой организации, действующей в Латинской Америке. Под портретами Ленина, Троцкого и Мао Цзэдуна было размещено лаконичное информационное сообщение, из которого следовало, что товарищ Ханна добилась значительных успехов в революционной пропаганде среди обитателей ряда фавел, а также возглавила успешный налёт на пользующийся дурной славой полицейский участок.
От этого известия Алексей не мог скрыть радости: “Ай да Ханна! Как же тебе, должно быть, было тошно в том европейском болоте! Рад, безумно рад, что ты вырвалась оттуда и сберегла себя!”
Просматривая далее революционный сайт, Алексей поймал себя на мысли, что вновь находится под очарованием романтики борьбы и безусловности идей уничтожения несправедливого мира. Яркие, ёмкие и трудно оспориваемые лозунги типа “разрушить до основания” или “отнять и поделить” не просто завораживали и вдохновляли, но буквально заставляли подниматься с места и куда-то маршировать.
Когда же это наваждение понемногу ушло, Алексей подумал, что покуда вертится мир, внутри него обязательно и всегда будет присутствовать движение революционеров и ниспровергателей, и что он, собственно,– такой же прирождённый ниспровергатель, только немного менее экзальтированный и более склонный к компромиссам с жизнью.
Размышляя далее о подобных компромиссах, Алексей поразился невероятной метаморфозе, которая на исходе жизни привела наиболее яркую когорту российских революционеров к согласию с логикой перерождения капиталистического строя, о котором рассказывал Раковский и упоминал Сталин.
“Выходит, что человеческое общество, подстёгиваемое пассионарностью революционеров, само находит простой и более чем прямой путь к тому состоянию, во имя которого эти святые безумцы были готовы умирать. Наверное, происходит это оттого, что общество, само того не ведая, формирует внутри себя некую устойчивую скрытную структуру, которая во имя сохранения равновесия и порядка вырабатывает нужные решения и идеи. Когда-то такой структурой были злополучные тамплиеры, сегодня – это даже не мои взбалмошные знакомцы с бала герцога Морьенского, больше похожие на учёных шутов, и даже не всемогущие и циничные до неприличия американские банкиры, а другие, неведомые, от чьего имени, похоже, вещала бессмертная княгиня Лещинская… Не исключено, что их тайный орден существовал и, видимо, будет существовать всегда, покуда крутится планета, и умалить их власть вряд ли удастся… Троцкий был отнюдь не глупым человеком и уж точно не догматиком, оттого к концу жизни совершил невероятный кульбит из горнила революции к согласию с триумфом финансового капитала. Моя прекрасная дикая Ханна – если, конечно, она не погибнет по ошибке или чьему-то предательству – тоже, скорее всего, со временем последует этим же путём. Возможно, что даже однажды сядет в кресло удалившейся на покой старухи Лещинской – почему бы и нет? Ханна – со своим характером и ясным умом – вполне смогла бы это сделать. Даже Сталин, как я теперь понимаю, внутренне чувствовал, что движением мира управляют не законы марксизма, а эта самая неведомая сила, и сам желал с ней договориться – не вполне, правда, понимая, как и на каких условиях это лучше сделать. Оттого он до последнего не спешил с розыском царских векселей, дружил с Рузвельтом, одаривал Рокфеллеров контрактами для советской индустриализации и сквозь пальцы смотрел на то, как Англия буквально наводнила Москву своими агентами, среди которых наш известный адвокат играл, по-видимому, далеко не первую скрипку… Зато вот Троцкого, когда тот своим собственным путём начал пододвигаться поближе к хозяевам мира, Сталин не мог простить как конкурента и сделал всё для того, чтобы от этого конкурента не осталось и следа… Выходит – вот она, вся история. Я понял и разобрался в ней вполне, проведя, если так можно выразиться, разведку боем, и потому отныне могу считать свою миссию завершённой”.
Однако мысль об исчерпанности миссии совершенно не устраивала Алексея. Ему категорически не хотелось соглашаться с тем, что миром должна управлять чья-то тайная воля, пусть даже надчеловеческая. С другой стороны, любая воля должна себя проявлять – неважно, через Цезаря ли, Тамерлана, конгресс Коминтерна или Организацию Объединённых наций,– но обязательно должна. А раз так, то рано или поздно должен будет окончательно выкристаллизоваться центр этой силы, который, разумеется, не сможет устроить всех, однако будет очевиден, как смена дня и ночи, и незаменим, как воздух… Однако едва подобная концентрация власти в полной мере состоится – то история как процесс рождения необычного и нового начнёт замедлять свой ход и со временем остановится, поскольку воля этого властного центра в силу рациональности природы тоже сделается рациональной и, стало быть, предсказуемой на годы и даже на века вперёд.
Вот и всё. Мировая предопределённость, о которой твердили книги тамплиеров и вокруг подступов к которой вертелась едва ли не вся человеческая история за последнюю тысячу лет, неумолимо воплощается в реальность и весьма скоро, как ни крути и ни борись, превратит мир в идеальный механизм, работающий без сучка и задоринки. Страсти, ошибки и преступления прошлого более не будут иметь ни малейшего значения и о них забудут. Люди, рождённые в таком мире, не узнают ничего лишнего и станут считать себя счастливыми. Тем же, кто из прежних времён вынесет отличное от большинства мнение о долге и счастье, дадут спокойно дожить и умереть.
“Только ко мне последнее не относится,– заключил Алексей с явным облегчением от достигнутой ясности.– Мало того, что моя профессия в этом дивном новом мире никому не будет нужна – моя трудноуправляемая эмоциональность просто поставит меня там вне всякого закона. Поэтому мне, воспитанному на неожиданностях и парадоксах, нет никакого смысла стремится туда, где всё будет предопределено и расписано, как в партитуре. Но я туда и не стремлюсь. Если нынешнее время уже не моё, то и предстоящее – не моё вдвойне. Стало быть, мне пора уходить…”
С этой мыслью Алексей как в воду глядел. Не успел он повторить её вывод через цепочку независимых доказательств и насладиться красотой собственной логики, как в дверь раздался знакомый стук, и возникший на пороге Ершов сообщил, что “надо срочно делать ноги”.
Причиной для неожиданного отъезда с охотбазы стало известие, что конкурсный управляющий, который, как казалось, позабыл о ней до весны, вдруг принял решение организовать здесь встречу Нового года с приглашением начальства, местных знаменитостей и теневых воротил. Как поведал Ершов, запланирован многодневный праздник, в начале которого гости отметят и переживут приближающийся “конец света” по календарю майя, затем – день рожденья замгубернатора, следом – именины начальника полиции, потом приедут артисты, девочки – одним словом, новогодняя неделя обещает быть шумной, яркой и продолжительной, и это начисто исключает возможность для Алексея безопасно скоротать время даже в какой-нибудь укромной подсобке.
Но ветеран всегда вызывал восхищение тем, что, сообщая о проблеме, он уже обязательно имел для неё решение. Так было и на этот раз: Алексею предстояло переехать в деревеньку за Селижарово, где до весны он мог спокойно проживать на новенькой “генеральской даче”. Дача действительно принадлежала настоящему генералу, с которым Ершов познакомился в столичном госпитале, где прилаживали протез. Дача была выстроена на волжском берегу в месте глухом и малодоступном, и генерал был настолько обрадован, что “кто-нибудь из проверенных местных за ней приглядит”, что даже не поленился прислать из Министерства обороны своего ординарца с ключами от дома и дворовых построек.
Ершов намеревался было сам отвезти Алексея на генеральскую дачу, однако из-за свадебных забот был вынужден извиниться, предложив поехать с одним из знакомых.
После без малого двух месяцев добровольного уединения Алексей зарос щетиной и сделался настолько непохож на себя прежнего, что почти не опасался выходить в город и проезжать по контролируемым полицией дорогам. Однако знакомый, рекомендованный ветераном, недавно досрочно освободился из мест заключения и не имел права покидать свой посёлок даже на пару часов. Поэтому вместо того, чтобы отправиться на генеральскую дачу по благоустроенному шоссе, идущему на Селижарово, он предложил добираться по малоизвестным сельским тропам в направлении Андреаполя и Пено, а затем – через не менее глухие места к самым верховьям Волги, где обосновался московский генерал.