Текст книги "Избранное в двух томах. Том I"
Автор книги: Юрий Стрехнин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 37 страниц)
16
– Будете ужинать, товарищ подполковник?
– Нет.
Ординарец потоптался у порога, тихонько вздохнув, вышел.
Ракитин сел на скрипучую скамью. Оперся локтями о стол – тот самый, за которым сидел в прошлую ночь. На столе стоит тот же телефонный аппарат. И так же тянется огонек плошки. Но только теперь он – красноватый, неровный. В его тусклом свете еще более глубокой кажется щель в доске стола. И еще более густыми – тени, медленно качающиеся на бревенчатых щелястых стенах.
Рассеянным взором следил Ракитин за ними, положив голову на сжатые кулаки…
Не спалось. Может быть, все уже решилось? Следователь, присланный во второй половине дня, опросив многих, в том числе и Ракитина, ушел, наверное, уже доложил дивизионному прокурору, тот представил результаты Холоду, Холод доложил выше… Ну что ж? Так поступил бы и Ракитин, будь он на месте Холода: служба.
Только почему Холод не позвонил ему? Разумеется, не обязан. Но ведь есть обязанности и не по службе…
…Возможно, сон все-таки коснулся Ракитина. Во всяком случае, прошло какое-то время, в течение которого он не думал ни о чем, не видел ничего.
Он вздрогнул от скрипа открываемой двери. Обернулся.
Командир дивизии! Зачем?
Встал.
– Сиди, сиди! – полковник Холод подошел к столу и, поздоровавшись, сел напротив. Спросил не спеша:
– Как воевали сегодня?
Ракитин кратко доложил о результатах дня.
– Так… – протянул полковник. Пальцы его правой руки медленно пошевелились, легонько постучали по щербатой столешнице. Ракитин ожидал: сейчас Холод еще о чем-нибудь спросит или сам скажет что-либо. И станет ясно, зачем он явился среди ночи.
Холод молчал. Выражение какой-то отрешенности лежало на его сухом, прорезанном прямыми складками лице. Но вот, перестав постукивать пальцами, Холод спросил:
– Из ваших… вернулся еще кто-нибудь?
– Нет. С прошлой ночи – никого.
Услышав ответ, Холод, как бы пряча глаза, склонил лицо – и Ракитину показалось, что седые виски Холода еще белее, чем прежде. «О сыне спрашивал», – догадался Ракитин. Ему стало стыдно мелькнувшей утром мысли, что Холоду сейчас легче, чем ему. С жалостью и болью смотрел на опущенное лицо Холода. «Еще надеется… Поэтому и спрашивает. А о знамени?.. Да может быть, он и о знамени спросил. Но чем мы поможем друг другу?»
Холод вновь поднял лицо. Будто через силу выкладывая слова, проговорил:
– Я должен доложить наверх… Прокуратура уже оформила.
– Что ж… – вынужденно улыбнулся Ракитин. Хотел сказать: «Понимаю, тебе горше моего…» И не терпелось спросить: «А может быть, считаешь – распорядись я в прошлую ночь иначе, твоего горя могло и не случиться?»
Но не сказал и не спросил.
Хотя узы давней дружбы меж ними остались по-прежнему крепки, но состояние подчиненности одного другому невольно сказывалось на их отношениях. Внешне это выражалось в том, что Ракитину было уже неловко, хотя бы и с глазу на глаз, обращаться к Холоду на «ты». Обращение же на «вы» казалось неестественным. Поэтому Ракитин не употреблял ни «ты», ни «вы». Холод же продолжал обращаться на «ты», стараясь побудить Ракитина к тому же. Однако и в этом, как и в другом, былая простота их отношений не восстановилась. Поэтому-то Ракитин сейчас только мысленно сказал Холоду то, что желал бы сказать. А вслух лишь спросил:
– Что теперь говорить людям?
Холод не ответил. Когда он минувшей ночью доложил командующему армией о случившемся, тот сразу же приказал: «Немедленно расследовать, судить!» Холод попросил отсрочки: может быть, о знамени станет известно что-нибудь? «Двадцать четыре часа!» – неохотно согласился командующий. Сейчас эти часы истекают. Истекут – командующий доложит выше. А что тогда? Останется ли жить полковой коллектив с его духом, традициями, коллектив, в котором вырос Холод, в который он отдал и сына? Холод не говорил и не хотел говорить Ракитину о своих опасениях. Но что тянуть? Ожидание удара только утяжеляет его. И Холод сказал.
Выслушав, Ракитин тяжело опустил руки на стол. Взгляд его был обращен на Холода. Но как будто не было сейчас перед Ракитиным ни Холода, ни этого щербатого стола, ни бревенчатых, тускло освещенных плошкой стен вокруг… Видел сейчас он лишь однополчан, сидящих в окопах, вырытых за день вдоль лесной опушки, видел солдат и офицеров, чья честь и судьба вручены ему.
Острая боль и за себя, и за них, которые так верили ему и всегда беспрекословно шли за ним, пронзила его в эту минуту почти физически ощутимо.
Текли минуты. Холод и Ракитин молчали. У каждого было свое горе. И было это сдвоенное горе так тяжко, что бессильны были бы слова утешения.
– Время… звонить командующему… – первым нарушил молчание Холод.
– Звони. – Ракитин произнес это твердо. – Звони, – повторил он, не заметив, что обратился к Холоду на «ты», как всегда обращался когда-то. – Прямо отсюда можно, через штадив. – Ракитин показал на телефонный аппарат.
– Да, пожалуй, – согласился Холод.
Взяв трубку, Ракитин приказал своим связистам соединиться со штабом дивизии и, когда это было сделано, передал трубку Холоду. Тот распорядился соединить его с командующим армией. Но оказалось, что телефон командующего занят. Холод сказал, чтобы ему позвонили, как только телефон освободится, и положил трубку.
– Дали довоевать хотя бы… – вздохнул Ракитин.
Холод промолчал. Вытащил из кармана шинели помятую надорванную пачку «Беломорканала». Протянул Ракитину:
– Хочешь?
– Нет.
Холод стал доставать папиросы из пачки. Вдруг его пальцы дрогнули, стали неловкими. Ракитин не знал – Холоду вспомнилось: «Позавчера в полку был, из этой пачки с Алешкой закуривали…»
Холод никак не мог выудить папиросу из пачки. Да и папиросы как на грех оказывались все ломаными. Наконец нашел целую, прикурил от плошки.
Резко прогудел телефонный зуммер. Вынув изо рта папиросу, Холод схватил трубку. Послушал и уже спокойно передал ее Ракитину:
– Не мне. Твои.
Ракитин нехотя взял трубку:
– Пятый слушает.
Холод видел, как вздрогнула приложенная к уху Ракитина трубка, а лицо, только что такое застывшее, оживилось.
«Что еще стряслось?» – забеспокоился Холод. Но выражение лица Ракитина было таким, что у Холода неожиданно для него самого вновь вспыхнула притухшая было искорка: «Вдруг об Алеше что?»
– Сюда! Немедленно! – четко проговорил Ракитин в трубку и каким-то несвойственным ему лихим движением положил ее.
Колея, наезженная по лесу лишь сегодня, едва различалась в ночной темноте. По ней, приглядываясь, чтобы не сбиться, шли не спеша Дорофеев и Прягин в полковые тылы, каждый в свое подразделение. Оба только что доложили командиру полка обо всем и передали ему планшетку убитого лейтенанта и документы Вартаняна.
Они шли молча, не вспоминали о пережитом, но мыслями каждый был еще в недавнем.
…От фермы Прягин поспешил все же за Дорофеевым. Прягина гнал страх. Не тот, который еще недавно побуждал отстать, спрятаться, отсидеться. Нет, страх перед своей совестью. Будь Прягин один – этот страх, может быть, так и остался бы в нем подспудным, сильнее которого желание уцелеть, выжить. Но за последние часы многое заставило его взглянуть на себя другими глазами. Взглянуть так, как, может быть, он еще никогда не смотрел на себя. Беспощадные слова Дорофеева. Молчаливый укор Галиева. Недоуменный взгляд ясных мальчишеских глаз Саши. Осуждающий вопрос Лукерьи Карповны: «Что же ты товарищей покинул?» Теперь Прягин сильнее всего, больше чем пули, боялся, что Дорофеев, придя в полк, расскажет о нем все, – и тогда уже ничем не оправдаешься ни перед людьми, ни перед собой. И он спешил, пока не поздно, догнать Дорофеева, помочь ему доставить в полк знамя, которое, как полагал Прягин, несет Дорофеев.
Следы Дорофеева отчетливо виднелись на сырой лесной почве. Идя по ним – никаких других он не встречал и сбиться не опасался, – Прягин дошел до камышовой заросли, углубился в нее. Следы начали теряться в топкой почве среди камыша. Но Прягин брел, пытаясь угадывать следы по темным пятнам воды, заполнившей их, по надломленным камышинам. Но вот следы потерялись совсем. Прягин в нерешительности остановился. Постоял. Побрел наугад. Вдруг услыхал неподалеку короткий сдавленный крик. Понял: Дорофеев! Он в беде! – и бросился туда, откуда послышался крик. Впереди глухо булькнуло. Раздвинув камыш, увидел: в бурой болотной жиже ворочается заляпанная грязью, растопыренная на широкой голове пилотка. Окликнул: «Дорофеев!» Сообразив, Прягин отстегнул с одного конца ремень автомата: «Хватай!» Выбросив наверх черную от болотной грязи руку, Дорофеев уцепился за конец ремня. Прягин потащил…
За бочажиной, чуть не погубившей Дорофеева, болото было менее топким. Они прошли его, поднялись на сухое место, в кустарник, наткнулись там на окоп с несколькими бойцами. Это оказались солдаты соседней части. Прягина и Дорофеева провели в находившийся поблизости, на фланге, батальон их полка…
Вот и развилка. Прягину влево. Дорофееву – вправо.
Остановились.
Дорофеев зябко поежился. Его шинель и вся обмундировка были еще влажны: сушился пока что только на ходу.
Сладили самокрутки, закурили – табаком и спичками они уже разжились. Молча затягивались. То разгораясь, то притухая, мерцали два крохотных огонька, не освещавшие даже лиц.
– Как там Галиев сейчас? – вспомнил Прягин.
– Ничего, Лукерья надежная. Обиходит. И за Сашком присмотрит.
– Досталось мальчику, – вздохнул Прягин. – Очень я за него опасался.
– А я считал – для блезиру ты. Чтоб не идти.
– Я догадывался, что у тебя такое мнение. Только я в самом деле… У меня ведь свой такой же.
– У меня – двое… – Дорофеев помолчал, выдохнул дым. Признался вдруг: – Вот Сагуляк мне все покоя не дает… – С силой затянулся. В красноватом отсвете выступили из тьмы его широкие скулы, мясистые губы, крупный нос – и вновь потерялись в ней.
И снова оба молчали. А еще осталось невысказанное. Прягин еще не был уверен, до конца ли простил его Дорофеев? Может быть, он и руки не подаст?
Дорофееву хотелось сказать Прягину напоследок какие-то добрые слова. Но не любитель солдат до обильных сердцеизлияний. О товарище, как и тот о нем, судит не по словам – по делу. Видно дело – виден и человек.
Дорофеев затянулся последний раз, бросил цигарку. Протянул руку:
– Ну, бывай. Извини, коли что.
– Ты извини! – Прягин, обрадованный тем, что Дорофеев подал ему руку, крепко пожал ее. – Еще встретимся?
– Не без того. Чай, в одном полку служим.
* * *
А Ракитин и Холод еще сидели за тем же столом. После того как стало известно, что знамя цело, Ракитин словно помолодел за несколько минут. Будто мягче стали прямые, резкие складки по краям его крепкого рта, словно оттаял взгляд.
Но рука Холода тяжело лежала на потемневшей от влаги планшетке Алексея, которую принес повар Дорофеев. И Ракитину казалось неуместным сейчас слишком явно показывать свою радость. Но ему но терпелось тотчас же, не медля, поделиться радостью со всеми, с кем делил недавнее горе. Те два солдата, Дорофеев и Прягин, конечно, уже рассказали всем, кого встретили… Но на передовой-то еще не известно… Наверное, еще и Себежко не знает – он где-то в батальонах. Ему надо первому сказать.
Осторожно, стараясь не тревожить задумавшегося Холода, Ракитин протянул руку к трубке. Почувствовал вопросительный взгляд, сказал тихо:
– В батальоны сообщу…
– Минутку. – Холод взял трубку.
«Командующему?» – ждал Ракитин. Но Холод приказал связистам соединить его сначала с прокурором дивизии.
Кратко, без единого лишнего слова, как он привык говорить, Холод сказал прокурору: знамя цело, дело прекратить.
Соединиться с командующим удалось не сразу: линия от штадива до штаба армии оказалась занятой.
Холод терпеливо ждал, пока прогудит телефонный зуммер, возвещающий, что линия освободилась. По настороженному взгляду Ракитина, по чуть приметному подрагиванию его тесно сомкнутых губ Холод догадывался: тот хочет что-то сказать, но сдерживается.
– Что? – спросил Холод. – Еще не успокоился?
– Пока нет, – разомкнул губы Ракитин. – Знамя доставить надо.
– Когда и как?
– Пошлю тех двоих солдат с разведчиками на ферму. Принесут.
– Через немецкую передовую?
– Проберутся. Ночь.
– Нет. – Холод положил на стол тяжелую ладонь. – Незачем теперь рисковать. Начнем наступать, продвинемся – тогда и возьмете.
Резко, требовательно прогудел зуммер. Холод снял с аппарата трубку: линия свободна.
Холод доложил командующему по-обычному немногословно. Закончив, сказал Ракитину:
– Командующий велел повара этого к награде представить.
– А теперь звони своим. Утешь народ…
Разыскивая по проводу замполита, чтобы тот сообщил всем остальным радостную весть, разговаривая с комбатами, которым он сообщал эту весть сам, Ракитин, поглощенный всем этим, как бы забыл на время, что Холод по-прежнему сидит за столом напротив.
Но вот Ракитин кончил говорить. Положил трубку, взглянул на Холода – и стыд ожег его: как можно радоваться чему-то и не думать, что горе твоего друга остается совсем свежим, кровоточащим. Утешить бы! Утешить самыми сильными, самыми действенными словами. Но какие слова могут тут помочь?
А Холод сидел безмолвно, опустив взгляд к планшетке сына. Медленно перекладывал ее в руках и рассматривал то с одной, то с другой стороны. Ракитин уже знал, что именнотак тщательно рассматривает Холод: две пулевые пробоины. В Алексея были эти пули? Или в того, с армянской фамилией, бойца, который потом нес планшетку и чья солдатская книжка и комсомольский билет, положенные в планшетку Дорофеевым, лежат теперь на столе. «Что уж рассматривать, – с болью за Холода подумал Ракитин, – той ли, этой ли пулей Алексей убит… Убит, и никуда от этого не денешься…» Не знал Ракитин: Холод, напряженно разглядывая пробоины, все ищет, ищет для себя хоть ниточку надежды: «А может, эти пули не в Алешу?.. Мало ли на войне случается? Видели – убит, а окажется – жив…» Так обнадеживало сердце. Но разумом Холод понимал: следует верить солдатам, принесшим Алешину планшетку.
Ракитин, уже кончивший говорить по телефону, с острой жалостью молча наблюдал, как Холод расстегнул набухшую от влаги планшетку. Вот он осторожно, по одной, вынимает мокрые, слипшиеся бумажки. Одну придержал в руках, расправил. Посмотрел, отложил. Заметил взгляд Ракитина, показал на листок:
– Девушке своей Алексей… Гале… Не дописал.
– Невеста?
– Похоже… – Холод старательно уложил обратно в планшетку все бумаги, закрыл ее. – Что невеста? Другого найдет. А вот мать… – Холод в раздумье потер белый висок. – Не знаю, как напишу… Повременить разве?
– Да надо ли?
– Конечно, что уж… – согласился Холод. – Напишу. Только матери – они все равно не верят… Отвечал на запросы, знаю…
Холод порывисто встал, словно отрывая себя от горьких мыслей.
Встал и Ракитин.
– Ну что ж, – проговорил Холод. На лице его было уже обычное выражение служебной озабоченности и строгости. – Знамя ваше впереди, будем наступать. Артиллерия прибудет ночью. Спланируйте огонь. Готовность – к пяти.
ПРИМИ НАС, МОРЕ
Повесть
Есть под Севастополем место, на котором как бы замыкается круг всех событий его обороны и освобождения в дни Отечественной войны. Это место – мыс Херсонес.
Увидеть мыс, если ехать из Севастополя на Балаклаву, можно еще до того, как вновь увидишь море. На фоне неба – белесо-голубого, словно выцветший под ветром и солнцем матросский воротник, – издалека приметна тонкая вертикальная черточка на горизонте. Там, где она, – и есть мыс.
Чем дальше бежит дорога, тем резче эта черточка, а справа от нее – все чаще серебряные проблески моря. Чуть всхолмленная местность становится все ровнее, пустыннее. Глазу уже и зацепиться не за что. Разве промелькнут раз, другой несколько белых домиков, крытых черепицей. Теперь справа от дороги до самого моря, синее марево которого распахнуто уже во весь горизонт, лежит беловатое поле – без деревца, без единого кустика. Вертикальная черточка, которая была видна издалека, обретает явственные очертания: это высокий, как маяк, серый четырехгранный обелиск. Краткая надпись на нем гласит: он воздвигнут в честь наших воинов, разгромивших немецко-фашистских захватчиков на мысе Херсонес в мае 1944 года, за год до окончательной победы над врагом.
На поле, среди которого одиноко высится обелиск, не растет ничего, кроме крохотных, с вершок, колючих травинок. На нем и не может ничего расти. Все оно усеяно мелким щебнем, острыми камнями, некогда исторгнутыми из почвы силою взрыва, изъязвлено воронками, уже еле приметными, изрядно заглаженными временем. Воронка вплотную к воронке. Земля здесь многократно взрыта и перерыта безжалостным заступом войны. Тонкий плодородный слой выворочен, перемешан с камнем и железом.
Железо… Его здесь, может быть, не меньше, чем самой земли, – не оттого ли она красноватая, цвета засохшей крови. Если нагнуться и взять горсть неподатливой, сухой, жесткой почвы, пальцы обязательно ощутят меж ее шершавыми комьями угловатость осколков. Полусъеденные ржавчиной, они – и совсем крохотные, и огромные, с ладонь. Тут же – почти ставшие прахом клочья противогазных коробок, черные от времени патронные гильзы. Они крошатся, если к ним прикоснуться… Металлом омертвлено это поле давно минувшей битвы.
Что осталось на нем от тех, кто возомнил себя расой господ? Если приглядеться – в отдалении глаз отыщет пологие, еле приметные бесконечно длинные бугры. Будто великан пропахал когда-то через все поле множество широченных борозд, одну рядом с другой. За годы они оплыли, сгладились, поросли тощей, еле приметной травой.
Нет, это не борозды великаньего плуга остались на поле, а бесконечные ряды могил захватчиков.
В первые дни мая сорок четвертого года, когда наши войска штурмовали Севастополь и немцы уже поняли, что его не удержат, они, ища спасения, повалили к мысу Херсонес.
Севастопольские гавани были уже под нашим непрерывным огнем. Спеша к мысу Херсонес, немцы надеялись, что за ними туда придут транспортные суда. В районе мыса скопилось несколько десятков тысяч фашистов со всем вооружением, какое у них еще оставалось, с награбленным добром.
Дальше отступать им было некуда – высокий обрыв и волны, бьющие в красноватые скалы…
Неумолимый огонь батарей, яростные бомбовые удары, молниеносные налеты штурмовиков – так вершилось возмездие. От него на мысе Херсонес не ушел ни один захватчик.
Еще и теперь, через много лет, если подойти к самому краю кручи и взглянуть вниз, где меж ноздреватых глыб плещет волна, можно увидеть кое-где среди камней помятые, обглоданные морем черные остовы немецких машин. Ища спасения от карающего огня, гитлеровцы выскакивали из них – и машины, уже не управляемые, катились к обрыву, падали с него.
…Есть вблизи мыса небольшая бухта. Она окружена скалами, причудливо источенными волнами и ветром. Кто знает, в чем тут секрет, но вода в бухте имеет какую-то особенную голубизну. Не потому ли эту бухту так и называют – Голубой. В жаркие дни здесь многолюдно, манит необычной прозрачности прохладная вода, манят многочисленные сквозные промоины в скалах, словно двери, распахнутые в беспредельность моря. Мирным покоем дышит Голубая бухта. Ничто не напоминает глазу о днях войны. Глазу – да.
Но есть память сердца…
1
Июль сорок второго. Тяжелое время войны для нас… Немцы вели тогда свое самое яростное, третье по счету, наступление на Севастополь.
Защитники черноморской твердыни сделали все, что могли. Двести пятьдесят дней они стояли непоколебимо. Но силы были слишком неравны.
Враг прорвался уже на северную окраину, к Братскому кладбищу, где покоятся герои первой севастопольской обороны, к Малахову кургану, вплотную подошел к инкерманским штольням, в которых укрытые под землей от бомбежек работали на оборону заводы, размещались госпитали, склады.
Дальше удерживать город было невозможно.
Поступил приказ оставить Севастополь.
Берег на десятикилометровом пространстве между городом и мысом Херсонес стал местом, куда, выполняя приказ об эвакуации, отходили, отбиваясь от врага, тысячи бойцов с оставляемых ими рубежей.
– Это есть наш последний и решительный бой…
Огненные слова «Интернационала» не раз вспыхивали в те часы над полем у Херсонеса, над полем, которое дымилось от рвавшихся на нем фашистских снарядов.
– Это есть наш последний… – гремело над степью, прокаленной нещадным июльским солнцем. Подымались для отчаянных контратак матросы и солдаты. «Это есть наш последний…» – и последняя пуля, последняя граната летели во врага.
…Иванов и Василь Трында остановились: в нескольких шагах – крутизна, за нею сверкает море.
– Все, Вань! – сухими губами шепнул Василь, стянул с головы, комкая, побелевшую от пыли бескозырку и обессиленно опустился на горячую, колкую землю: его контузило с полчаса назад.
Вытянув бескозырку из стиснутых пальцев друга, Иванов надел ему ее снова. Круглое лицо Василя, его широкие, густые черные брови, ресницы, губы, оттопыренные уши – все было теперь одного, пепельно-серого цвета: смешались пот и пыль. Глаза были бессильно закрыты.
– Василь! – позвал Иванов. – Василь!
Но тот не отозвался.
Жаркий пот наплыл Иванову на глаза. Немцы идут следом. Вот-вот настигнут. Если бы пройти еще немного. До берега…
– Ты живой? – крикнул он в отчаянии. Схватил Василя за плечи, приподнял. В ремне автомата, висящего на плече Василя, запуталась рука. Перекинул автомат себе за спину. Два автомата и ни одного патрона…
Опустившись на колени, стиснув зубы от натуги, обхватил обмякшее тело, поднялся шатаясь. Руки Василя свисали, качались, мешали, ноги волочились, скребя ботинками каменистую почву.
Остановился перевести дух. Но Василя не опустил: поднять снова будет трудно.
– Подсоби! – окликнул пробегающего мимо матроса в тельняшке и армейских галифе с обмотками.
– Живым надо спасаться! – махнул матрос рукой.
– Да он живой.
Но матрос уже промчался мимо.
– Стой, шкура! – холодея от ярости, крикнул Иванов.
– Чего лаешься? – обернулся матрос. Лицо его блестело от пота. – Давай.
Вдвоем донесли контуженного до края обрыва и спустили вниз, под скалу, туда, где штилевая крохотная волна лениво плескалась о камни. Своей бескозыркой Иванов зачерпнул воды, смочил лицо Василю. Ресницы у того медленно приподнялись.
Под обрывом было полно народу: моряки, пехотинцы, артиллеристы, какие-то мужчины в штатском, несколько женщин – вместе с военными из Севастополя уходили и жители. Кое-кто пытался смастерить плотики – в ход шли железные бочки из-под горючего и ящики из-под снарядов. Надеялись, что с воды их, может быть, подберут свои корабли.
Но этих плотиков не могло хватить на всех: у кромки воды сгрудились сотни людей. Да если бы и на всех хватило, – далеко ли удалось уплыть? Чуть не каждую минуту небо наполнялось зловещим вибрирующим воем: немецкие истребители и штурмовики проносились совсем низко, их тени промелькивали вдоль берега по воде и камням.
Вечерней темноты ждали как спасения. Но до конца дня было далеко, во всю свою ярую силу палило безжалостное солнце. Наверху, в степи, еще слышались пулеметные очереди, разноголосица винтовок и автоматов. То бились последние заслоны, выполняя приказ: продержаться до темноты, не допустить противника к берегу. Все, кто собрался под обрывом, надеялись: когда стемнеет и перестанут летать немецкие самолеты – придут от кавказского побережья наши корабли и заберут всех.
Иванов с тревогой смотрел на неподвижно лежащего Василя: ничего не слышит, с трудом выговаривает слова, едва может шевельнуть рукой. Врача бы… Но где тут медики? Однако надо попытаться.
– Лежи, я сейчас, – предупредил он Василя.
Пошел под кручей вдоль кромки берега, у самой воды, присматриваясь к людям. Изможденные, черные от нещадного крымского солнца, многие в серых от пыли бинтах. Почти все с оружием, но уже бесполезным – стрелять нечем. Кто бродит, отыскивая товарищей, а кто просто сидит, глядя в пустынный сверкающий простор моря. А из-за края скалы посвистывают поверху, улетая куда-то в море, немецкие пули. Сколько немцам осталось досюда? Два километра? Километр? А может быть, и того меньше. Долго ли продержатся заслоны?
В тени между двумя выступами скалы, образующими подобие пещеры, Иванов заметил нескольких раненых, лежащих тесно друг к другу. Неподалеку пять-шесть армейцев ладили подобие плота. Ремнями, обмотками, бинтами они связывали несколько автомобильных камер и ящиков. Распоряжался этой работой высокий, лет тридцати, пехотинец. Из-под его разодранной спереди, но аккуратно подпоясанной гимнастерки белел свежий, еще чистый бинт. «Старшина!» – приметил Иванов четыре треугольничка в петлице его воротника и направился к нему.
– Для раненых плот! Только для раненых! – увидев Иванова, сердито крикнул старшина.
– Так у меня раненый и есть…
– Мало ли. Всех на плот не забрать.
– Да он же едва живой… Сестра! Сестра! – окликнул Иванов девушку в синем матросском берете и с медицинской сумкой на боку. – Помогите дружку моему, сестра.
– А где он?
– Недалеко.
Иванов зашагал к тому месту, где оставил товарища. Василь лежал, закрыв глаза, и пепельно-серое лицо его накрывала тень от скалы. Сестра положила ладонь на лоб. Василь даже не шевельнулся. Тогда она проверила его пульс:
– Контуженный? Тяжелая форма… Чем тут помочь?
Иванов взмолился:
– Хоть на плотик заберите!
– Не агитируй.
Она посмотрела вокруг и окликнула пожилого, дочерна заросшего солдата, который безучастно сидел, привалясь спиной к скале:
– Подмоги, папаша.
Втроем они донесли Трынду и положили рядом с ранеными. Иванов остался тут же. Он хотел сделать все, чтобы Василь попал на этот плот непременно, и взялся помогать тем, кто его ладил. Но дело уже шло к концу: материала удалось собрать только на небольшой плотик.
День подвигался к вечеру. Звуки стрельбы приблизились, но слышались реже. Видимо, немцы считали, что, прижатые к мысу Херсонес, остатки севастопольского гарнизона все равно обречены.
Наконец стало тускнеть серебро воды. Тени от скал погустели, вытянулись. От горизонта по небу раскинулись легкие перистые облака, и солнце, все более наливаясь алым, медленно скатывалось к уже чуть затуманившейся грани между морем и небом. Вот оно коснулось этой грани, снизу обозначенной синим, и синее смешалось с алым. Еще секунда, две – и от солнца остался лишь золотисто-малиновый отсвет. И сразу море померкло, из серебряного стало сизо-стальным, с чуть приметным красноватым оттенком. Невысоко над водой пронесся «мессершмитт». Сейчас, в сумеречном свете, он показался совсем черным.
Стрельба за кручей в степи почти затихла. Спешить немцам некуда…
Ночная синева все больше скрадывала горизонт, заполняла его, расплывалась по всему морскому простору, еще недавно такому ясному и светлому, и сотни воспаленных глаз напряженно всматривались в этот простор. Сотни ушей пытались в монотонном шуме неторопливых воли уловить хоть какой-нибудь звук, говорящий, что приближаются корабли.
Иванов сидел возле Василя и ждал.
Совсем стемнело. Изредка из степи доносился орудийный выстрел или глуховатая дробь пулемета.
Хриплый звук, исторгшийся из уст Василя, заставил Иванова вздрогнуть. Вот опять, еле слышно… Просит пить. Но где достать хотя бы каплю воды?
И вдруг мимо, прогремев сапогами по гальке, кто-то ринулся вниз.
– Корабли! – услышал Иванов. – Корабли!
Он вскочил и чуть не побежал к воде, куда, на ходу скидывая одежду и обувь, уже бежали люди. В синевато-серой полутьме проступало пять-шесть темных продолговатых силуэтов. «Морские охотники» – определил Иванов наметанным глазом.
Кинуться в воду, плыть к кораблям… А Василь?
Мимо, к воде, уже полз, скрежеща по гальке, плотик, облепленный толкавшими его людьми. Вот он уже сдвинут, с берега, качнулся на первой волне, принявшей его на себя.
Тяжелораненых подхватывали, чтобы положить на плотик. Распоряжался все тот же высокий старшина. Два солдата с забинтованными головами помогли Иванову втащить на плотик Трынду. Плотик тотчас же оттолкнули. Он ходко пошел, обгоняя плывущих людей.
По камням, по воде, поплескивающей меж ними, пробежал летучий отсвет. Из-за вершины скалы в сторону моря выметывались, мгновенно угасая, длинные искры. Немцы бьют трассирующими…
«А что, если «охотник» нащупают? – встревожился Иванов. – Успеть бы ему, тогда к утру Василь – в госпитале…»
Зловещие искры погасли. «Уйдет «охотник»!» – это немного успокоило Иванова и скребнуло по сердцу: «Эх, Василь, дружок. Увидимся ли когда?». За войну ни разу еще не разлучались. Бельбек, Мекензиевы горы, Северная сторона – всегда рядом. Патроны, махра, пайка хлебная – всем делились, одна плащ-палатка была на двоих, и риск в бою один…
Опустевший плотик шел уже обратно. Его гнал, стоя на одном колене и выгребая обломком доски, все тот же старшина. Ему помогал какой-то матрос, на котором не было ничего, кроме трусов и клочьев тельняшки.
Обгоняя других, Иванов вбежал в воду, чтобы помочь подтянуть плотик.
С берега ринулись люди.
– Только раненых! – закричал старшина, заглушая все голоса.
Еще несколько тяжелораненых уложено на шаткий, от первого же рейса разболтавшийся плотик. Он уже снова отвалил.
К маячившим в отдалении «охотникам» плыли многие. Иванов, зашвырнув в воду бесполезные теперь автоматы, свой и Трынды, и оставив на берегу ботинки, тоже поплыл. Повсюду вокруг на мутно-синеватой поверхности ночной воды чернели головы, и кто-то один кричал надсадно:
– Браты, не оставьте! Браты, не оставьте!
И как бы отвечая этому, наполненному отчаянием голосу, другой голос, похоже было – с катера, приказывал:
– В первую очередь раненых! Раненых сначала!
Вот уже виден ближайший из «морских охотников». Вокруг него на темной, медленно колеблющейся воде полно голов – обнаженных, в бескозырках, в пилотках, – чем ближе к «охотнику», тем голов больше. Под бортом катера – плотик. С него все раненые уже сняты. А к «охотнику» плывут люди – еще и еще…
Сделав несколько сильных бросков, Иванов почти доплыл до «охотника», осталось метров пять. С катера тот же голос, крикнул:
– От борта! Корабль перегружен!
Но люди продолжали подплывать, пытались вскарабкаться на «охотник». Иванов теперь, вблизи, хорошо видел: будь волна чуть посильнее – захлестнет палубу, на которой из-за массы людей не видно уже ни надстроек, ни пушек. Даже к борту, пожалуй, не подплыть – под ним вплотную головы, головы, руки, тянущиеся вверх.
– От борта! От борта! – снова прокричали с «охотника». – Отходим.
Глухо взревели моторы в утробе корабля. Волна, подымаемая им, качнула головы, во множестве темневшие возле борта, добежала до Иванова, мягко толкнула его в грудь. Кто-то рядом с ним кричал:
– Не оставляйте! Как вы можете!
Но Иванов молчал. Он-то понимал: взять еще кого-либо на корабль невозможно.
«Морской охотник» удалялся медленно, как бы нехотя. Вот его неясные очертания совсем потерялись в ночной мгле. Не видно было и других «охотников», загруженных людьми до предела, – ушли и они.