355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Стрехнин » Избранное в двух томах. Том I » Текст книги (страница 21)
Избранное в двух томах. Том I
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 19:35

Текст книги "Избранное в двух томах. Том I"


Автор книги: Юрий Стрехнин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 37 страниц)

Противоречивые чувства переполняют меня. Как неловко все получилось. Авдеев, Вася, все остальные, может быть, сегодня уйдут на передовую, возможно сразу же под огонь. А меня не будет с ними. Я вернусь в свою «камералку», буду сидеть над картами… Весьма вероятно, что это будут не те привычные карты, над которыми я сижу годами, а какие-нибудь другие, очень нужные для фронта. Может быть, и не буду сидеть в «камералке», а меня куда-нибудь пошлют – например, на съемку местности, на топографические работы, необходимые для подготовки обороны города. Не зря же меня так внезапно «забронировали»? Наверное, наша организация получила какое-то срочное задание. Но что бы там ни было, а и Авдеев и Вася Гудков будут на переднем крае, а я – в тылу. И уже одним этим я в чем-то виноват перед ними и чем-то обязан им. Конечно, Рина обрадуется, увидев меня, и это очень кстати, что в такое рискованное для нее время я буду рядом с нею. И нечего казниться. Приказ есть приказ, его не обсуждают, а выполняют, сказал капитан, наш комбат. Но все-таки, все-таки…

С трепещущим сердцем поднимался я по лестнице нашего дома, по ступеням которой еще недавно спускался, попрощавшись с Риной, проводившей меня в солдатский путь… Вот и дверь нашей квартиры, такая знакомая, старинной работы дверь с шишечками на филенках, с множеством звоночных кнопок и табличек с фамилиями жильцов на косяке. Вот кнопка и с нашей фамилией. Подношу к ней палец. То-то сейчас удивится Рина. Нажимаю кнопку. Нажимаю еще. За дверью – тихо. Рины нет дома? Что же, могла выйти – в магазин, в женскую консультацию, к себе в школу, наконец. А может быть, она уже перебралась к Соне и Илье Ильичу? Знать бы, где она сейчас, – нашел бы. Но я имею лишь три часа.

Нажимаю пальцем на общеквартирную кнопку. Кто-нибудь да откроет.

Мне открывает сосед, Федор Дмитриевич. С изумлением он смотрит на меня:

– Что, на побывку, служивый?

Я объясняю, почему пришел.

– Так с тебя причитается, коли насовсем отпустили! – расплывается в улыбке Федор Дмитриевич. – Вот то-то супружница твоя обрадуется! В самый раз тебя отпустили, в самый раз, ей ведь вот-вот!

А мне неловко от такого бурного проявления радости по случаю моего возвращения. Я-то ее не могу полностью разделить. Ничего не ответив Федору Дмитриевичу, иду к дверям нашей комнаты. Он мне кричит вдогонку:

– А твоя к сестре поехала с полчаса только, жалость-то какая – чуточку не застал…

…И вот я уже в прежней своей одежде, под мышкой – аккуратно свернутые гимнастерка и брюки, в руке – тяжелые армейские ботинки со вложенными в них обмотками. Только что я, пропущенный часовым, прошел через калитку и остановился в нерешительности: посреди двора, вытянувшись по нему двумя шеренгами, стоит весь наш батальон, стоит в полной походной выкладке – вещмешки за спинами, широкие ремни противогазов наискось пересекают гимнастерки, на поясах лопаты, подсумки, фляги. Винтовки с примкнутыми штыками – прикладами у правой ноги…

Строй недвижен, строй молча следит глазами за нашим комбатом, медленно идущим вдоль него. А комбат внимательно оглядывает каждого бойца.

Последний осмотр перед выходом? Неужели сейчас, вот сейчас батальон уходит?

Я различаю в ряду многих знакомых и незнакомых лиц лицо Авдеева, спокойное, немножко усталое, вижу сосредоточенную физиономию Васи Гудкова, он – весь внимание, даже чуть подался вперед – ждет, когда комбат дойдет до него, – Вася, наверное, хочет произвести на командира наилучшее впечатление. Если Вася уцелел на войне и остался в армии, из него, наверное, вышел хороший служака…

Смотрю на знакомые лица, а из строя никто и не взглянул на меня, все смотрят на командира, и никем не замечена моя фигура в углу двора, у входа.

