355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Стрехнин » Избранное в двух томах. Том I » Текст книги (страница 26)
Избранное в двух томах. Том I
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 19:35

Текст книги "Избранное в двух томах. Том I"


Автор книги: Юрий Стрехнин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 37 страниц)

Наконец-то работа окончена. Через час ужин, на который я обязан вести своих юных артиллеристов.

Пойти передохнуть в учительскую или побыть с ребятами? Но пусть они дальше устраиваются по-новому сами – им еще хватит дела: кто-то хочет поменяться местами, чтобы кровать стояла с кроватью приятеля рядом, надо разложить на подоконниках книжки, ранее лежавшие в тумбочках, застелить заново постели…

Управятся и без меня.

Я вспоминаю о деле, которому отдаю в школе свободные минуты. В нем мне иногда помогают добровольцы из моей батареи.

Но на этот раз я хочу заняться этим делом один.

По темному коридору иду в самый конец школьного здания.

От неожиданности вздрагиваю: под ногой словно крохотный взрыв – звонко лопается стекло. А, наступил на пробирку, раздавил. Не заметили, не подобрали…

Я стою возле двери химического кабинета. Стекол в верхней половине ее нет, только по уголкам торчит несколько осколков. Позавчера днем сюда через окно влетел снаряд. Я в это время был в учительской – только что кончились уроки. Услышав звук разрыва где-то на верхнем этаже, поспешил туда. Обгоняя меня, бежали ребята, кто-то кричал: «В химкабинет попало! Горит!» «А что, если там в это время был кто-то из ребят?» – со страхом подумал я, вбегая в коридор, где находится кабинет. Навстречу валил дым, какой-то особенный, едкий, от которого перехватывало дыхание. Когда, пробившись через этот дым, я вбежал в кабинет, то увидел, что там суетится уже много ребят. Одни швыряют песок в угол, где сквозь дым мелькают, извиваясь, языки разноцветного огня, другие с шумом и треском двигают подальше от него столы и стулья, кто-то, не жалея собственной шинели, колотит ею по полу, стараясь прихлопнуть вскидывающееся над ним пламя. В кабинет набилось уже столько ребят, что в нем стало тесно.

Я быстро выпроводил лишних. Послал нескольких за водой. Оставшимся в кабинете распределил дело так, чтобы они не мешали друг другу, – словом, сделал все, что был обязан как начальник школьной команды ПВО.

Через несколько минут пожар был потушен, хотя погасить его было сложнее, чем обычный пожар, – при разрыве снаряда разбились стоявшие в шкафах склянки с кислотами и другими химикатами, все это смешалось, огонь обрел необычную живучесть.

Когда мы – я и несколько старшеклассников, составлявших мою команду, – с гордым видом победителей огня вышли в коридор, я увидел там почти всех наших воспитанников – каждый из них прибежал спасать свою школу.

Иду мимо химического кабинета дальше. Отворяю крайнюю дверь, нащупываю возле нее выключатель. Под окном вполнакала вспыхивает лампочка. Серебристо мерцает в ее тусклом, желтоватом свете иней на окнах. И не только на окнах, но и на полу: однажды ночью прямо в нашу школу угодила бомба. Она пробила крышу, пронизала все полы и потолки, ушла глубоко под землю, но не взорвалась, ее позже вытащила и обезвредила специальная команда. Бомба не нанесла особого вреда – только тряхнула здание. И мы не сразу, лишь утром, обратили внимание на то, что из-под двери школьной библиотеки в коридор натекла и за ночь застыла вода. Когда открыли дверь в библиотеку, то увидели: вода из лопнувшей трубы залила весь пол. А на полу стояли и сейчас стоят ящики с еще нераспакованными после переезда книгами.

Многие из книг, лежавших в ящиках внизу, намокли и заледенели. Стоило открыть книгу и тронуть страницу – она ломалась с тихим стеклянным хрустом.

Как менее занятому уроками преподавателю, руководить этой культурно-аварийной работой было поручено мне вместе с ребятами моей батареи. За один день мы вынули из ящиков все подмоченные книги, поставили на ребро на подоконниках, по книжным полкам, на ящиках. Потом, осторожно перенося их, сушили в спальнях и в столовой. Работа эта была нелегкой – приходилось, чтоб не поломать хрупкие, остекленевшие страницы, действовать без рукавиц, голыми руками, осторожно отдирать примерзшие книги от дна ящиков, одну от другой – и все это в помещении, где не теплее, чем на улице, а на полу – лед…

Я не неволил ребят, когда они начинали жаловаться, что замерзли, и отпускал их. Целые часы я проводил в стылом помещении библиотеки, сортируя книги, заглядывая в них. Рыться в книгах – для меня всегда удовольствие. Я прекрасно понимаю, почему Маркс считал это занятие своим любимым. Быть среди изобилия духовных богатств, иметь возможность в любую минуту прикоснуться к любому из них – разве это не наслаждение?

Но в ту минуту, когда я щелкнул выключателем и вошел в промерзшую комнату библиотеки, я думал не об этом, не о наслаждении, а о том, что надо, несмотря ни на что, довести дело до конца – просушить все книги, и наиболее ценные в первую очередь. Ведь наступит же время, когда они понадобятся.

…Сажусь на корточки возле ящика, рядом с которым, на его снятой крышке, лежат несколькими стопами вынутые из него книги. Перебираю. Темно-синий томик Байрона с серебряным корабликом на переплете, увесистый, чуть не в ладонь толщиной, однотомник Пушкина, маленькая голубая книжечка стихов Есенина… Все это надо взять, высушить, сберечь. Отнесу в столовую, попрошу поваров, чтобы позволили посушить на кухне.

Три одинаковых книжки в темных коленкоровых переплетах. Что это? Раскрываю, вижу на титуле: Гейне. Хочу раскрыть и спохватываюсь: как бы не поломать страницы, по всему обрезу поблескивает ледок… Оголтелые! У себя они жгли Гейне. Не оставили они его в покое и у нас – не уничтожили огнем, так хотят доконать водой и холодом. Ну нет, не выйдет по-ихнему. Ради этого я померзну в библиотеке.

Кладу все тома Гейне туда же, куда положил Байрона, Пушкина, Есенина.

В стопке книг, лежащей на дощатой крышке, только стихи, стихи… Наверное, в этом ящике – все с одной полки, поэзия. Отбираю еще несколько книг. Остальные подождут. Не обижайтесь на меня, поэты. Пачка получается довольно увесистая. Попросить кого-нибудь из ребят помочь снести? Да какие у них силенки? Ладно, сам управлюсь.

Забираю отобранное, иду в столовую. Там еще только начинается подготовка к ужину. Через окно раздаточной вижу, как повариха заливает воду в котел, ее помощница разжигает плиту. На обитых жестью кухонных столах, предназначенных для разделки, пусто: меню у нас изо дня в день такое, что продукты почти не требуют предварительной подготовки: прозрачный крупяной или макаронный супчик, кашка-размазня, тощие котлетки из так называемого мясного фарша из ломовых лошадей, на который идет все, вплоть до внутренностей, жмыха и отрубей. Сегодня на ужин будет что-либо подобное, а может быть, даже и того хуже, какая-нибудь вегетарианская солянка из хряпы. Хряпа – это темные, наружные листья капусты, те, что обычно оставляются после уборки на поле. Хорошо бы сегодня на ужин не суп, а что-либо более существенное. Тогда я смогу отнести Рине половину. Только бы утерпеть, не съесть за ужином все…

Сейчас, когда я вспоминаю об этом, мне кажется удивительным, как много в то время в моих помыслах и в помыслах всех, кого я знал в ту пору в осажденном Ленина граде, занимала еда. Голод тогда не только ел наше тело, – он точил наш ум. Я видел людей, единственной мечтой которых было наесться досыта, хоть раз, любой ценой наесться. Однако я не видел в Ленинграде людей, которые от голода потеряли бы человеческий облик. Люди оставались людьми и умирали ими. Не только оставались. Они делались более человечными.

Складываю книги пока на одном из кухонных столов. После ужина, перед тем как повара, все прибрав, соберутся уходить, я разложу книги на еще теплой плите, чтобы они смогли просохнуть за ночь. А утром сами повара уберут их, и я, перед завтраком, унесу книги обратно в библиотеку.

Теперь мне еще надо передать на кухню сведения о количестве столующихся в моей батарее на завтрашний день. Сведения у меня готовы. Завтра нам будет отпущено порций на одну меньше, чем сегодня: выбыл Никитин.

Узеньким коридорчиком, соединяющим обеденный зал, кухню и подсобные помещения столовой, иду в хлеборезку – передать рапортичку дежурному. Сразу же выхожу из хлеборезки, чтобы не дразнить себя запахом хлеба. Хлеб… Останавливаюсь в коридорчике. Вновь тревога подкатывает к горлу: как же нам втроем прожить до конца месяца на одну карточку? Медленно иду полутемным коридорчиком, опустив голову. Мое внимание привлекает какая-то плотно сложенная желтоватая бумажка, лежащая на затоптанном, сером полу. Машинально нагибаюсь, подымаю…

Карточки! Две хлебные карточки! Нет, не карточки Рины и Вовки, да и как они могли сюда попасть? Чьи-то чужие. При тусклом свете, падающем из приоткрытой в столовую двери, пытаюсь прочесть фамилии владельцев. Фортунатовы. Кто это такие? Ни у кого из ребят и преподавателей нашей школы такой фамилии, кажется, нет. Да, нет, я знаю уже всех. Значит, заходил кто-то посторонний… Где теперь искать этого человека? Да и надо ли искать?..

Я вышел в еще пустую столовую, сел за крайний стол, снова внимательно просмотрел карточки. Две карточки служащих, это по сто двадцать пять граммов, двести пятьдесят граммов в день, столько, сколько получали бы Рина и Вовка, если бы их карточки не пропали. Штамп булочной. Булочная номер двадцать один. Это же совсем недалеко от школы, в переулке. К этой булочной я сначала хотел прикрепить карточки Рины и Вовки, чтобы брать для них хлеб по пути домой, но потом мы с Риной передумали.

Так, значит, человек, потерявший карточки, живет где-то неподалеку. И заходил по какому-то делу в школу…

Снова и снова разглядываю найденные карточки. И у той и у другой не вырезаны талоны на завтрашний день! Получить два раза по сто двадцать пять – это двести пятьдесят граммов! Стоит только пойти в булочную: хлеб выдают за день вперед. Я держу в руках четверть кило хлеба!

Но ведь это чужой хлеб… Я помню, как однажды в булочной видел женщину, потерявшую карточки. Не знаю, была она стара или молода – в блокаде и молодые похожи на старух. Не помню ее лица – она была закутана в шаль. Но запомнил ее глаза – столько было в них боли, тревоги, надежды. Она стояла сбоку очереди, внимательно оглядывая всех входящих, – наверное, ждала: кто-нибудь принесет ее карточки. Как она узнала бы их? Ведь никто из получающих хлеб не называл фамилию, обозначенную на карточках. Но она все-таки ждала… Тот, кто потерял найденные мною карточки, находится сейчас в таком же положении, как и я. Могу ли я воспользоваться его бедой? Но если даже и захочу ему вернуть их – как найду этого человека? Адрес на карточках неразборчив. Сдать туда, где они выданы? Но карточки могут и не найти владельца. И не исключено, кто-нибудь до конца месяца будет получать по ним лишние пайки. Лишние… В таком случае я имею больше прав. У меня – не лишнее. Я-то – без карточек.

Но как же все-таки поступить с этими карточками?

…Уже темно, ребята поужинали, забились в спальни. Мне можно уходить. Но карточки, карточки… Посоветуюсь с Андреем Ивановичем. Он, наверное, не пошел домой. В последнее время он почти всегда остается ночевать в школе.

Андрей Иванович сидит на своем излюбленном месте в учительской – на краю клеенчатого дивана, на котором обычно спит. Его голова откинута к спинке дивана, глаза закрыты, в тусклом свете коптилки, стоящей на столе, серебрятся виски. Впервые замечаю, что они у Андрея Ивановича стали седыми. Наверное, совсем недавно.

Услышав, что я вошел, Андрей Иванович открывает глаза. В учительской, кроме нас, больше никого. Я присаживаюсь рядом с ним, показываю свою находку.

– Сейчас уже поздно, – говорит Андрей Иванович. – А завтра надо будет поспрошать: вдруг да найдется хозяин, раз у нас в школе потерял. Глядишь, сам придет карточки искать.

Выхожу на улицу. Мостовая, трамвайные рельсы, тротуар – все сравнял снег, его не убирали всю зиму. Только нечеткие тропки на нем, а прохожих не видать, хотя час еще совсем не поздний. В окнах – ни искорки света. Все они одинаковы – и затемненные, за которыми еще теплится жизнь, и те, за которыми уже нет живых…

Перед дверью булочной задерживаюсь. Войти или не войти? Хлеб на завтрашний день…

Вхожу.

В булочной всего пять-шесть покупателей. Продавщица в белом халате, надетом на зимнее пальто, отчего она кажется очень толстой, вырезает талон из карточки у какой-то старушки, закутанной во множество шалей и платков. Я становлюсь в короткую очередь Она подвигается небыстро: под бдительными взглядами нескольких пар глаз продавщица взвешивает хлеб с аптекарской точностью, опасаясь ошибиться. Я наблюдаю, как осторожно отрезает продавщица серые, липнущие к ножу ломтики и как, боясь уронить хотя бы крошку, берут их с весов худые, темные руки…

Чувствую, как становятся горячими мои пальцы, сжимающие в кармане карточки. Две чужих карточки…

Еще три человека – и моя очередь. Я уже вдыхаю запах близкого хлеба.

Когда передо мной остается лишь один человек, я круто поворачиваюсь и выхожу из булочной.

Но как я вернусь домой? Что скажу Рине? У нее нет молока для сына. А он так ослаб, что уже не плачет. Только беззвучно раскрывает рот.

Внезапная мысль осеняет меня. А что, если сходить к Лавандам? Как-никак родственники. Может быть, Илья Ильич что-нибудь присоветует? У него связи. Может быть, и припасы какие-нибудь найдутся? Мне очень не хочется одалживаться у Ильи Ильича. Но… Я-то до новых карточек в столовой на супе перебьюсь, а вот Рина с Вовкой?

* * *

…Мы с Ильей Ильичом сидим вдвоем в его кабинете. Я уже рассказал ему о случившейся беде. Он и Соня, посоветовавшись и поискав в своих запасах, выделили нам единовременную помощь: немного крахмала в бумажном кульке, кусок конопляного жмыха величиною с кулак и непочатую бутылочку смородинного сиропа с витамином «С». Большим они, как я думаю, и не могут помочь. Но и на том спасибо. Если у них и есть какие-нибудь запасы, то, наверное, не такие уж великие, за исключением разве что витамина «С». Илья Ильич рассказывал, что в самом начале блокады, когда аптекарские товары продавались еще свободно, он закупил множество этих бутылочек, на случай, если с витаминами будет плохо. Но плохо стало не только с витаминами, и теперь черносмородинный сироп заменяет Илье Ильичу и Соне и сахар и варенье. Они только что угостили меня чаем «с витамином», после чего мы и перешли с Ильей Ильичом в его кабинет.

Давненько не был я в этом кабинете. В нем почти ничто не изменилось с довоенных времен, а пожалуй, и с дореволюционных: это кабинет еще отца Ильи Ильича, который когда-то был весьма преуспевавшим, частно практиковавшим врачом. За стеклами шкафов стройными рядами стоят книги с мудреными медицинскими названиями, образцовый порядок на письменном столе с массивным чернильным прибором, украшенным бронзовыми наядами, а в углу, сложенное, под чехлом, стоит гинекологическое кресло. Как утверждает Илья Ильич, он частной практикой никогда не занимался и не занимается, а кресло, как и всю обстановку этого старинного кабинета, хранит в память об отце, от которого унаследовал профессию.

Только плотные синие маскировочные шторы на окнах да «буржуйка» у двери напоминают в этом кабинете о том, что происходит за его стенами.

В кабинете сравнительно тепло, светит не коптилка, а керосиновая лампа с чистым, хорошо протертым стеклом. Я сижу в старинном глубоком мягком кресле, гляжу на круглое, с крепкими чуть выдающимися челюстями лицо Ильи Ильича, в его глаза, на которых поблескивают очки с толстыми стеклами в тонкой золотой оправе, и слушаю его ровную, неторопливую речь. По ее твердой, размеренной интонации чувствуется, как уверен он в правоте всего, что говорит.

– Так продолжать далее – бессмысленно! – твердо ставит точки Илья Ильич в конце каждой фразы. – Через несколько месяцев Ленинград вымрет. Не только от голода. С наступлением весны, я говорю это вам как врач, усилится опасность инфекции и, соответственно, массовых эпидемических заболеваний. Они неизбежны в условиях большого города, где не работает водопровод и канализация. Нельзя так безответственно относиться к человеческим жизням.

Заметив мой недоуменный взгляд, Илья Ильич уточняет:

– Я имею в виду позицию наших властей. Какой смысл оборонять город, в котором, если так будет продолжаться, не останется никого, кроме мертвецов? Ведь город – это прежде всего люди: я, вы, ваш ребенок. В Ленинграде свыше двух миллионов населения. Эвакуироваться успели немногие. А остальные? Вы задумывались над тем, какая судьба уготована всем нам? Необходимо неотложное решение.

– Какое? – настораживаюсь я.

– Объявить Ленинград открытым городом. Как французы объявили Париж.

– И чтобы немцы вошли к нам, как вошли в Париж?

– Да. А что в этом особо страшного?

– Не опасаетесь, что вас повесят фашисты?

– Не опасаюсь, – говорит Илья Ильич твердо. – И вам нечего опасаться. Вы, как и я, беспартийный, не военнослужащий, не партизан. Мы с вами принадлежим к мирному населению.

– Разве вы не слыхали как фашисты относятся к населению? – И мне вспоминается лето, противотанковый ров, женщина, раненная пулеметной очередью с немецкого самолета, тревожные ночи, люди, тела которых мы извлекали из-под обломков разбомбленных домов…

– В рассказах о немецких зверствах больше пропаганды, чем фактов, – говорит на это Илья Ильич. – Конечно, в любой войне возможны отдельные эксцессы. Но все-таки немцы – европейцы.

– И вы думаете, что эти европейцы, взяв город, возьмут нас на свое иждивение? Или разрешат уходить к своим через фронт?

– Не знаю, не знаю… – постукивает Илья Ильич тонкими белыми пальцами по коленке, – во всяком случае, мы ничем не рискуем. Хуже не будет. Ибо положение хуже, чем сейчас, представить немыслимо. Надо сдать город.

– Ну, знаете ли… – Я не сразу нахожу слова, чтобы ответить Илье Ильичу. А он тем временем продолжает: – Мне кажется, мы слишком примитивно представляем себе национал-социализм. Он враждебен большевизму, но русскому народу…

– А как вы теперь сумеете отделить большевизм от народа?

Илья Ильич своей мягкой докторской улыбкой старается погасить искру вспыхнувшего спора. Что же, видимо, его разубеждать бесполезно. Но у меня свое мнение о «европейцах», стрелявших по Эрмитажу, по моему сыну, по моим ученикам.

Мне не хотелось продолжать разговор с Лавандой. Новой стороной раскрылся он мне в этом разговоре, и я уже жалел, что пришел к нему. Распрощался с ним холодно. Приготовленные мне продукты не взял.

Уже на лестничной площадке меня догнала Соня:

– Вы забыли! – и протянула сверточек с продуктами.

– Спасибо! – попытался я отказаться. Но Соня была настойчива:

– Ведь Рине нечего есть! Это – от меня, от меня, понимаете?

Ей я не мог отказать.

До сих пор не могу простить себе, что не высказал Илье Ильичу всего, что хотел, в ответ на его рассуждения о гуманных европейцах в гитлеровских мундирах. Если бы все рассуждали так… Что же касается Ильи Ильича, то он выстоял великолепно… Теперь он с гордостью вспоминает о той первой блокадной зиме.

С тяжелым сердцем подымался я в тот вечер по лестнице нашего дома, в непроглядной тьме нащупывая ногами ступеньку за ступенькой. Что с того, что я несу бутылочку витамина и горсточку крахмала? Это не выход…

Вот и дверь нашей квартиры. Я достаю ключ, но медлю открывать. Что скажу Рине? Ведь она еще надеется, что нам выдадут новые карточки…

Долго пытаюсь попасть ключом в замочную скважину, но мне это все никак не удается, то ли оттого, что темно, то ли оттого, что я взволнован: вот сейчас, через минуту, я должен буду сказать Рине, что надеяться нам не на что.

Наконец я открываю запор и вхожу. В коридоре такая же кромешная тьма, как и на лестнице.

Но что это?

Из дальнего конца коридора ко мне медленно приближается свет. Это Рина с коптилкой идет навстречу. Наверное, услышала, как я возился с ключом.

Сама коптилка в поднятой и вытянутой руке Рины заслонена пальцами и не видна, виден только лучащийся меж пальцами желтоватый свет, и кажется, что неяркое пламя лежит прямо на ладони Рины, она идет осторожно, чтобы не загасить его.

Но, увидев меня, Рина бросается ко мне, огонь в ее ладони взметывается, чуть не гаснет, снова взметывается, по стенам и потолку качаются тени.

– Карточки нашлись! В рукавичке! – на глазах у Рины слезы. – Я виновата! Прости…

– Ладно, ладно! – Я привлекаю Рину к себе, ее плечи под моими ладонями совсем худенькие, острая жалость к ней заполняет меня…

На следующий день, в школе, едва я показываюсь в столовой, ко мне подбегает старшая повариха:

– Я слышала, вы подобрали карточки?

– А чьи они?

– Наши. Вчера муж заходил ко мне и обронил.

Стою ошалело. Вот уж никак не ожидал! Мужа поварихи я видел – такой же краснорожий, как и тот деляга, что торговал хлебом на Кузнечном рынке. Едва ли поварихин муж наел этакую физиономию на стодвадцатипятиграммовом карточном пайке.

Отдаю карточки. Повариха и ее румяный муж! А я-то переживал…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю