Текст книги "Избранное в двух томах. Том I"
Автор книги: Юрий Стрехнин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 37 страниц)
Я не расспрашивал Ременникова, чем все кончилось. Я уже знал, что его товарищи по дозору, не тратя времени на выяснение, какой выход из положения более разумен, подхватили Ременникова и поспешили поскорее выбраться из зоны, которую они считали зараженной.
Только потом, когда закончились учения, а Ременников был уже в полковой санчасти, перестало быть тайной, что взрыв бомбы был лишь весьма искусно имитирован. Действовавшие строго секретно саперы за несколько дней до начала учений с великим искусством выполнили все; что приказал сделать Порываев: развалили мост через речушку, опалили листву и траву возле дороги и даже бросили на нее несколько застреленных из дробовика ворон, подорвали над дорогой в ущелье скалу вместе с росшими на ней деревьями. Словом, сделали такие «декорации» ядерного взрыва в натуре, что трудно было не поверить, что взрыв настоящий. Поэтому все, кто на учениях двигался по этой дороге, по-серьезному соблюдали все предосторожности, а командиры старались как можно быстрее провести свои подразделения через опасный район. К слову сказать, эта дорога была главной осью наступления всей дивизии, по ней прошли ее основные силы.
Обо всем этом я рассказал Ременникову. Он улыбнулся:
– Ловко все подстроено было! И как это получилось, что приборы высокий уровень в зоне показали? Их перед учениями на проверку брали. Может, тогда в них что подладили?
– Может быть, – ответил я Ременникову несколько уклончиво. Но я-то знал, какие хитрости придумала наша инженерная служба, чтобы на учениях все было так, как на войне.
– Здорово нас разыграли! – рассмеялся Ременников, выслушав меня.
– А вы что, недовольны этим?
– Да что ж, товарищ полковник? На то, говорят, и щука в реке, чтобы карась не дремал. Только выходит, ребята напрасно надрывались, когда меня на себе волокли. В комбинезонах защитных, в противогазах – знаете как? Потом изошли.
– Э, товарищ Ременников! – не удержался я от улыбки. – Надо ли солдату на свой пот скупиться? Помните, чему Суворов учил?
– Как не помнить… А можно вас спросить, товарищ полковник? – полюбопытствовал Ременников. – Вот вы интересуетесь, что мы переживали тогда. Это для расследования какого надо?
– Надо. Только не для расследования, а для того, чтобы знать, как люди себя поведут, если в настоящей опасности окажутся. Знать, чтобы помочь им подготовиться.
– Понятно, товарищ полковник. Психика вас интересует?
– Психология. Слыхали про такую науку?
– А как же. Десять классов имею… Только я так думаю, если позволите: жахнет настоящая бомба – так всю психологию перемешает. Можно ли наперед загадывать?
– Не только можно, но и необходимо.
Я постарался объяснить Ременникову, почему необходимо. Кажется, он согласился со мной не только из вежливости… Все это вспоминается мне сейчас, когда мы мчимся и мчимся сквозь ночь. На пустынном в этот поздний час шоссе – ни одной машины в обгон или навстречу, никого, кроме нас. Только изредка впереди, в луче фар, мелькнет серебряной искрой ночная бабочка, взбудораженная светом, летящим над полотном дороги…
С обеих сторон шоссе теснятся темные, непроницаемые чащи. Иногда из них высунется угловатая скала, по которой скользнет низом свет фонарей, нашей машины, и снова скала спрячется, словно нырнет в густые заросли.
До места нам, пожалуй, еще около часа езды.
Ровно и басовито, словно сильный и добрый зверь, урчит мотор. Иногда снизу слышны громкие частые щелчки, словно кто-то бьет по днищу машины короткими очередями, – это подскакивают камешки, скатившиеся на асфальт с придорожных круч. Люблю такую ночную езду, когда свободна дорога, пространство несется навстречу и весь словно наполняешься ветром, рождаемым лётом машины.
В такие минуты хочется отрешиться от всех повседневных забот, отдаться целиком чувству стремительного полета сквозь ночь, прорезаемую светом фар. Но не всегда это удается. Вот и сейчас…
Воспоминание о встрече с Ременниковым потянуло за собой другое – о разговоре с Кобецем в конце учений, когда он узнал об ухищрениях, сделанных по распоряжению Порываева для создания впечатления настоящего взрыва. Кобец высказал мне большую обиду на то, что не был заблаговременно посвящен в тайну, которую, кроме Порываева и тех, кто готовил имитацию взрыва, знал и я. Конечно, обижаться у него есть основания. Если бы все зависело только от меня, я поделился бы секретом с ним. Но Порываев, сообщая мне о своем намерении, предупредил, что, кроме меня, о нем не должен больше знать решительно никто, разумеется за исключением тех, кто все будет готовить практически. Весь смысл имитации пропал бы, если бы подготовка велась без соблюдения строжайшей тайны. Но у Кобеца имелось другое мнение: он считал, что сначала надо было все всесторонне согласовать.
– Слух о настоящем ядерном взрыве! Да еще в приграничном районе! Вы понимаете, какие политические последствия это могло иметь?
– Помилуйте, – не согласился я с ним, – уже бывали в наших местах на учениях имитации такого рода. И слухи ходили, вплоть до угрозы подорожания молока. Как и в этот раз, впрочем. И никаких политических потрясений не произошло. Народ у нас за последние годы стал, как бы это выразиться, более слухоустойчивым, его уже ничем не удивишь.
– Это верно, – согласился Кобец, – уровень сознательности населения с каждым годом повышается. А тем более – военнослужащих. Но именно поэтому и незачем нам в боевой подготовке пользоваться американскими методами.
– Почему американскими?
– Методами натаскивания, дрессировки людей как собак! Соответственно пресловутым наставлениям мистера Ригга. Это порочные методы, оскорбительные для советских воинов! А мы эти методы, оказывается, заимствуем.
– Помилуйте, зачем же столь категорично? – возразил я. – Ригг, действительно, излагает методику натаскивания, тренировки психики солдата. Только это и может он предложить – за душой-то у него для американского солдата нет ничего другого, никакой по-настоящему вдохновляющей идеи. Но практические советы, как учебную обстановку сделать максимально похожей на боевую, в его книжке есть полезные. Недаром она и называется – «Боевая подготовка войск».
– Мы и сами с усами в боевой подготовке.
– Безусловно, и с довольно богатыми усами. Но, надо полагать, эту книжку издали у нас для пользы дела.
– В предисловии к ней сказано, что к положениям книги надлежит относиться критически.
– Критически – не значит все подряд отрицать. Ведь вы не отрицаете, что для боя нужна и психологическая подготовка?
– Не отрицаю. Но есть боевая и политическая подготовка. Она объемлет все. И стоит ли искусственно отделять психологию?
– Почему же отделять? Психологическая подготовка в системе всего обучения солдата…
– Ну, между нами говоря, это просто мода сейчас такая пошла! – не дослушал меня Кобец. – Скоро в штатное расписание дивизии психологов введут!
– Очень даже может быть, – сказал я ему на это вполне серьезно.
А дальше… Как ни доказывал я Кобецу, что психологическая подготовка – особая статья, что недаром в академиях уже давно введен курс военной психологии, он стоял на своем: рассуждать о психологической подготовке как о чем-то особом – значит излишне мудрствовать.
Удивляюсь, как он до сих пор не понял того, что давно бы пора понять.
А ведь мой разговор с Кобецем, пожалуй, продолжение одного давнего спора… Собственно, это был даже не спор, а попытка отстоять свое мнение. Помнится, еще будучи слушателем-заочником академии, я на одном из семинаров в своем выступлении отметил, что политработникам полезно, помимо всего прочего, руководствоваться положениями психологии, да еще черт дернул меня упомянуть, что наши недавние заклятые друзья и возможные противники придают психологии в подготовке солдат все большее значение. Преподаватель, человек, видно, очень осторожный, сразу же оборвал меня, сказав, что я ухожу в сторону от главного вопроса, и попросил держаться в русле. Я и стал держаться… Но потом, в перерыве, подошел к этому преподавателю, чтобы все-таки изложить ему до конца свою точку зрения относительно применения психологии в военном деле. Не дослушав меня, он поспешил разъяснить: при наличии высокой идейности воин выполнит боевую задачу независимо от того, какова его психология. Я попытался возразить – он не стал со мной спорить, просто ушел. Мне очень хотелось высказать то, что я не смог сказать на семинаре, и я стал излагать свою точку зрения обступившим меня сокурсникам. Одни со мной молча соглашались, другие повторяли то же, что и преподаватель. Я заявил, что, пожалуй, напишу курсовую работу о необходимости психологической подготовки воинов.
– Забодают твою работу! – предсказал мне один из товарищей.
– Тогда я статью в «Красную звезду» напишу. Может быть, напечатают, хотя бы в порядке дискуссии.
– Наивное дитя! – услышал я в ответ. – Кто ты такой, чтобы с тобой на всю армию дискуссии вести?
Кончилось тем, что меня вызвал начальник курса и сделал внушение:
– Вы ведете неподобающие разговоры, подменяете партполитработу психологией, идете на поводу у буржуазной лженауки. Прекратите.
И я, хотя ничего ничем не подменял, прекратил. Как хорошо, что остались уже далеко позади те годы, когда любую ссылку на какой-либо иностранный опыт некоторые ретивые товарищи во всех случаях считали греховной. Помню, даже кибернетика считалась чем-то вроде происков классового врага, та самая кибернетика, которая теперь принята нами на вооружение и в переносном и в прямом смысле. Против кибернетики товарищ Кобец нынче уже не возразит. Да и как возражать, если кое-что по части нее и у нас в дивизии завелось. А вот в отношении психологической подготовки войск, хотя в принципе он и признает за нею право на существование, поскольку это узаконено директивно, всегда пугается, когда вопрос встает практически. Ему не нравилось, что Порываев однажды, когда дивизия была поднята по тревоге, велел всему личному составу выдать опознавательные медальоны: незачем, посчитал Кобец, запугивать людей. В другой раз он напустился на комбата, который на учениях, совершая батальоном марш-бросок, оставил позади обоз и кухни, поскольку к тому побуждала обстановка, и солдаты получили обед на четыре часа позже положенного. Кобец был удивлен, когда Порываев, выслушав его требование наказать нерадивого, как он выражался, комбата, ответил: «Не беда, что обед опоздал. Пусть молодые понятие имеют, что на фронте и не поев боевую задачу выполнять надо». И ей-богу, Николай Николаевич сказал это не от бессердечия – более заботливого командира, чем он, я не знаю, и горе любому подчиненному офицеру, если генерал узнает, что этот офицер в чем-то не проявил заботы о солдатах. Но я знаю, в душе моего комдива всегда живет тревога, как готовы встретить испытания войны, если она грянет, люди, за которых он отвечает. «Мало – знать. Мало – уметь. Мало – желать. Надо еще быть способным заставить себя сделать то, что очень трудно. И способность эту надо постоянно воспитывать в себе, начиная с мелочей» – в этих словах Порываева, которые он любит повторять, его кредо.
Впереди, словно прокололо черный бархат ночи золотой иглой, мелькнул огонек, рядом с ним тотчас возник другой, третий… Наш город!
Огни бегут навстречу. Их все больше. Вот уже видны дома, из которых светят они – сотни, тысячи мирных спокойных огней. А мне в эту минуту думается о том, что далеко-далеко, у теплого моря, целая страна в эту ночь лежит во мраке затемнения. И есть люди, которые хотели бы, чтобы этот мрак расползся по другим странам, по всей планете… И снова ко мне возвращается мысль, не дающая покоя последние дни: а к чему же идет дело у наших соседей, граница с которыми отсюда так близка? Очень неспокойно стало у них в стране. Как получилось, что тамошним реакционерам удается открыто, по радио и в газетах, призывать к свержению народного строя? К чему все это приведет? Не повторится ли то, что случилось в Венгрии в пятьдесят шестом году?..
– Вот мы и дома! – слышу я голос Николая Николаевича. – Вздремнули?
– Нет. Не спится.
– Да и мне, – признается он. – Гляжу на огни и вспоминаю: во время войны подъезжаешь к городу какому-нибудь ночью – темно, словно и нет того города на свете…
Оказывается, Николай Николаевич думал о том же, о чем и я.
…Машина останавливается возле крыльца моего дома. Распрощавшись с Николаем Николаевичем, выхожу. Окна нашей квартиры темны. Ну, конечно, Рина ждала-ждала меня, не дождалась и уснула. Сколько раз она ждала меня так. И сколько раз будет ждать еще…
Осторожно, чтобы не щелкнуть дверным замком и не разбудить Рину, поворачиваю ключ, вхожу в дом. Сняв плащ и сапоги, на цыпочках прохожу в спальню. На коврике возле кровати белеет раскрытая книга. Рина читала… Останавливаюсь, гляжу на ее лицо, смутно различимое в полумраке. Она лежит, утонув в подушке щекой, другая полуприкрыта распустившейся темной прядью. Мне виден только ее округлый, мягкий подбородок и губы – небольшие, чуть полноватые, придающие ее лицу некоторый оттенок детскости, такие знакомые и родные. Оттого, что на лице Рины лежат сумеречные тени, оно кажется мягче и моложе, не видно уже очень приметных при обычном освещении складочек в уголках губ, но мне милы и эти складочки, – ведь они не просто свидетельство прожитых лет, а и лет, прожитых нами вместе. За многие годы Рина стала как бы частью меня самого. Мои беды и радости принадлежали и ей, так же как и ее беды и радости были и моими. Сколько тревог принес я ей за те годы, что мы вместе! И в этом не только одна моя служба виновата…
Спасибо тебе, моя любовь, что ты так терпелива!
Тихо, чтобы не потревожить Рину, выхожу из спальни и осторожно закрываю за собой дверь.
У себя в кабинете я долго сижу на диване не шевелясь: что-то опять пошаливает сердце. Принять что-нибудь? Не хочется вставать. Переможется авось и само собой. И ничего не скажу Рине. А то, чего доброго, доведет до сведения Пал Саныча – тому только скажи.
Вот, кажется, и полегче… Сяду-ка к столу, подумаю, как лучше спланировать свой завтрашний рабочий день. Просматриваю записи в блокноте. Пожалуй, ни в какие части не отправлюсь. За время учений накопилось много кабинетных дел, придется посидеть денек у себя в политотделе, разобраться с ними, кое-кого принять, кое с кем побеседовать. Сгрудится дел больше – труднее разбираться. А за каждым делом – человек.
3
…Откладываю блокнот в сторону: завтрашний день спланирован. А теперь на сон грядущий снова займусь своей старой полевой сумкой.
Первое, что мне попадает под руку среди еще не разобранных бумаг, – небольшая, слегка покоробленная фотокарточка, любительский снимок. Несколько мужчин в плавках сидят на пляже. Среди них и я. Пятьдесят девятый год. Отпуск я тогда проводил на берегу Черного моря, в нашем военном санатории. В ту пору я служил в Чай-губе, и хотелось после северных прохлад погреться на южном солнышке. Отдыхал один, в мужской компании. Рина тогда не поехала со мной…
Зачем я храню эту фотокарточку? Люди, с которыми я снят на ней, были моими приятелями только на время жизни в санатории. Ни с кем из них позже я никогда не встречался.
Обычный курортный снимок… Сейчас я даже почти не помню имена тех, кто запечатлен на нем.
Отложу-ка эту фотографию в сторону. Ведь ничего не говорит она моему сердцу. Однако… Нет, говорит!
На снимке рядом со мной – совсем молодой человек, еще юноша, с простым русским лицом, которому так не идут тщательно взращенные и обихоженные черные усики; мокрый блестящий чуб прилип ко лбу, на лице – улыбка. Это самый юный из нашей компании, Володя, лейтенант, фамилия которого, Петрович, созвучна с его отчеством – мы его звали «дважды Петровичем».
Вот еще на одном лице останавливается мой взгляд.
Рядом с Петровичем – полноватый, с уже приметными пролысинами, прищурил глаза от солнца… Это моряк, капитан второго ранга Желтовский. А перед нами, развалившись на песке, лежит, опершись на локоть, загоревший до черноты, крепко сколоченный, с фигурой спортсмена, капитан Иванников. На снимке еще несколько человек, сидящих тесно друг к другу. Но мой глаз выхватывает из множества лиц только эти. Почему?
…Теплый вечер. Ласково плещут чуть заметные волны, мягко накатываясь на песок. Мы, четверо, только что искупались в последний раз, обсыхаем. Глядим на солнце, налившееся малиновым цветом, похожее на перезревший плод, который уже не в силах выдержать ветвь, – оно медленно склоняется к морю, подернутому вдалеке сумеречной дымкой, солнце вот-вот коснется его и канет в нем. На пологих, гладких волнах медленно, как бы дремотно движущихся к берегу, – синевато-алый отблеск заката. Еще несколько минут, и волны, когда солнце скроется, утратят свой блеск, станут матовыми, но еще долго на них будут лежать розоватые отсветы.
Не первый день мы провожаем солнце на этом берегу…
Разговаривать ни о чем не хочется, каждого охватила та истома, которая наступает после дня, проведенного в объятиях ласкового моря и на теплом, податливом песке.
Молчание первым нарушает Желтовский:
– А хорошо, братцы, всей кожей и всей душой ощущать мир и благоволение… Вот гляжу на эту водичку и вспоминаю – в сорок третьем, недалеко от этих мест, я десант высаживал, под огнем. Кипело море… Тут, на Черном, я воевать начал, тут и отвоевался…
– За год до конца войны, как и весь Черноморский флот? – спрашиваю я.
– Нет, через полтора года после войны, – отвечает Желтовский. – Я же тральщиком командовал. Море пахал.
– И выпахивали что-нибудь?
– Выпахивали… Тут этого добра хватало.
Желтовский задумчиво, неторопливо рассказывает, что после войны возле берегов было обнаружено немало мин, затаившихся на дне и плавающих – сорванных штормами со своих мест.
– Может быть, и до сих пор еще какая-нибудь из года в год по волнам мотается, своего часа ждет, чью-то смерть бережет… – говорит он под конец.
Из нашей четверки только я и Желтовский прошли, через войну. Капитан Иванников был курсантом, когда она кончилась, на фронт не успел. А Володя совсем мальчишкой был, да и жил где-то в деревне близ Тюмени, в местах от войны весьма отдаленных. Все мы в этот вечер меньше всего были настроены рассуждать о войне. Но после того, что мы услышали от Желтовского, разговор как-то само собой пошел о ней. И главным образом не о той войне, после которой прошло уже довольно много лет, а о той, которая может в любой день начаться. Еще свежи в памяти были недавние по тому времени события в Ираке, Ливане, Иордании, Сирии. Мы знали, какое напряженное положение было на нашей границе с Турцией, совсем недалеко от мест, где мы так безмятежно проводили свои отпуск. И знали, что далеко-далеко на востоке, на берегу Тайваньского пролива, не умолкают пушки. Искры пожара, который мог охватить всю землю, тлели тогда в разных концах ее, разгораясь порой в заметное уже издалека пламя.
Мы молча слушали, как Желтовский, глядя в тускнеющее море, говорил в раздумье:
– Сидим мы здесь на песочке, и кажется – во всем мире такая тишь, и волна штилевая, чуть слышно лопочет… И на душе покой, и не хочется нарушать его никакими мыслями о том, что где-то есть такой берег, на котором вот так открыто сидеть – смертельно опасно. Есть ведь такие берега…
– Не хочется – так зачем же думаете? – перебил Желтовского, усмехнувшись, Иванников. – И вообще, хватит тут лирикой заниматься! Пойдемте лучше в преферансишко перекинемся.
Никто не откликнулся на предложение Иванникова, а Желтовский, тот вроде и совсем не расслышал его слов, смотрел в море, на котором все бледнее и бледнее становился отсвет канувшего за горизонт солнца.
– А может быть, сюда картишки принести? – не унимался Иванников. – Здесь еще долго светло будет… Петрович, сбегай-ка!
Но Володя не шевельнулся. Наверное, и ему не хотелось ничем нарушать очарования этого закатного часа. А Иванников, похоже, не понимал этого… Но он замолчал, видя, что никто не откликается на его предложение.
Так мы все молчали, лежа на теплом песке, смотрели в еще розоватую от заката даль, думали каждый о своем. А я думал о тех словах, которые только что произнес Желтовский: «А ведь есть такие берега…» Он, как и я, как все мы, пережившие войну, наверное, никогда не сможет забыть ее и навсегда сохранит в душе чувство настороженности, тревоги: «А что, если снова?», свойственное людям нашего поколения. Но почему – только нашего? Вот лейтенант Володя Петрович, по внешнему облику фатоватый – ох уж эти его пошлые усики, никак не может понять, что они вовсе не красят его лица. А впрочем, пусть носит какие ему угодно, дело не в усиках… А парень он серьезный, думающий. И в училище он пошел, я знаю, по призванию. Когда в прошлом году окончил училище, то попросился, чтобы назначили в Закавказский округ. Почему? На этот вопрос Володя, покраснев, как девочка, ответил мне так: «В случае чего – поближе». Парень считал, что на юге у нас самая «горячая» граница. Может быть, так оно в то время и было…
Помню, как наше общее молчание нарушил Желтовский:
– Черт возьми, как быстро жизнь катится… Давно ли я был в том возрасте, в каком сейчас наш уважаемый Петрович. Был я горд и счастлив, что кораблем командую, хотя корабль тот из самых малых тральщиков на флоте, команду имел всего двадцать шесть военно-морских душ…
– Наш Петрович, наверное, тоже был так же счастлив, когда в первый раз взвод принял. – Иванников лениво повернулся к Володе: – А, Петрович?
Петрович промолчал. Уже не впервые я замечал, что он отмалчивается, когда Иванников говорит с ним таким вот снисходительно-покровительственным тоном. Отношения между ними как будто приятельские, но все время я ощущаю в них какую-то натянутость. И причина, мне кажется, вовсе не в том, что Иванников – капитан, а Володя – только лейтенант. Мне кажется, что Володю с Иванниковым связывает главным образом лишь то, что они живут в санатории в одной комнате и питаются за одним столом. Общего между ними мало.
А Желтовский, наверное, и не заметил, как неловко повис в воздухе вопрос Иванникова, и продолжает вспоминать вслух – за ним водится такая слабость, простительная, если учесть его возраст – он постарше меня.
– Только подумать, – с улыбкой, словно иронизируя над самим собой, тем давним, рассказывает Желтовский. – В субботу, двадцать первого июня сорок первого года, сидели мы вот так же на песочке на берегу с моей дражайшей Ниной Николаевной и планировали, как на следующий день, в воскресенье, в загс отправимся, для оформления отношений. А пришлось мне не в загс, а на корабль, по готовности номер один, еще до того, как солнышко взошло. А утром мы уже бухту тралили и смотрели в небо: не летит ли снова немец…
– Ну, а как насчет загса, когда же удалось? – спрашивает Иванников.
– Выполнили план! – улыбается Желтовский. – Спасибо командиру моему, капитан-лейтенанту Федосееву Ивану Кузьмичу, вечная память ему, в Севастополе потом погиб. Знал он о моих намерениях и, когда к пирсу встали вместо подорванных тралов новые взять, сам мне приказал: «Пока стоим, валяйте полным ходом за невестой и – в загс, час сроку даю». Уложился в установленное время. И опять – на тральщик, рогатую ловить.
– Рогатую? – переспросил Петрович.
– Рогатой смертью матросы плавающие мины прозвали, – пояснил Желтовский. – Эх, молодость, молодость! Со смертью самой шутить готова.
– Что же, молодость – она во всех обстоятельствах остается сама собой, – заметил я на это.
– Пожалуй, – согласился со мной Желтовский. Он помедлил, как бы задумываясь над внезапно пришедшей к нему мыслью. – Остается-то остается… Но, как полагаете, Андрей Константинович, в чем коренное отличие между нами, когда мы были молодыми, и нашими цветущими партнерами? – Он показал на Иванникова и Володю.
– Полагаю, дети менее совершенны, чем отцы, – ответил за меня Иванников.
– Ну, в мои сыновья, дорогой мой, вы по возрасту не подходите, – обернулся Желтовский к Иванникову. – В племянники – еще куда ни шло… А насчет различия… Не проблему отцов и детей я в виду имею. Другая проблема меня интересует.
– Какая же? – улыбнулся Иванников.
– Проблема, так сказать, общая, – ответил Желтовский. – Все возрасты задевающая. Как бы вам сформулировать точнее… Проблема соответствия психики обстановке.
Я жду, что же еще скажет Желтовский? Ждет и Иванников, с любопытством глядя на него. Только лейтенант Володя, кажется, совсем не заинтересован философическими рассуждениями Желтовского и смотрит в море, на поверхности которого гаснут последние краски заката.
– Понимаете, – говорит Желтовский, обращаясь не столько ко всем троим, сколько ко мне одному, – сколько я себя помню в, так сказать, сознательной жизни, начиная с пионерского возраста, я в молодые годы да и мои ровесники росли с полным пониманием, что война обязательно будет. Это понимание и ожидание стало для нас одной из норм жизни. А в нынешнее время? Молодые, да только ли молодые, – все живут с таким настроением, что война то ли будет, то ли нет. И есть немало людей, которые склонны думать, что ее не будет потому, что ее быть не должно, – при этом Желтовский иронически улыбнулся. – Некоторые люди у нас относятся к военной опасности так, как поступает страус, когда ему что-либо грозит.
– Зажмурится, спрячет голову?
– Вот именно! – рассмеялся Желтовский.
– И все-то вы нас мобилизовываете, – с усмешкой протянул Иванников. – А не окунуться ли нам еще разок, на сон грядущий? Люблю поплавать после заката.
– Прохладно уже, не хочется, – поежился Желтовский.
– Ну, если уж флот воды забоялся, то что же нам, пехоте, делать? – Иванников приподнялся. – А все-таки, может быть, окунемся?
Но никому так и не захотелось лезть в воду, Иванников тоже не тронулся с места.
– Вот вы насчет жирафа тут примерчик привели, – вдруг вспомнил он сказанное Желтовским. – А зачем нам, собственно, раньше времени мыслями терзаться – будет ли, да что и как? Все равно, если и будет, то, наверное, совсем не так, как мы себе представляем. И вообще, что может измениться в результате наших мучительных размышлений?
– Мы сами, – ответил Желтовский. – Разве этого так уж мало?
– А что мы? – В голосе Иванникова прозвучала грустная усмешка. – Я, конечно, понимаю роль человека в современной войне и прочее, тому учен и подчиненных учу. Но только считаю, что нечего голову ломать раньше времени. Все равно ведь, ломай не ломай… Надо пока что брать от жизни все, что она дает, делать то, что от тебя требуется, и не более того, а прогнозами пусть высшие умы занимаются. Вот и вся философия.
– Ну разве это философия? – Желтовский посмотрел на Иванникова как бы даже с сожалением. – Брать, что возможно, делать только самое необходимое – это программа для простейших организмов.
– А знаете, после того как целый год в казарме крутишься, хочется хотя бы недельку-другую побыть на положении простейшего организма, – признался Иванников, – чтобы море, солнце и никакого утруждения мозгов.
– Что же, в этом есть резон, – неожиданно миролюбиво согласился Желтовский. – Но только голова у человека устроена несколько несовершенно. Не может на время очередного отпуска отключаться.
– Моя может, – рассмеялся Иванников. – Нельзя не отключаться. А иначе нервных клеток до пенсии не хватит.
– Что ж, бережливость – похвальное качество, дорогой мой капитан…
– Смотрите, что это там такое плывет?!
Этим возгласом лейтенанта Володи был прерван ленивый диалог Желтовского и Иванникова, и мы все обернулись туда, куда указывал Володя. Неподалеку от берега, в сумеречном свете исчезали уже последние отсветы заката, и вода была по-ночному синевато-серой, на ней виднелся какой-то круглый предмет. Его медленно, мягкими, еле заметными толчками слабенькая волна гнала к берегу.
Володя, заинтересовавшись, поднялся, подошел к самой кромке, так что крохотная, словно сонная, волна оплеснула его босые ноги, стал всматриваться.
Собственно, ничего примечательного в гонимом волною к берегу предмете для нас не было и быть не могло.
Но мы, следуя примеру Володи, внимательно смотрели на воду, стараясь угадать: что же это там плывет к берегу? Безделье, как известно, могучий стимул любопытства.
– Не то чурбан, не то бочка, – присмотревшись, высказал я предположение и крикнул Володе: – Петрович! Что там?
– Нечто рогатое! – весело откликнулся тот. – Коряга, наверное.
– Позвольте, позвольте… – вдруг забеспокоился Желтовский. – Где мои очки? – Он нагнулся к своей одежде, зашарил по карманам, отыскал очки, торопливо нацепил их и, шлепая босыми ногами по сырому песку, подбежал к Володе, весь вытянулся в сторону моря вглядываясь. Я и Иванников, заинтересовавшись, почему так засуетился наш кавторанг, присоединились к нему.
Подталкиваемый волнами к берегу, неизвестный предмет находился еще далековато, и разглядеть его как следует было трудно. Пожалуй, мы и не проявили бы такого интереса к нему, но нас заразил своим любопытством Желтовский. Он продолжал всматриваться, даже вошел в воду дальше, чем в ней стоял Володя.
Я смотрел на предмет, плывущий по воде, не особенно задумываясь, что же это такое? Но почему так взволнован этим Желтовский?
Вот он повернулся, вышел из воды, смущенно улыбнулся:
– Померещилось, мина плавучая, с войны по морю болтается.
– Может быть такое?
– Ничего невозможного. Известен случай – в Северном море английский пароход подорвался через пятнадцать лет после первой мировой войны. А после второй только четырнадцать лет прошло.
– Что же, недоработали вы, пахари моря?
– Почему недоработали? Наша совесть чиста. Однако случайности не исключены. К счастью, к нам плывет всего-навсего коряга.
– Точно, коряга, – подтвердил подошедший к нам Володя.
Мы все вновь уселись на песке. Он еще хранил дневное тепло, и сидеть на нем было приятно.
– А что, если бы мина? – спросил Желтовского Володя.
– Ну что, – спокойно пояснил тот, снимая очки, – если бы волна накатила ее на берег и кувыркнула о камешки, наша с вами беседа закончилась бы навсегда. Еще, глядишь, и санаторию досталось бы…
– Смотрите! – вдруг вскрикнул Володя, вскакивая.
Качающийся на прибрежной волне предмет был уже в каких-нибудь двадцати – тридцати метрах от берега, и, хотя было уже совсем темно, разглядеть его теперь можно было лучше, чем раньше. Что-то круглое, прямые отростки наверху…
– Мина! – поднялся Желтовский.
– Володя, куда? – ахнул я, видя, что Петрович снова бежит к воде.
– Лейтенант, назад! – властным командирским голосом прокричал Желтовский. Но Володя не слушал. Бежал к качающейся на воде черной округлости с прямыми рожками поверху, которая то скрывалась под набегавшей волной, то вновь показывалась над нею.
– Пропадет парень… – растерянно пробормотал Желтовский. – Надо не к мине, а от нее, людей предупредить… – И вдруг по-молодому резво помчался вслед за Петровичем к воде.