Я и до сих пор вижу этот строй посреди школьного двора, где на серой утоптанной земле кое-где багровеют опавшие листья – первые предвестники осени, занесенные ветром с соседнего сквера. Строй, в котором нет меня…

Помню, как ко мне подошел, заметив меня, наверное, из окна, наш батальонный писарь, как он, после того как я сдал обмундирование, оформлял мне документы и торопился, готовясь свернуть всю свою канцелярию – с минуты на минуту должны были прийти машины для погрузки батальонного имущества. А я с нетерпением следил, как бегает по бумаге его перо, и думал, что как только он все оформит, пойду попрощаться с товарищами, с которыми прослужил всего лишь десять дней, но за эти десять дней сблизился так, как это за такой краткий срок возможно только на военной службе.

Но мне не пришлось попрощаться. Когда я, наконец получив документы, выбежал во двор, там уже никого не было. Только лежали на серой земле притоптанные багряные листья… Батальон ушел. Ушел на фронт, куда-то под Лугу, как я узнал впоследствии.

Со временем наступил и мой час – отправился на фронт и я. Со своим стрелковым полком я прошел трудными солдатскими дорогами до последнего рубежа – рубежа победы. Я честно исполнил свой солдатский долг. Свидетельство этому – мои боевые ордена и следы ранений на моем теле. Но до сих пор я живу с чувством какого-то неоплатного долга перед теми, кто ушел в строю ополченского батальона, в строю, в котором меня уже не было, долга перед Васей Гудковым, перед Авдеевым, перед всеми, с кем меня сравняла тогда надетая нами, многими впервые в жизни, военная форма, сравняла присяга, которую приняли мы на школьном дворе под хмурым ленинградским небом в конце лета сорок первого года.

…И вот я снова у дверей, облепленных вывесками многочисленных учреждений, в том числе и нашего. А загадывал-гадал, вернусь ли сюда. Оказывается, вернулся. Поднимаюсь на свой этаж, вхожу в «камералку».

За столами в ней – поредело. Кто в армии, кто на окопных работах за городом. Но мне говорят, что некоторых, как и меня, «забронировали» и они скоро должны вернуться. Вот и мой стол. Он ждал меня, старый работяга. Сколько на нем под моей рукой побывало карт!

Докладываюсь «по начальству». Мне говорят:

– Пока продолжайте прежнюю работу. Новое задание еще ожидается.

Странно… А я-то думал, меня отозвали потому, что оно уже получено и его нужно срочно выполнять.

…Прошло несколько дней, но нового задания мы так и не получили. Может быть, в нем отпала надобность? Возможно: ведь война, обстановка меняется быстро. Может быть, предполагалась работа на местности, а на той местности – уже враг. Ведь фронт подступил к самым ближним пригородам. Его грозный голос – звуки канонады слышны уже довольно ясно в тихий ночной час, во время дежурства на крыше.

У нас на работе прошел слух, что всю нашу «камералку» собираются эвакуировать. Некоторые учреждения уже были вывезены. Говорили, что местом нашей эвакуации назначен Краснодар. Тогда он был еще далеко от фронта и считался глубоко тыловым городом. Кто из нас поверил бы тогда, что немцы пройдут не только до Краснодара, но и значительно дальше. Ведь и на второй и на третий месяц войны, когда они прошли уже сотни километров по нашей земле и, несмотря ни на что, продолжали идти, мы все еще верили, что их вот-вот остановят насовсем.

Нас не эвакуировали. В конце августа весь наш институт почвоведения свернул работу, как и многие учреждения, в которых, по военному времени, не было острой необходимости. Очень многих из нас отправили строить рубеж обороны под Гатчиной: как шутили мы тогда – с камеральных работ мы перешли на полевые. О камеральной работе, видно, приходилось забыть до лучших времен. На войне можно обойтись и без наших почвенных карт.

Мой палец, пострадавший от «зажигалки», побаливал еще основательно. Но по этой причине отказываться от поездки на окопные работы мне казалось неудобным: подумаешь, палец!

Уезжая на окопы, я очень беспокоился о Рине: она оставалась в квартире, если не считать соседок, одна. Правда, проведывала сестра. Но от предложения Сони переселиться к ним Рина решительно отказалась – не захотела обременять. Что касается Ивана Севастьяновича, то он уже не мог навещать Рину: его почти одновременно со мной отправили на окопные работы. В те дни туда посылали тысячи людей, и в первую очередь тех, кто по каким-либо причинам оказался свободным от своей прежней работы, а именно в таком положении был Иван Севастьянович с тех пор, как перестали ходить поезда.

5

Неровное травянистое поле, кое-где на нем беспорядочно разбросаны кустики. Шеренга телефонных столбов, протянувшихся через поле вдоль шоссе. По шоссе со стороны Ленинграда временами проскакивают грузовики, везущие что-то на передовые позиции. А навстречу грузовикам медленно бредут обочиной люди с узелками и котомками. Некоторые ведут ребятишек, кое-кто катит перед собой тележки, детские коляски. Уходят от фашистов. Сколько таких беженцев уже прошло перед моими глазами!

Но некогда разглядывать. Мы роем, роем землю лопатами. Жарища. Крупные капли пота скатываются по щеке, попадают в рот, я чувствую их солоноватый вкус. Хочется пить. Но ведь остальные рядом продолжают работать. Что ж, буду работать и я, жажду утолить нечем. Ноет еще незаживший палец, повязка на нем давно почернела от грязи. Надо переменить. Но потом, потом…

Я работаю на самом дне противотанкового рва, который пересекает все поле перпендикулярно шоссе. Мы, несколько мужчин, делаем самую трудную работу: взрезаем лопатами еще нетронутый грунт – тяжелую, плотную, чуть сыроватую здесь, на трехметровой глубине, рыжую глину. А женщины – их раз в двадцать больше, чем нас, – выбрасывают лопатами эту глину наверх. Уже несколько дней мы роем этот огромный ров, но до конца еще далеко. Ладони привыкли к тяжелому черенку лопаты, он теперь кажется куда более легким, чем в первые дни, и на руках уже не набивает новые мозоли. Но натруженные ладони горят, и так хотелось бы, хоть на несколько секунд, опустить их в прохладную воду, а особенно надоевший мне своей болью раненый палец. Скорее бы зажил!

В нашем рву работает человек пятьсот, не меньше. Самый разный ленинградский народ – и мальчишки-старшеклассники, и бойкие, острые на язык, держащиеся дружной кучкой сноровистые девчата с какого-то прикрытого из-за войны строительства, пожилые домохозяйки, девчонки-ремесленницы в синих гимнастерках и студентки консерватории, которых прислали целый курс.

Недавно вдоль нашего рва пролетел, угрожающе ревя, немецкий самолет. Все, кто был во рву, побросали лопаты, кинулись наземь. Когда самолет пролетел надо мной, я успел разглядеть его: темно-серый, почти черный, с мутно-желтыми крыльями, на концах которых – черные кресты, а на фюзеляже – крючья свастики. Впервые я увидел врага так близко над собой… Кажется, я даже разглядел под стеклянным колпаком кабины, когда самолет поворачивал, голову летчика. Сколько раз потом мне пришлось видеть врага – в разных видах, при разных обстоятельствах… Но тот первый фашист, пронесшийся надо мной, запомнился мне. И теперь я помню, как кольнуло тогда меня в сердце чувство горечи, обиды, моего попранного человеческого и гражданского достоинства: враг, торжествующе трубя, с полным ощущением собственной безнаказанности горделиво проносится надо мной, а я лежу, вдавившись в рыхлую глину, лежу под ним на своей земле…

Это чувство, чувство возмущения, жило во мне всю войну. И, может быть, оно помогло мне во многом, прибавляя силы.

Самолет не нанес нам вреда. Он только разбросал листовки – глупые листовки, на которых была изображена женщина в шляпке, на высоких каблуках, уходящая от брошенной ею лопаты. А под этим рисунком были напечатаны сработанные в ведомстве господина Геббельса стихи, если это можно назвать стихами:

 
Ленинградские дамочки,
Не ройте ямочки,
Придут наши таночки,
Засыплют ваши ямочки.
 

Послушали бы сочинители тех фашистских агитационных виршей, какими словами оценили их литературные труды «дамочки». До сих пор словно слышу, как честят Гитлера, Геббельса и всех гитлерят, глядя на разлетавшиеся по рву листовки, бойкие девчата и женщины, работавшие со мной во рву. Еще злее взялись они за лопаты.

На следующий день, в разгар работы, мы вновь услышали знакомый звук немецкого самолета, летящего низко над землей. На этот раз он не произвел такого впечатления, как в первый: многие, особенно те, кто находился на откосах рва, поглубже, даже не бросили работать. Кое-кто остановился, всматриваясь: где летит?

Серо-желтый самолет, как и накануне, показался в конце рва, летя вдоль него, он стремительно приближался. Сейчас промчится над нами… Я вытянул шею, всматриваясь.

Вдруг над моей головой, глуша шум мотора, затрещало. Вмиг догадавшись, что это такое, я бросился на рыхлую глину. Через несколько секунд все стихло, слышался только затихающий гул самолета.

– Скорее, скорее!

– Да помогите же!

– Ой, батюшки! – услышал я растерянные женские голоса.

Все толпились вокруг женщины, бессильно лежавшей вверх лицом, откинув правую руку. Голова ее была обнажена, волосы, заметно тронутые сединой и припачканные глиной, спутанными прядями прикрывали щеку. Какая-то девушка, в сбившейся на затылок, побелевшей от солнца косынке, яростно разрывала на раненой кофточку, чья-то рука совала девушке что-то белое – не то бинт, не то тряпку.

Пока женщину перевязывали, она лежала молча, стиснув губы, страдальчески морщась, глядела в небо, водя главами, что-то искала в нем, словно не замечая ни окружающих, ни того, что они делают с ней.

Когда перевязка была закончена, женщину подняли на руках и осторожно понесли по откосу рва наверх ее товарки, какой-то пожилой дядька и я. Когда мы вынесли женщину из рва и стали класть на землю – к тому времени кто-то уже побежал в ближний поселок за машиной, – женщина открыла глаза и ее взгляд столкнулся с моим. Какое-то сначала непонятное мне удивление мелькнуло в ее глазах, и вдруг она сказала, обращаясь явно ко мне одному:

– Без тебя бабы управятся. Лучше б ты на фронт…

Я и сам не раз думал об этом. Конечно, мое место на фронте. Я ходил в военкомат, вступил в ополчение. Не моя вина, что меня оттуда откомандировали. И если меня не будет держать «бронь», снова пойду.

Так успокаивал я себя, но это мне не удавалось. Не то чтобы меня совесть мучила. Для этого не было оснований. Ведь я не ловчил, не уклонялся. Но почему-то теперь все время держались в памяти слова той раненой женщины, совсем не знавшей меня, увидевшей меня случайно. Держались и не давали покоя.

Не давали мне покоя и мысли о Рине, которую я не видел уже много дней. Как она там? Если снова налет – кто защитит ее? А если у нее начнется раньше времени? Кто поможет ей?

Стремясь заглушить тревогу, я работал еще ожесточеннее, старался ни о чем не думать, кроме работы. Я копал ров с такой яростной страстью, как будто рыл могилу самому Гитлеру.

Через несколько дней мы закончили ров и нам дали отдых на двое суток. Я поспешил домой. Целых двенадцать дней я не имел никаких вестей от Рины.

Наша комната оказалась закрытой. Соседки рассказали мне, что четыре дня назад, ночью, во время очередной воздушной тревоги, они отправили мою жену в больницу – пришло ей время как раз в ту ночь…

Я помчался в родильный дом – он был неподалеку от нас, возле Обводного. В вестибюле увидел на стене список, в котором значилось:

«Сургин – мальчик, 3500 гр., 52 см., удов.»

Сургин, мальчик! Мой сын! Я стоял перед списком, вновь и вновь перечитывая в нем ту единственную строку, которая имела отношение ко мне. Я – отец. Необычно и странно чувствовал я себя тогда в этом новом для меня качестве. Отец… Значит, есть росток жизни, продолжающий меня. Как сберечь его, этот росток, чем укрыть его от всех опасностей, которые несет ему война?..

Тревога и радость мешались в то время в моем сердце.

К Рине, как я ни рвался, меня не пустили. Но мы обменялись записками, и я узнал, что она чувствует себя хорошо, очень хочет домой. Рина сообщила также, что ее отец вернулся с окопных работ и теперь состоит в аварийной команде ПВО, где живет на казарменном положении, но имеет возможность бывать у нее. Поэтому она просила, чтобы, если снова уеду на окопные работы или если меня призовут, не беспокоился о ней: в случае чего – поблизости отец, Соня и ее навещают приятельницы, с которыми она работала в школе. Рина писала также, что ее, как и других женщин с новорожденными, вскоре организованно эвакуируют.

Поговорив с врачом, я узнал, что действительно составляются списки на эвакуацию, хотя неизвестно, как она будет проведена – все железные дороги, ведущие от Ленинграда, перерезаны, но, кажется, еще остался водный путь, через Ладогу. А может быть, списки составляются с расчетом, что кольцо немецких войск вокруг города скоро будет разорвано?

Как нам всем тогда хотелось верить в это!

От Рины я поехал к Ивану Севастьяновичу, в казарму его аварийного отряда, – адрес мне дала Рина и просила навестить отца. Но по пути я решил заглянуть к себе на работу, хотя мне можно было этого и не делать – два дня мне даны на отдых.

А приехав к себе в институт, я узнал: только что получено распоряжение о полном прекращении его работы.

Значит, моя бронь уже потеряла силу?.. В таком случае я могу вернуться в свой ополченский батальон. Но где его искать теперь? Пойти в военкомат и попросить направить? Когда я сказал об этом нашему учрежденческому кадровику, ведавшему назначениями и перемещениями, он посоветовал мне: «пока все утрясется», вернуться на оборонные работы, я уже все равно числюсь на них.

Но там ли мое место теперь?

Так и не приняв никакого решения, я поехал к Ивану Севастьяновичу.

Иван Севастьянович оказался на месте – выезды по тревоге бывали чаще всего по ночам. В первую минуту я не узнал старика. Впрочем, почему «старика»? Тогда Ивану Севастьяновичу было меньше, чем мне сейчас, а я себя и теперь не считаю стариком, несмотря на все штучки моей сердечно-сосудистой системы. На человек старше меня на два десятка лет казался мне стариком.

Иван Севастьянович, которого я привык видеть в железнодорожном кителе и фуражке, украшенной путейской звездой с паровозом посредине, выглядел на этот раз весьма воинственно: сапоги, серый комбинезон, подпоясанный солдатским ремнем, армейская каска. В этом наряде Иван Севастьянович выглядел браво и молодо, тем более что он сбрил усы. И объяснил мне это так: «когда завалы разбираем – пыль в усы набивается».

Мы взаимно поздравили друг друга: он меня – отцом, я его – дедом. Война – войной, малыш родился не ко времени, еще неизвестно, сколько с ним будет хлопот и огорчений, а может быть, и бед, но он родился – и этому нельзя было не радоваться. Жизнь всегда есть жизнь, и даже пушки не в силах заглушить первый крик новорожденного. В конечном счете этот слабый крик крохотного младенческого ротишки оказывается сильнее всех тревожных сирен, бомбежек и канонад, – ростки молодой травы все равно да пробьются на пожарище, как бы ни силен был некогда пожар. Мы с Иваном Севастьяновичвм обстоятельно поговорили тогда, и в первую очередь о Рине и малыше. Мы оба были очень встревожены тем, что их эвакуация, как и других матерей с детьми, откладывается. В конце разговора. Иван Севастьянович сказал:

– Хорошо бы тебе при них остаться. Но навряд ли… Война – она все больше народу требует… А насчет Рины – не сомневайся. Без тебя родила, сумеет и дальше жить, как другие живут. Поблизости и сестра, и я в случае чего. А ты все-таки в армию ладься. Ведь рано или поздно возьмут. Так лучше постарайся сам.

Иван Севастьянович словно угадал мои мысли…

Я помнил слова, сказанные мне седой женщиной, раненной во рву. Надо идти, хотя теперь еще тяжелее расставаться с женой, которая стала вдвое роднее, с сыном, которого я еще не успел даже как следует рассмотреть – нянечка в роддоме только издали, из дверей и то украдкой от начальства, показала мне его – крохотный белый сверточек, личико с кулачок, закрытые глаза – он спал, так и не познакомился с отцом. «А может быть, и не успеем познакомиться?» – мелькнула мысль.

После разговора с Иваном Севастьяновичем я твердо решил отправиться в военкомат. Вот только бы побыстрее привезти Рину из больницы…

А еще мы договорились с ним, как назовем нашего парнишку. Рина хотела назвать сына Иваном – в честь отца. Я не возражал, Иван – хорошо и просто. Но когда я сказал о предложении Рины Ивану Севастьяновичу – он неожиданно воспротивился:

– В мою честь? Нет, лучше – Владимиром. Как Ильича.

Что ж, хорошее имя. После встречи с Иваном Севастьяновичем, снова побывав в больнице, я послал Рине записочку. Она неожиданно легко согласилась. Так наш первенец стал Володькой. Сейчас он был бы совсем взрослым человеком. Наверное, был бы высоким, стройным парнем. Был бы…

Я привез Рину домой вместе с сыном и собрался идти в военкомат, надо было решать, не откладывая: если меня не возьмут в армию, я должен завтра вернуться на оборонительные работы.

О том, что иду в военкомат, Рине не сказал: возьмут – тогда сообщу, что призван.

По пути мой взгляд задержался на вывеске платной стоматологической поликлиники: «Не зайти ли?» У меня давно побаливал зуб, и в последнее время все ощутимее. Я собирался его запломбировать или выдернуть, да все было недосуг. Остановившись у входа в поликлинику, я всерьез задумался: а доведись разболеться зубу, если я окажусь на фронте… «Нет, сначала вырву, а потом в военкомат!» Я решительно вошел в поликлинику.

Когда я сказал старушке регистраторше, чего хочу, она, прежде чем выдать талончик, предупредила:

– Учтите, всех врачей мобилизовали, зубы рвут студенты-практиканты. Будете рвать?

Раздумывать было некогда. Я сказал храбро:

– Буду!

В зубоврачебном кабинете меня встретили две девушки в белых халатах. На пациента они смотрели с явной робостью. Наверное, не более храбро смотрел на них и я. Они усадили меня в кресло, повязали салфеткой. Но действовать медлили, – отойдя за мою спину, к дверям, о чем-то шептались.

Я вслушался:

– Давай ты рви.

– Нет, ты.

– Я боюсь…

– А я не боюсь?..

Наконец переговоры закончились, одна из девиц, набравшись храбрости, подошла ко мне:

– Вам с обезболиванием или без?

– С обезболиванием! – не замедлил я ответить.

– Раскройте рот шире!

В челюсть мне вонзилась игла шприца.

– Посидите, пока наркоз начнет действовать, – скомандовала храбрая стоматологичка. Она забыла сказать, что можно закрыть рот, но это я догадался сделать сам.

Шла минута, другая, третья…

За моей спиной снова зашептались:

– А вдруг еще не подействовало?..

В конце концов девушки пришли к единодушному решению. Звякнули инструменты, и я услышал команду:

– Раскройте рот! Закройте глаза!

Очевидно, еще не закаленная врачевательница опасалась встретить взгляд своей жертвы. Я послушно зажмурился.

И вдруг завыли сирены, металлический голос репродуктора возвестил:

– Воздушная тревога! Воздушная тревога!

Я продолжал сидеть с закрытыми глазами и раскрытым ртом: пускай уж рвут скорее, пока наркоз не прошел.

Но вокруг стояла тишина, я открыл глаза. Моих врачевательниц и следа не было.

Я просидел в кресле до тех пор, пока не прозвучал сигнал отбоя. Вскоре после этого появились и обе практикантки, наверное из бомбоубежища.

За моей спиной началось второе совещание на тему: кончилось ли уже действие наркоза или нет?

Наконец было принято решение: кончилось, О чем мне и объявили:

– Придется снова делать укол.

Я безропотно согласился: без обезболивания я не хотел.

Мне сделали вторичный укол. Но в тот момент, когда щипцы уже протянулись к моему жертвенно раскрытому рту, вновь взвыла сирена, и снова я остался в кабинете один.

Когда девушки вернулись из убежища и предложили, поскольку действие и этого укола кончилось, сделать мне новый – это был третий! – я отказался, решительно потребовал:

– Рвите поскорее, пока новая тревога не началась!

До сих пор помню, каким страхом были полны глаза практикантки, когда она нацелилась щипцами на мой бедный зуб. Наверное, до этого ей никогда в жизни не приходилось рвать зубы. Может быть, именно мой зуб стал первой вехой, отметившей начало ее самостоятельной врачебной деятельности.

К моему удивлению, зуб был вырван быстро и без особых печальных последствий. Через несколько минут я был уже в военкомате. А еще через полчаса шел обратно. В военкомате, полистав мой военный билет, спросили, не знаком ли я с двигателями внутреннего сгорания? Узнав, что незнаком, вернули мне билет и сказали то, что мне говорили и прежде: «Когда надо – вызовем».

Судьба распорядилась мной иначе.

На другой день, когда я уже приготовился отправиться на окопы и приехал на сборный пункт возле Витебского вокзала, туда явился человек из штаба ПВО и отобрал нескольких, в том числе и меня, на службу в противовоздушную оборону.

В тот же день я получил новое назначение – в одну из команд ПВО. Команда эта находилась на Марсовом поле, в огромном, протянувшемся по всему краю площади здании, набитом множеством различных учреждений. Мне выдали сапоги, такой же, как у Ивана Севастьяновича, серый комбинезон, противогаз, каску и отвели место в комнате, тесно уставленной койками: команда находилась на казарменном положении. Но иногда я мог отпроситься и побывать дома, чтобы повидать Володьку и Рину, и был уже этим счастлив: тысячи, миллионы отцов и мужей расстались с близкими.

Никогда я не мог отлучиться только с вечера: в любой момент мы могли быть вызваны по тревоге – тушить пожар или разбирать завалы. Это приходилось делать далеко не каждую ночь. Но это могло произойти в любой час любой ночи. Мы спали одетыми, сняв лишь обувь. Теперь каждая ночная тревога волновала меня вдвойне. Ведь Рина и маленький оставались без меня, и если бы с ними что-либо произошло, я не смог бы им помочь, даже узнал бы не сразу. В минуты тревог я пытался представить себе: что происходит сейчас над нашим домом? А что, если снова на него упала «зажигалка»? Или, того хуже, фугаска?

Но когда наша команда выезжала в то место, куда упала бомба – чаще всего это было где-нибудь на окраине, – и начиналась наша яростная работа, чтобы из-под груд кирпича, из-под обвалившихся стен, из-под обвисших перекрытий извлечь как можно скорее людей, может быть еще живых, – в эти минуты, когда руки даже в рукавицах горели, натруженные лопатой или ломом, – в эти минуты забывалось все, даже жена и сын – ведь передо мной, под кирпичами, были другие женщины, другие дети, под моими ногами, под слоем обломков, кто-то из них, может быть, еще был жив… Увы, чаще мы откапывали тех, кто уже перестал дышать. И каждый раз, когда мои руки меж острыми гранями кирпича нащупывали вялую упругость чьего-то уже не живого, хотя еще и не остывшего тела, острое чувство вины накатывалось на меня: если бы я, если бы мы поспели раньше, всего несколькими минутами раньше, может быть, было бы еще не поздно…

Давно это было, четверть века минуло. А в памяти все это живет, осталось врубленным в нее навсегда, до конца моих дней. Вот и сейчас, если закрыть глаза, вижу все вновь: серый осенний рассвет, груды кирпича и торчащие из них балки, искореженные железные кровати и, в горькой своей ненужности, случайно уцелевший шелковый оранжевый абажур, как большой цветок, брошенный на серые, в изломах, словно с кровавинкой, кирпичи – свежую могилу дома. И чьи-то тихие, как на похоронах, голоса, и оцепеневшая в горе женщина. Морщины резко прорезали ее лицо. Не застегнуто пальто поверх домашнего халата, свисают пряди припорошенных пылью волос, узелок стиснут в руках. Наверное, была где-нибудь поблизости в убежище. Кто у нее остался под этими кирпичами? Мы откопали всех – и живых и мертвых. Что же стоит и смотрит она? Чего ждет? О ком скорбит? Обо всех?

До сих пор я вижу эту женщину, скорбную, но твердо стоящую на ногах, женщину Ленинграда осени сорок первого года, чью-то мать, нашу мать…

Велика была ее скорбь в те дни. Но это было только начало. В те дни еще никто из людей на земле не мог представить, не мог предположить, что предстоит вынести этой женщине, когда придет зима, первая зима осады Ленинграда, сколько горя ляжет на ее плечи, через сколько еще бомбежек, обстрелов, лишений и утрат суждено ей пройти. Пожалуй, в ту пору ни сам Гитлер, ни кто-нибудь из его стратегов человекоистребления в своих дьявольских планах не предусматривали в полном объеме всех тех мук, которые вынесет потом эта женщина. Ведь ни в каких своих планах фашисты не смогли предусмотреть силу стойкости этой женщины, – а значит, и всех тех средств, которые попытаются они применить, чтобы эту стойкость сломить.

Женщина у разбомбленного дома, неизвестная мне ленинградка… Впрочем, почему неизвестная? Может быть, это она стояла ночью, во время тревоги, на вздрагивающей от взрывной волны крыше дома, соседнего с нашим? Может быть, она рыла тот же противотанковый ров под Гатчиной, что и я. В ту осень и позже, в лютую зиму блокады, я мог встретиться с этой женщиной множество раз… Сумела ли выжить она или же легла в прокаленную морозом и огнем ленинградскую землю? Где она теперь? Нянчит внуков или лежит на Пискаревском кладбище либо на каком-нибудь другом в числе одной из сотен тысяч жертв блокады?

Сотни тысяч погибших от голода в Ленинграде и его пригородах… До войны в Ленинграде было два миллиона семьсот тысяч населения. Кто из нас даже в начале войны мог представить, идя, например, по Невскому в оживленный час дня, что каждый третий или даже каждый второй, будь то женщина или ребенок, которого она ведет за руку, обречен на смерть от голода, когда не останется сил даже на то, чтобы сжевать свой дневной паек – сто двадцать пять граммов хлеба, в котором настоящего хлеба не будет и половины. И только после войны будет подсчитано, что в Ленинграде погибло около миллиона его жителей и тех, кто нашел в нем приют, покинув родные места, захваченные врагом.

Но все это – и блокада, и голод, и тысячи смертей – было еще впереди. Это надвигалось, но мы еще не знали, что надвигается на нас.

Помнится, как-то однажды, в один из уже нечастых солнечных дней, я отпросился на часок – проведать своих. В ту пору еще ходили трамваи. Подъезжая к дому – он у нас угловой, – я заметил, что в обычно малолюдный переулок, на который одним фасадом выходит наш дом, вереницей идут люди. Что привлекает их в нашем переулке? Уж не случилось ли чего? Соскочив с трамвайной подножки, я, как ни спешил домой, прежде чем подняться в свою квартиру, заглянул в переулок. Немного дальше от угла, на тротуаре толпился народ. Все, подняв головы вверх, рассматривали что-то высоко на стене дома, соседнего с нашим. Подходили новые любопытные, тоже останавливались посмотреть. Глянул и я. На третьем этаже, под самой крышей, рядом с окном, чернел большой, шире окна, пролом.

Оказалось, час тому назад в стену этого дома ударил снаряд. Первый снаряд немецкой дальнобойной пушки, выстрелившей по Ленинграду. В тот день это было в диковину. Многие шли посмотреть. И не только те, кто жил поблизости. Некоторые – даже издалека, специально приезжали сюда на трамвае.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю