355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Стрехнин » Избранное в двух томах. Том I » Текст книги (страница 8)
Избранное в двух томах. Том I
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 19:35

Текст книги "Избранное в двух томах. Том I"


Автор книги: Юрий Стрехнин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 37 страниц)

– А отец?

– Отец наш шофером был, на грузовой. Выпивши, человека сбил, теперь отбывает. Мать одна с двумя сестренками маленькими мается…

– Но почему же вы хотите обосноваться именно здесь? Ведь вы скоро, насколько я понимаю… Не лучше ли вам к тому времени вернуться к матери? Все-таки родной дом…

Эля склонила лицо, пряча взгляд. Ресницы ее задрожали.

– Что, у вас с матерью нелады?

– Нет… – еле слышно прошептала она.

Мне не поверилось, что Эля сказала правду. Но я не стал допытываться. Наверное, ей тяжело рассказывать о размолвке, а может быть, и о ссоре с матерью.

Словно догадываясь, что я хочу знать о ней больше, Эля добавила:

– Люди, у которых я живу, хорошие, дом большой. И на будущее оставляют, хотя и чужие.

– А на что же вы будете жить?

– Попробую куда-нибудь на работу устроиться.

– В этом мы сможем вам помочь. И не теряя времени. Но все-таки не лучше ли вам вернуться домой?

– Вы потому так говорите, чтобы я здесь его от службы не отвлекала? – Эля посмотрела на меня сердито.

– И это имеет значение, – ответил я ей прямо. – И для службы, и для вашего и для его спокойствия. А вам сейчас нельзя расстраиваться…

Подозреваю, что Эля открыла мне не все причины, по которым в такое для нее уже рискованное время уехала от матери. Возможно, та вообще против ее раннего брака, не считает его достаточно прочным, выбор дочери – верным?

Но лезть в чужую душу неудобно. Да и необходимы ли излишние расспросы? Действовать надо.

Я позвонил в полк к Левченко, рассказал ему о своем разговоре с женой-невестой Ладушкина. «А, отпущу его в загс, – сказал мне в ответ Левченко, – нехай оженится, может, остепенится, в самоволку бегать перестанет». И свадьба, как мне теперь известно, состоялась. Эле мы через горисполком помогли устроиться пока что надомницей в трикотажной мастерской, а потом, надеюсь, мы ее определим по специальности, телефонисткой, может быть, даже у нас в гарнизоне – поближе к ее драгоценному супругу, чтобы проходная их не все время разделяла.

Вспоминая об этой истории, я подумываю не без тайного опасения: а вдруг и Вовка преподнесет нам с Риной что-либо подобное?

Как быстро катится жизнь… Когда-то мы с Риной только мечтали о сыне. И вот он у нас есть, и уже почти взрослый. Но почему такие тревоги вызывает эта вплотную подступившая его взрослость? Словно и не ждем от него ничего, кроме огорчений. С тех пор как он, не посоветовавшись с нами, оставил школу и пошел работать, все время живем в каком-то непривычном для нас напряжении. Видимо, главное, с чем нам придется свыкнуться, – это то, что сын уже неуправляем нами в той мере, в какой это было еще совсем недавно. У меня такое ощущение, что с каждым днем мы становимся все менее нужны ему. А кое в чем, кажется, уже мешаем. Но для нас он все еще остается мальчиком, требующим нашей опеки.

Порог совершеннолетия, переломный возраст… Это большой жизненный рубеж не только для Вовки – и для нас. Теперь начинается проверка, что и как мы успели вложить в его душу. Можем ли без трепета узнавать, как мы продолжаемся в сыне?

5

…Письма, письма… Я беру их, чтобы запрятать обратно в сумку. Но не успеваю этого сделать. За моею спиной скрипнула дверь. Оглядываюсь: Володька! У него отгул за неиспользованные выходные, он на два дня – дома, со вчерашнего вечера.

– Я тебе не помешал, папа?

– Нет. И я даже рад тебя видеть. А то ведь не каждый день встречаемся…

Он протягивает мне небольшой зеленоватый листок:

– Вот. Маме я еще не говорил.

Я взглядываю на листок.

«Сургину В. А. явиться в военкомат девятнадцатого к девяти ноль-ноль. Иметь при себе военный билет, паспорт, комсомольский билет».

– Ну что ж, – возвращаю повестку. – Наверное, какой-нибудь переучет. Уточнение контингента призывников. Ты ведь уже бывал в военкомате?

– Был, когда билет получал. Но зачем же снова? – В голосе Вовки сдержанное беспокойство. – Как ты думаешь, меня заберут в армию?

– Рано ты волнуешься. Вот через годик-полтора… Ну, а если и придется – гордись и служи Советскому Союзу.

– Да, я горжусь. Если служить, так не посрамлю фамилии. Только у меня же другие планы…

– Э, сын! У меня в свое время тоже были другие планы. А вот служу двадцать пятый год и увольняться не спешу.

– Так была война… И потом – у каждого свои склонности. И если меня заберут в армию…

– Заберут?.. Забирают в милицию, если виноват. А в армию – призывают. Знай разницу.

– Я понимаю, папа… Но если все-таки… Ты, кажется, хорошо знаком с военкомом?

– Да. А что? – спрашиваю я, хотя сразу же догадываюсь, к чему клонит Владимир.

Он вертит в руках повестку, сосредоточенно глядит на нее. Наконец говорит, не поднимая глаз, тихо:

– Вот узнать бы у него заранее…

– О чем?

– Призовут меня или нет. Могу ли я рассчитывать на отсрочку.

– Знаешь, – говорю я, стараясь быть сдержанным, – мне все-таки стыдновато знать, что мой сын подумывает, как увильнуть от службы в армии. И еще стыднее будет, если об этом узнают другие, тот же знакомый мне военком. Так что не жди от меня никакой помощи в этом. И запомни: нельзя считать себя настоящим мужчиной, не пройдя военной службы.

– Папа, ты уже говорил мне об этом…

– Извини, больше не повторюсь. Если тебе тягостны отцовские советы…

– Решаете проблему отцов и детей? – спрашивает с порога комнаты Рина. На ней наскоро наброшенный халат, который она придерживает у ворота. Очевидно, ее разбудил наш разговор. Слышала ли она его начало?

– Иди-ка ты спать, – говорю я Вовке, и тот послушно, как маленький, уходит.

Рина подходит ко мне, кладет ладонь на мои волосы, слегка приглаживает их:

– Ну, чего ты на Вовку взъерошился? Если призовут – и пойдет, и послужит. Хотя, на мой взгляд, это не обязательно для формирования характера.

– Не обязательно? Ты, конечно, оберегаешь сыночка!

– Ты не взрывайся, пожалуйста! – мягко прерывает меня Рина. – И вообще тебе пора на пенсию, Сургин. – Она смотрит на меня без улыбки, но глаза ее смеются. – Пора, потому что ты уже становишься старым ворчуном.

– Допустим, я уже сформировался в ворчливого старца, – отвечаю я тем же полушутливым тоном, каким мы с Риной часто ведем серьезные разговоры, – но ты, мне кажется, эволюционируешь в противоположном направлении и впадаешь в девическое легкомыслие.

– В каком смысле прикажешь понимать? – брови Рины сдвигаются.

– А в том, что ты раньше о сыне беспокоилась больше, чем я, а теперь – меньше.

– Да, тогда он был ребенок, а теперь – почти мужчина. И ты знаешь, соответственно и наши с тобой роли меняются. И потом, ты сам говорил как-то: взрослых птенцов сами родители выталкивают из гнезда, чтобы те лучше научились летать.

– Летать можно научиться по-всякому. И головой вниз…

– Ты, Андрей, в своих мечтах видишь Вовку начинающим дорогу к генеральскому званию и женатым на той, которую ты сам избрал ему в невесты? А по мне, пусть он будет кем угодно и выберет себе в подруги жизни кого хочет, хотя бы ту же Фаю, она девочка ничего, лишь бы вел себя во всем как порядочный человек и был счастлив со своей собственной точки зрения.

– Понимание счастья может быть разным…

– Чтобы жил во всем достойно. Это максимум того, что мать может желать сыну. А кем ему быть – пусть решает сам. Родительский субъективизм тут ни к чему.

– Это что, непосредственно в мой адрес?

– Нет, зачем же. Я о тебе лучшего мнения, Андрей. Но ты никак не в силах примириться с мыслью, что Володя может и не принять смоделированные нами для него жизненные перспективы, как бы ни были они хороши с нашей точки зрения. Вспомни, разве и ты, и я хотели именно так построить свою жизнь, как это мыслили наши родители? А главное, разве родители мыслили за нас?

– В самом главном уверен, что Иван Севастьянович…

Я спохватился, не договорил. Не надо ворошить давнюю боль. Отец Рины, Иван Севастьянович, старый питерский рабочий, погиб в блокаду.

Но слово уже сказано…

– Мой отец… – Тень грусти пробежала по лицу Рины. – Конечно, во всем в жизни мне всегда хотелось равняться по нему. Я была бы счастлива, если бы мне это хоть частично удалось.

– И мне тоже…

Рина благодарно взглянула на меня. Я взял ее руку:

– А ты, пожалуй, права… Наверное, ты лучший философ, чем я, хотя мне по должности положено им быть Ведь действительно, если подумать!.. Вот мы опасаемся за своего сына, как бы что да не так. И чего доброго, когда постареем, будем хаять молодежь и славить давно прошедшее время. Так уж положено старикам.

– Мой отец никогда так не поступал.

– Верно… Помню, Иван Севастьянович как-то сказал: «Молодежь – она нас, стариков, по всем статьям переплюнет, надежного корня потому что».

– И еще он любил говорить: не боится утка…

– Что утята потонут… Любимая его присказка была.

Мы еще долго сидим на диване, вспоминаем Ивана Севастьяновича, который был мне добрым, как родной отец, наставником. Мудрейший был старик и в жизни повидал всякого. В девятьсот пятом чуть не зарубили его казаки в Кровавое воскресенье, в восемнадцатом на бронепоезде воевал, был в Сибири двадцатипятитысячником, и чудом миновала его кулацкая пуля, в сорок первом, уже в годах будучи, первым пошел в ленинградское ополчение, да по возрасту не взяли – остался в Ленинграде и работал из последних сил. Его убил голод. А своего-то отца я почти не помню, он умер рано.

Снова говорим о Вовке, пытаемся угадать, что ждет его на жизненном пути, как могут еще перемениться его планы… Кто знает, может быть, он еще и еще раз передумает?

Но вот Рина, бросив взгляд на часы, спохватывается:

– Уже два! Спать, спать! Ведь ты помчишься на службу чуть свет!

Рина уже спит, а я никак не могу заснуть. Все думаю о Вовке. Как помочь ему найти себя, чтоб не ошибся выбрать самый верный путь? «Не боится утка…»

Глава пятая
НЕПОДАННЫЙ РАПОРТ
1

Только что вернулся из округа, куда ездил на совещание в политуправление к генералу Рогачеву. После того как совещание закончилось, Рогачев попросил меня остаться. Дождавшись, когда из его кабинета вышли все, он плотно прикрыл дверь и сказал, усмехнувшись только глазами:

– Что это вы со своим замом никак не сработаетесь?

– Он жаловался?

Рогачев не ответил на мой вопрос, вытащил из-под папки лежавшие на столе какие-то бумаги, сколотые скрепкой, бегло взглянул на них, потом заговорил, глядя мне в глаза:

– Жалобы формальной нет. Но до меня дошло, что ваш заместитель ставит вам в вину неправильный стиль работы. По его мнению, вы страдаете либерализмом, потворствуете нарушителям воинского порядка, подменяете собою командиров в вопросах дисциплинарной практики. А особо – подогреваете нездоровые настроения, вместо того чтобы гасить их. Это по поводу того, – пояснил Рогачев, еще раз бросив взгляд на лежавшие перед ним бумаги, – что на обсуждении в гарнизонной библиотеке, проведенном по вашему указанию, рекламировалось литературное произведение, которое заклеймлено нашей партийной печатью как содержащее явные идейные пороки.

– Но почему рекламировалось? – спросил я, стараясь остаться спокойным. – Мы не рекламировали, а обсуждали. Причем весьма критически. Все и делалось для того, чтобы люди поняли, в чем неправота автора.

– Так я вам это обсуждение и не ставлю в минус, – улыбнулся Рогачев. – Знаю, постарались и вы, и ваш Бахтин, оно прошло хорошо. В этом деле вы правильно поступили. Да, кстати! – вспомнил он. – Был у меня наш спецкор из «Красной звезды», по другим делам. Но в разговоре коснулся и этой истории с операцией над журналом. Дошло, значит, до него… У корреспондентов-то нюх острый. Я уж чую: не написать ли об этом собирается? Говорю ему: случай-то исключительный, единственный в своем роде, не то что в нашей дивизии – во всей армии, наверное, такого не бывало, стоит ли нас срамить? Нетипично! А он отвечает: случай нетипичный – может быть, единственный – пожалуй, но для других весьма поучительный. Что поучительный – так это верно… – Рогачев вздохнул: – Но не очень приятно, когда сор из избы по ветру летит. Вот ведь уже и корреспондент в курсе… Ну, а вы-то? – посмотрел он на меня с укоризной. – Ладно, не смогли отношений с Кобецем наладить – так пришли бы оба ко мне, что ли. Рассудили бы вместе как-нибудь.

– Не знаю… – с искренним сомнением сказал я. – Боюсь, что он и вас либералом-потворщиком может посчитать.

– Да? – Рогачев снова улыбнулся одними глазами. – За мной пока что такой славы не водилось. – Взгляд его стал строгим: – Ну, а, по вашему мнению, в чем все-таки причина ваших разногласий?

Выслушав меня, Рогачев сказал:

– Суть дела, собственно, мне ясна. Однако не совсем понимаю, почему вы не можете противоречия ваши отрегулировать сами. Подполковник Кобец сверхтребователен, так сказать. Эта его крайность не на пользу делу. Как и всякая другая, противоположная например. Но движет-то им та же забота, что и вами. Забота об идейном здоровье наших людей. Его методы слишком прямолинейны. Но в чем-то, возможно, ваш заместитель и прав.

– Если мне объяснят мои ошибки, буду рад их признать.

– «Мне ваша искренность мила…» – как-то задумчиво процитировал Рогачев со смешинкой в глазах. – Андрей Константинович, не спешите виниться! – Он полушутливо вздохнул. – Ох, как мы привыкли незамедлительно покаянию предаваться, чуть только увидим, что нас собираются критиковать свыше. – И снова глаза Рогачева посерьезнели: – А впрочем, хочу сказать, что в обвинениях Кобеца в ваш адрес все же есть некое рациональное зерно. Не такое большое, каким оно ему видится, однако есть зернышко. Скажу вам прямо, Андрей Константинович, – слишком вы порой мягки по отношению к людям, неправильно ведущим себя, в том числе и к вашему заместителю. Да, и к нему. Все уговариваете да убеждаете. А иногда надо власть употребить. Вот на это у вас не во всех случаях решимости хватает…

Рогачев посмотрел на меня, словно бы спрашивая, не очень ли я обижен его замечанием. Я-то ведь знаю, что и сам Рогачев человек не очень жесткий, хотя, когда надо, достаточно тверд.

– В своих обвинениях в ваш адрес подполковник Кобец, насколько могу судить, малость перегнул… – Рогачев говорил это медленно, видимо раздумывая, точен ли он в своих определениях. – То, что Кобец считает ненужным либерализмом и вредным попустительством с вашей стороны, – это, как я понимаю, ваш вдумчивый подход к людям, я ведь вас знаю давно. Но вы же понимаете – в нашей работе необходимо обладать очень сложным искусством. В том числе и искусством различать невидимые, нечеткие границы. Границу между доброй, но строгой чуткостью и размягчающей жалостливостью, вредной прежде всего для тех, по отношению к кому мы такую жалостливость проявляем. Равно как границу между доброжелательной требовательностью и административным ожесточением. Можно при необходимости быть суровым, надо быть требовательным, но нельзя быть злым по отношению к людям, если мы желаем им добра. И вместе с тем, желая им добра, нельзя быть добреньким – от этого нас предостерегал еще Ильич… – Рогачев посмотрел на меня как-то задумчиво. – Командовать, не властолюбствуя, требовать, не ожесточаясь, подчинять, не унижая… Не каждому это дано. Ваш заместитель, я знаю, воспитан несколько иначе.

– Воспитывали-то нас всех одинаково…

– Верно. Но воспитание преломляется через характер. Чем дальше, тем труднее в армии таким, как ваш зам. И вы, конечно, знаете почему. Растет самосознание людей, приходящих в армию, растет их чувство гражданской ответственности и человеческого достоинства, и с этим постоянно приходится считаться в нашей с вами работе. Помогите по мере сил вашему заместителю, чтобы он лучше учитывал это. Не судите о нем только по тем сторонам его характера, которые вызывают ваш протест. Ведь вы его давно знаете. Нахо́дите же у него и положительные стороны?

– Конечно. Они прекрасно мне известны. Я всегда ценил в нем горячую и, по-моему, бескорыстную заинтересованность в деле, в том, чтобы политработа была результативна. Он достаточно энергичен и по-своему принципиален.

– Разделяю вашу оценку. Вот и постарайтесь впредь работать согласованно, если даже ваши взгляды и расходятся несколько. Ведь в главном-то вы единомышленники… Мне хотелось бы сделать более уравновешенными ваши отношения.

– Постараюсь. Во всяком случае, насколько зависит от меня…

– Ну и отлично. А как ваше здоровье? – вдруг спросил генерал.

– Вполне терпимо.

– Я слышал, сердце у вас пошаливать стало?

– У кого оно не пошаливает в наши годы?

– Что верно, то верно, – с грустью в голосе сказал Рогачев. – Сказываются на нашем брате и фронт, и служба. Вы, если в отпуск, путевку там – не стесняйтесь.

– Спасибо, сейчас не время. Летняя учеба скоро. И поговаривают, что предстоят большие учения, с дальним выходом?

– Пока лишь предположение. А поскольку вся наша служба построена на предположениях, ради которых, собственно, и армия существует, вы себя не связывайте большими ожиданиями. Они для всех нас – норма жизни. Так что если вам надо подлечиться…

– Спасибо, пока повременю.

Рогачев очень тепло проводил меня, но вышел я от него основательно расстроенным. И тем, что он почему-то обратил такое внимание на мое здоровье – нет ли в этом намека, что в отставку пора, и его словами о моих отношениях с Кобецем. Нет, огорчили меня не замечания Рогачева в мой адрес. Пусть бы я был виноват и в еще большей степени. Рогачев меня знает, разобрался бы. Но, судя по его осведомленности, ему известно и содержание тех наших споров с Кобецем, которые не имели свидетелей. Конечно, Кобец, вправе прийти к Рогачеву и поделиться с ним любыми своими сомнениями и заботами. Ведь и я мог бы прийти к Рогачеву за советом, как мне наладить отношения с моим замом. Но я не стал бы делать это секретом для Кобеца. Может быть, вместе с ним и пришел бы, если бы убедился, что сами меж собой мы не сможем все урегулировать. Все-таки интересно, сам Кобец сообщил Рогачеву о наших разногласиях или это дошло до того через разговоры Кобеца с кем-то?

Возвратившись от Рогачева к себе, я сразу же пошел к своему заму. Он был в кабинете один, и я напрямую, без обиняков, задал ему этот вопрос.

– Я поступил так, как мне велит моя партийная совесть, – прямо глядя в глаза мне, ответил Кобец. – Из того, что я не согласен с вами по некоторым вопросам, я не делал секрета для вас. Другое дело, что я не старался делать их предметом огласки, поскольку нам приходится работать вместе, и мы взаимно должны оберегать авторитет друг друга. Но разве все это лишает меня права посоветоваться с теми, чей авторитет в партии для меня высок?

Что же, на эти слова трудно было найти возражения.

А Кобец продолжал:

– Мне кажется, ваши личные симпатии к некоторым командирам частей и подразделений мешают вам быть достаточно требовательным к ним, вы слишком терпимы к их слабостям и недостаткам в работе. И простите, но в этом вопросе я занимаю не вашу позицию, хотя я и ваш заместитель, а позицию командира дивизии, который во главу угла ставит высокую требовательность.

– Требовательность ваша и требовательность командира дивизии не во всем сходны, – сказал я на это. – У генерала Порываева, как и у вас, двигатель требовательности – чувство долга. Но не только. Быть требовательным его побуждает прежде всего желание сделать лучшими тех людей, к которым он предъявляет свои претензии. Подчас он суров, но корни этой суровости – в любви. В любви к этим людям. А у вас, скажу вам прямо, главные корни не те…

– А какие же? – насторожился Кобец.

– Боязнь. Вы опасаетесь рисковать тем доверием, которое могли бы оказать людям.

– А у вас – желание заслужить популярность, – с полной убежденностью ответил мне Кобец. – Простите, но я скажу прямо – вы попустительствуете гнилым настроениям, характерным для некоторых. Вы поощряете вредоносный скептицизм среди неискушенной молодежи, даете трибуну критиканам…

– О каких критиканах конкретно вы хотите сказать?

– Да хотя бы об опекаемом вами ефрейторе Горелом с его провокационными вопросами и требованиями.

– Что же в них провокационного? История с журналом вызвала его искреннее недоумение. И не только его. А что касается той уязвимой повести – так вам прекрасно известно, что Горелый отнюдь не на стороне ее автора.

– И все же он – типичный критикан. Все под сомнение ставит.

– Ну, уж так и все… – Я постарался сдержать улыбку. – И разве есть криминал в стремлении осмыслить все своим умом, а не только принимать на веру готовые выводы?

– Вы хотите, чтобы ефрейтор Горелый Марксом прикрывался? Чтобы сомневался во всем? Надо ли выполнять присягу, например, как один из псевдогероев той повести, которую у нас так старательно обсуждали?

– Зачем же приписывать мне такие желания? – ответил я спокойно. – Сомневаться – это еще не значит отрицать. Критически мыслить – еще не значит ниспровергать. Это означает прежде всего выбор из всех возможных наилучшего пути к цели, которую ты себе ставишь. Именно так я понимаю Маркса. Ведь даже получив боевой приказ, мы должны критически мыслить. Не в том смысле – выполнять или не выполнять. А в том, каким из множества возможных способов приказ выполнить лучше. И чем талантливее командир, чем более творчески он мыслит, тем большее количество таких способов он найдет и тем быстрее выберет из них наилучший… Но, простите, я отвлекся. А что касается той пресловутой повести, то вам уже известно – я отнюдь не разделяю позиции ее автора, считаю эту позицию ошибочной. Да и Горелый, как знаете, отнюдь не защищал ее, а осуждал ее направленность. Осуждал с партийных позиций. Впрочем, как и большинство.

– И все-таки я убежден, не следует привлекать внимание к идейно вредным источникам, – продолжал Кобец стоять на своем. – Сейчас, когда такая острая обстановка, когда в любой час нас, военных, могут призвать к исполнению нашего долга, нужны твердость и сплоченность, а не дискуссии.

– Согласен, твердость и сплоченность нужны. Но разве любые дискуссии – во вред сплоченности? Ведь если спорят единомышленники – это вовсе не значит, что они перестают быть ими. Об этом мы с вами уже не раз говорили. Лучше обсудить вопрос открыто с тем, чтобы решить его верно, чем делать вид, что его не существует. Ведь все равно люди будут меж собой говорить, искать выводы, и неизвестно еще, к каким придут. Так не полезнее ли весь этот процесс сделать подконтрольным, помочь людям прийти к правильным решениям? Мы с вами не должны забывать, что с каждым годом растет интеллект даже самого среднего нашего солдата. Он до всего хочет своим умом дойти, нерассуждающей веры ему мало. Кстати, о дискуссиях. В самые острые и трудные моменты, в гражданскую войну, Владимир Ильич Ленин не боялся их. Вспомните, как спорили тогда на партийных съездах. И это только укрепляло нашу партию. Укрепляло, а не расшатывало.

– Нельзя проводить параллели. Тогда еще не было полного единства в партии. Да и масштаб не тот.

– Пусть так. Но руководствоваться историческим опытом партии в повседневных делах, пусть даже самого малого масштаба, можно и нужно всегда.

– Но в те времена в спорах рождались истины. А наше дело – не рождать уже рожденное, а претворять в жизнь – и в крупном, и в мелочах.

– Согласен с вами. Но любой человек в своем деле не только исполнитель, а и творец.

– Ну, это уже философия…

– Не вижу в ней беды. И нельзя про философию говорить «уже». Она – всегда, везде и во всем.

Мы закончили разговор, оставшись и на этот раз, что называется, каждый при своих. Но думаю, еще продолжим спор.

А мне хотелось бы не спорить с Кобецем, а дружно работать. Всегда стремился к этому и старался, как мог, чтобы было так. Да не получается… Видно, слишком разные мы люди. Сколько лет я в армии на политработе, всегда как-то довольно легко срабатывался с теми, с кем связывала меня служба. Вот и сейчас – с каждым политотдельцем я в полном ладу, хотя нельзя сказать, что всегда я любым доволен и со всеми во всем согласен. Иногда приходится и на своем настоять, власть употребить, хотя и стараюсь обходиться без этого. Но я работаю в полном взаимопонимании и с Бахтиным, которого уже сейчас, несмотря на его комсомольский возраст, взял бы себе в заместители, и с председателем парткомиссии подполковником Галоянцем, от которого ни один «персональщик» не уходит с тяжелым сердцем, даже имея в перспективе «строгача». С редактором газеты майором Чередой мне, пожалуй, чаще, чем с кем-либо другим, приходится спорить, когда я просматриваю полосы перед тем, как они пойдут в печать: Череда любитель выспренних слов и цветастого языка, я же всегда стою на том, что с читателем надо разговаривать просто и спокойно. Инструкторы политотдела бывают недовольны, что я иной раз наваливаю на них сразу слишком много поручений и, по их мнению, очень уж дотошно расспрашиваю о выполнении, а иногда, как им кажется, и придираюсь. Но даже те из них, кто в «капитанском корпусе» совсем недавно, привыкли ко мне, как и я к ним. А вот с Кобецем не первый год вместе, а отношения не ладятся. Видно, действительно, и я в чем-то неправ. А в чем? Ведь мои и Кобеца помыслы сводятся к одному – чтобы люди, за которых мы отвечаем, были способны вынести все, что легло на их плечи, как только они стали военными. «Человек человеком держится», – любил, бывало, при случае сказать полковник Рязанцев, мой первый наставник. Как это важно везде, и особенно – в армии. Если бы мы с Кобецем так хорошо понимали друг друга, как понимали когда-то я и Рязанцев!

Рязанцев, Александр Иванович… Начальник политотдела дивизии, в которой служил я когда-то… Всегда с благодарностью вспоминаю о нем. Как далеко позади остались те дни, когда под его опекой я начинал свой путь политработника. Собственно, благодаря Рязанцеву я и стал им…

Черт возьми, и переволновался же я сегодня! Порчу себе кровь по всяким причинам. И так – много лет. Не уйти ли, в самом деле, на пенсию? Вон и Рогачев неспроста моим здоровьем интересовался. Что же, пусть Кобец продолжает служить, а мне на покой?.. Нет, шалишь! Эта будет бегство от трудностей. Послужи-ка еще, товарищ Сургин. Не все дела пока что завершил. В частности, вот с замом своим еще не закончил спора.

Нет, сам я рапорта об увольнении не подам. Пусть врачи стараются – это их дело, но перед ними я еще успею капитулировать.

2

…А ведь когда-то я писал рапорт о демобилизации. Причем с трепетом, боялся, что откажут. В сорок пятом было, сразу после войны, когда наш полк еще на Родину не возвратился, в Румынии стояли… Помнится, написал, пошел к нашему кадровику, приятелю моему, посоветоваться, он прочитал, сказал: «Порви и забудь, слишком хорошая характеристика у тебя, не отпустят». – «Что же, – спросил я его, – разве только с плохими характеристиками в запас увольняют? Ведь увольнение идет вовсю». – «Вовсю, да не для всех». – «Так ведь должность моя по мирному времени совсем ненужная». – «Другую, более нужную подберут».

Я не порвал рапорт, но и не подал. Он и поныне хранится в моей старой полевой сумке среди других бумаг, сберегаемых ради памяти. Вот он… Может быть, я его тоже в свой срок покажу Вовке.

А должность моя действительно тогда была уже без надобности – под конец войны я числился полковым переводчиком, и, когда война закончилась, я стал в полку практически лицом без определенных занятий. Но это вовсе не означало, что я сделался безработным. Наоборот, на меня постоянно наваливали поручения и штабное начальство, которому я был подчинен по штату, и политическое, поскольку уже давно я был парторгом полкового штаба, а к тому же раньше, во времена разных стояний в обороне, руководил теми агитаторами, которые, вооружась самодельными рупорами, уговаривали немцев сдаваться в плен. И с той поры наш заместитель командира полка по политической части майор Симеонов (именно Симеонов, а не Семенов, он всегда поправлял тех, кто неверно произносил его фамилию) стал полагать меня чуть ли не своим штатным работником и постоянно поручал мне то провести беседу, то сделать политинформацию. Так я и служил первые месяцы после войны фактически «в двойном подчинении»: был и штабным офицером, и политработником. Тем временем шла демобилизация, уезжали провоевавшие войну «старички», на их место понемногу поступало пополнение – в основном молодежь, из расформированных частей, которой еще предстояло дослуживать свой срок. Демобилизовали в нашем полку и кое-кого из офицеров. Но большинство их оставалось на месте. Ходил упорный слух, что полк не будет расформирован, останется как одна из заслуженных боевых частей: недаром на нашем полковом знамени было три ордена.

К осени сорок пятого мы оказались наконец на родной земле – полк передислоцировали на Западную Украину, в Закарпатье, в небольшой городишко. Попали мы в эти места, можно сказать, с фронта на фронт: в округе действовало еще со времени войны много шаек бандеровцев – украинских националистов. Называли себя эти бандиты украинской повстанческой армией. Они нападали на райисполкомы, сельсоветы, партийные комитеты, убивали советских работников, партийных активистов, устраивали засады на дорогах. Наш полк оказался в числе частей, направленных на борьбу с этими бандитами. Это был враг-невидимка, и бороться с ним было очень трудно. Селянин, днем мирно беседующий с солдатом на деревенской улице, мог оказаться бандеровцем, который, дождавшись ночи, с винтовкой будет подкрадываться к этому же солдату, стоящему на посту. Мы прочесывали леса, устраивали облавы, кое-кого из бандитов ловили, обезвреживали, но все же бандеровцы, запугивая местное население, продолжали действовать. Воевать против них было, пожалуй, кое в чем потруднее, чем на фронте, – там был тыл, а здесь тыла не было, враг мог жить с тобой рядом, в одной хате, и до поры можно было не знать, что это – враг.

В этой необычной войне наш полк был рассредоточен по селам, чтобы охранять их от бандитов, небольшими отрядами, не больше роты. В одном из таких отрядов оказался и я.

Как памятны мне зимние вечера в хате, в которой я размещался с несколькими солдатами… Если ночь обещала быть спокойной, в часы ночного уединения меня обступали тревожные мысли. Мысли о том, как же пойдет моя жизнь дальше? Останусь ли я в армии или меня наконец отпустят? Во время наших действий против бандитов я так и не подал рапорта об увольнении – ведь полк выполнял, по существу, боевую задачу. Ну а потом, позже? Какое-то двойственное чувство все более и более тревожило меня. С одной стороны, мне было жаль расставаться с армией, о которой я незаметно для себя сжился. А с другой – очень хотелось осуществить то, о чем я мечтал всю войну, – вернуться в Ленинград, к Рине. К тому времени она уже возвратилась туда из эвакуации, хотя жить ни ей, ни мне там было негде. Дом, в котором до войны жили мы с Риной, вскоре после нашего отъезда из Ленинграда сгорел от попадания снаряда и позже был признан негодным к восстановлению, его снесли. Рина надеялась, что нам, как пострадавшим, дадут какую-нибудь жилплощадь – на очередь ее уже поставили, но в этой очереди номер наш состоял из четырех цифр, и было совершенно неизвестно, когда он станет первым: в Ленинграде в первые годы после войны таких бесквартирных, как мы, были тысячи. Пока что Рина поселилась у своих родственников, но чувствовала себя там довольно стесненно. После того как наш полк вернулся из-за границы, она приехала ко мне в городок, где мы встали гарнизоном. Первая наша встреча после военной разлуки! Я был счастлив, пожалуй, больше, чем в те далекие довоенные дни, когда мы только что поженились. Ведь на этот раз мы не просто встретились в жизни, а встретились, натосковавшись друг о друге, встретились после трех лет опасений, что не увидимся никогда. Дни летели, и каждый час, в который я не был вместе с Риной, был наполнен и согрет ожиданием той минуты, когда я вновь увижу ее вблизи. Но вскоре Рина, хотя ей и не хотелось покидать меня, решила уехать. Она надеялась, что, будучи в Ленинграде, скорее дождется комнаты для нас. В ту пору все наши жизненные планы были связаны с этими ожиданиями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю