355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Стрехнин » Избранное в двух томах. Том I » Текст книги (страница 19)
Избранное в двух томах. Том I
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 19:35

Текст книги "Избранное в двух томах. Том I"


Автор книги: Юрий Стрехнин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 37 страниц)

Мы не рассчитывали, что нам придется стоять на месте долго. Все время ждали: снова – вперед! Однако на тех хуторах мы и за несколько дней успели обжиться неплохо. Все были довольны, что жители, в большинстве, остались в своих домах: австрийцы нас, как видно, не очень боялись: хотя фашисты их и пугали, не стали эвакуироваться. Мужчин на хуторах почти не было, только парнишки да несколько стариков, которые и в тотальники не сгодились. Зато женщин было много. Поступил приказ – привлечь их к окопным работам. Австриячки трудились вместе с нашими солдатами. И даже очень дружно…

Впрочем, не об этом хочется вспомнить.

В то памятное утро я проснулся, как всегда, рано: возле домика, где я расположился на жительство вместе с другими однополчанами, уже слышались весело перекликавшиеся солдатские и женские голоса: старшина собирал на работу. Вскоре стало тихо – команды разошлись по участкам. А я, решив на свежем воздухе покурить, вышел из дому. Не успел сделать и пару затяжек, как услышал: громко хлопнула дверь. Из дома выбежал дежурный телефонист, молодой парнишка, который неотлучно сидел у аппарата. Что случилось? Солдат бежал ко мне, рукой придерживая пилотку, глаза его возбужденно блестели, он что-то кричал мне на бегу. Встревоженный, я шагнул ему навстречу.

– Война!.. – выдохнул, подбежав ко мне, телефонист. – Война кончилась!

– Кончилась? – ошеломленный, я в первые секунды не поверил своим ушам. – Откуда ты знаешь?..

Да, мы ждали, что этот день когда-нибудь придет. В ту весну мы были убеждены, что он наступит скоро. И все-таки то, что крикнул парень-связист, показалось мне совершенно неожиданным…

– Откуда ты знаешь? – повторил я. Солдат, видимо и сам изумленный не менее моего, хотя изумляться, собственно, было нечему, торопливо ответил, переводя дыхание:

– Из штаба дивизии звонили!

Обгоняя солдата, я вбежал в дом, схватил телефонную трубку, крикнул:

– Первого!

Через две-три секунды я услышал спокойный, как всегда, басок нашего командира полка, подполковника Вересова. Хотя я и знал его давно как человека невозмутимого в любых обстоятельствах, меня все же удивило, что он и в эту минуту оставался спокоен. А может быть, он еще не знает? Возможно, о том, что война окончена, известно лишь по «солдатскому телеграфу» – какой-нибудь дежурный дивизионный телефонист услыхал новость от связистов штаба армии и, спеша порадовать своего приятеля на нашей полковой линии, позвонил ему, а тот поспешил сообщить мне, Вересову же пока еще ничего не известно.

Но оказалось, что Вересов знает – впрочем, тоже не из официальных источников, а все по тому же «солдатскому телеграфу». Предупредив меня, чтоб я не удивлялся, если радостная весть окажется всего-навсего слухом, и что поэтому лучше ее пока не распространять, он все тем же невозмутимым баском сказал:

– Строить полк в колонну, выступаем через час.

Я тотчас же позвонил командирам батальонов и в тылы, разослал связных в подразделения, с которыми не имелось телефонной связи. И сразу же началась суета, сборы в дорогу.

Все распоряжения были отданы, мне оставалось только ждать, когда на полевую дорогу, выводящую от хутора к шоссе, станут выходить батальоны, батареи, обозы.

Я не спеша зашагал по травянистому, почти не езженному проселку, сапоги мои тотчас же заблестели от росы – она еще не успела испариться. По сторонам проселка березы стояли тихие-тихие, ни один листик не шевелился в безветрии, лес словно еще спал – даже птиц не было слышно.

Чуть в стороне от дороги я увидел трех женщин, роющих котлован для блиндажа. Эта работа была ими начата еще накануне. Они уже порядочно углубились – видны были только головы в косынках, да мелькали лопаты, выбрасывая наружу землю. В суете сборов этим женщинам еще никто не успел сказать, что их работа теперь не нужна. «Скажу-ка им!» – решил я.

Увидев, что подходит офицер, женщины – все светловолосые, в блузках с короткими рукавами – еще старательнее налегли на лопаты, видимо желая показать свое усердие. Я остановился у края котлована, там, где на траве лежали снятые на время работы кофточки и узелки с едой, и махнул рукой. Женщины остановились, не выпуская черенков лопат из рук. Самая молодая из них и, наверное, самая бойкая, отирая тыльной стороной ладони лоб, высоко подняла обнаженную до плеча по-девичьи тонкую и вместе с тем по-крестьянски крепкую руку, что-то крикнула мне с лукавой улыбкой.

– Энде арбайт! – сказал я, собирая все свои скудные познания в немецком языке. – Криг ист беендет! Геен зи нах хаузе!

Женщины изумленно смотрели на меня, видимо все еще не веря, – может быть, они подумали, что я пошутил. Несколько минут назад мне и самому не верилось.

– Криг аллес, энде! – повторил я громче. – Фриден!

Женщины, словно с них спала цепь молчания, все сразу оживленно заговорили меж собой. Прогремели, ударились одна об другую выкинутые из котлована лопаты, женщины, переговариваясь радостными голосами, стали выбираться из него. Я повернулся, чтобы возвратиться на дорогу, и вдруг услышал рыдание, его скорбный звук сразу же заглушил веселые женские голоса. Я оглянулся. Рыдала женщина, которая, как я успел еще перед тем заметить, почему-то не спешила выбраться из котлована – самая старшая из всех, но не старая, может быть, от силы лет сорока. Она рыдала, закрыв ладонями лицо, привалившись грудью к земляной стенке котлована. Ее товарки смущенно стояли наверху, нерешительно переглядываясь, – видимо, растерялись, не знали, что предпринять, чем утешить ее.

Что мог сказать я этой рыдающей женщине?

Я повернулся и пошел к дороге.

Почему плакала эта женщина? Наверное, в этот радостный для всех час, первый час мира, она скорбила о человеке, который не вернется к ней с войны. И мне подумалось тогда: а сколько жен и матерей, сестер, невест, дочерей на нашей земле прольют такие же слезы. Нет, не такие. Те, которые не вернутся к нашим женщинам, сложили головы не зря. Их ждет светлая память. А тот, кто не вернется к этой женщине, рыдающей прижавшись к земле, – за что умер он? Нет и не может быть ей того утешения, которое есть у наших женщин.

Эта женщина была вдовой или матерью моего врага. Может быть, ее сын или муж был не просто солдатом, как многие, попавшие на фронт поневоле. Может быть, он был самым оголтелым фашистом, извергом, карателем – ведь и таких рождают матери, ведь и у таких есть жены… Но все-таки это были слезы женщины, – и, когда я увидел их, в душе у меня словно облачко набежало на ясный небосвод, и радость, что пела во мне с той самой минуты, как телефонист крикнул о конце войны, зазвучала уже как-то иначе, словно в мощном мажоре оркестра вдруг выплыла и уже не терялась в нем негромкая, но отчетливая скорбная нота. Я слышал, слышал эту ноту и уже не мог избавиться от нее – ни в те минуты, ни позже, когда колонна полка тронулась в путь. Но эта печальная музыка звучала сама по себе, а радость победы, огромная, как бездонное майское небо над нами, громкая, как медь сведенных воедино многих оркестров, заполнила меня всего. Помню, в каком упоении, взяв у связных оседланного коня, поскакал я вдоль уже тронувшейся колонны.

Не знаю, как получилось, что я забыл о данном мне командиром полка предупреждении.

Я в упоении мчался по обочине дороги, подстегивая коня, и кричал:

– Война окончилась! Война окончилась! Победа!

Проносясь мимо шагающих рядов, я видел, как после моих слов мгновенно менялись лица, за секунду до этого по-походному сосредоточенные – словно теплый ветер пролетал по ним, делая их улыбчивыми, оживленными. А мне в эти минуты, наверное, было радостно вдвойне: ведь многие из идущих в колонне весть о победе впервые услышали от меня. До сих пор я ощущаю сладкое тепло этого чувства – принести людям такую весть.

Проскакав в голову колонны, я отдал лошадь связному и пошел пешком, хотя нашлось бы на чем ехать – в то время у нас имелось в достатке трофейных машин и повозок. Но мне хотелось идти вместе со всеми моими товарищами, моими однополчанами. Может быть, это последний наш походный марш из всех тех, что мы прошагали вместе.

В то утро дорога казалась необыкновенно легка – мы и не заметили, как прошли несколько километров по тихому проселку, петляющему меж хуторами и рощицами. Когда мы вышли на шоссе, по нему, гремя, неслись грузовики с орудиями на прицепах, тарахтели вереницы обозных повозок, облепленных солдатами, вольным шагом, вразнобой, шла по обеим обочинам пехота – видимо, всем войскам был дан приказ форсированным маршем идти на запад. А нас у выхода на шоссе остановили. Вересов сказал мне, что вот-вот должен подъехать кто-то из штадива с приказом о дальнейшей задаче. Был объявлен привал. Я отошел в сторону от дороги, где вдоль нее тянулась небольшая низинка, а за низинкой, совсем близко, шагах в сорока, густой толпой стояли белоногие молодые березки. Меня потянуло к ним – уж очень были похожи эти березки на наши родные, российские. Но я не дошел до них, остановился в еще невысокой, но уже густой молодой траве, ярко-зеленой, упругой, нетоптаной. Остановился не только потому, что не хотел мять ее. Меня остановило мелькнувшее воспоминание. Всплыло в памяти пасмурное весеннее утро на бывшей «линии Маннергейма», всплыло потому, что я увидел у своих ног, в траве, фиалки. Их было не так много, как на той болотистой низине перед разрушенными дотами. Здесь они не покрывали землю сплошным ковром, а прятались между сочными, свежими стеблями травы, синеглазо выглядывая из-за них. Да и поле было совсем не похоже на то остывшее военное поле, и небо над головой было не хмурым, как тогда, – на нем не виднелось ни облачка, и щеки ласкало теплое солнце, солнце первого Дня Победы.

Все было по-другому. Но что-то общее было между тем и этим весенними днями, между которыми легло четыре года, и каких года!

Я нагнулся, сорвал две фиалки, поднес их к глазам. Такие же самые… Эти австрийские фиалки были, как близнецы, похожи на своих далеких северных сестер и на те, что стоят сейчас на моем окне.

Бережно держа прохладные хрупкие стебельки в руке, я думал о том, что идут минуты, счастливейшие не только для меня и для всех, кто со мной, не только для наших друзей и союзников, далеких и близких, но – я в это верил тогда и верю теперь – счастливейшие часы для тех, кто, наверное, считал тогда день нашей Победы днем своего национального несчастья. Даже для них. Ведь им пришлось хлебнуть кровавого лиха предостаточно: у Германии под конец войны не осталось безопасного тыла, в любую ночь многотонная тротиловая смерть могла упасть с гудящего бомбовозами неба на любой немецкий город, на любой дом, на любую семью – и падала. Нет, думалось мне, – и немцы позже, пусть значительно позже, но поймут, что не трауром нужно отмечать им этот день. Теперь-то война против нас невозможна, – весьма уверенно рассуждал я тогда. Кто против нас пойдет? Англичане, американцы, французы – наши союзники. Германия разбита, подняться ей вновь для войны не дадут.

Так рассуждал я в тот майский день, благодушно держа в руках сорванные фиалки. Но вдруг вспомнилось тогда: «А не забыл – в сорок первом, тоже весной, на бывшей «линии Маннергейма» – считал, что войны больше не будет. И ошибся!» Холодком прошло по сердцу; «А вдруг ошибаюсь и на этот раз? Неужели все тяжкое, что позади, может когда-нибудь повториться?»

Нет, в тот сияющий майский день сорок пятого года в это не хотелось верить. И тревожную мысль, промелькнувшую в минуты, когда стоял в траве, вертя в пальцах сорванные фиалки, мысль эту постарался я прогнать – она была как тень одинокого облачка, пробежавшая по освещенному солнцем лугу, – быстролетная, небольшая тень.

А вот поди ж ты, оставила след на столько лет…

Сейчас передо мною снова стоят фиалки, те, что принесены Риной. Весь стакан наполнен серебряными искрами молодого весеннего солнца. Такие же фиалки росли на бывшей «линии Маннергейма» далекой весной сорок первого года, такие же сорвал я возле австрийской березовой рощи светлым майским утром сорок пятого.

Фиалки для меня – цветы мира и счастья. Это наши с Риной, ее любимые цветы, которые я дарил ей, когда она еще не была моей женою. Они – вехи в нашей жизни, ее сигнальные синие огоньки. Помню, как рассмеялась Рина, счастливо и чуть иронически, когда я ввалился в комнату с патронным ящиком, из которого густо торчали фиалки, слегка прикрывшие лепестки от пасмури. Как они распустились потом, отогревшись в нашей комнате… Как мы были счастливы той весной, первой нашей весной, – весной сорок первого года. Если бы мы могли предугадать, что принесет нам и всем людям этот год!

А те две фиалки, которые я сорвал на привале ранним утром восьмого мая сорок пятого года, были не только символом весны и мира. Мир означал возвращение. Возвращение ко всему, от чего оторвала война. Возвращение к Рине. Мечтой об этом я жил четыре военных года. Как и она.

Я старательно спрятал тогда те две фиалки в сумку между письмами Рины.

Спрятал и берег наисекретнейшим образом, дабы никто из однополчан не посчитал меня сентиментальным. Так эти два цветка и сохранились засушенными. Когда мы встретились с Риной вновь, я отдал их ей. Это были первые цветы, подаренные мною жене после начала войны.

Нашему поколению с цветами не очень повезло: не часто баловала нас история возможностями дарить их любимым. Сколько помню себя, с самого раннего детства, в тех призывах, которые направляли всю нашу жизнь, всегда было слово «война»: война с разрухой, война за хлеб, война за социализм, война с захватчиками. Моему поколению почти неведомо состояние мирного покоя. Но нам ли пенять на судьбу? Какому другому поколению выпало счастье видеть так быстро меняющийся мир – и не только видеть! Мы сами и меняли его. Для нас все это состояние непрерывной войны с чем-либо – быт, обыденность, само собой разумеющееся. Но как будут дивиться нашей обыкновенной жизни, жизни людей середины двадцатого века, наши – не скажу сыновья, но уж непременно – наши внуки и правнуки и те, кто сменит их. Да ведь и мы сами порой дивимся тому, через что нам пришлось пройти в те годы, которые теперь уже далеко-далеко. И, наверное, будем запоздало удивляться и тому времени, в котором живем сейчас. Обыденное становится необыкновенным только на расстоянии десятилетий.

Может быть, самое удивительное в нашей жизни сейчас – это то, что мы способны жить спокойно, без постоянной гнетущей тревоги на душе. Пожалуй, ни в какую из эпох существования человечества на земле не было времени более тревожного, чем наше. Были времена, когда каждый человек так или иначе мог постоянно опасаться за свою жизнь, но отдельный человек – это не все люди до одного, без исключения… И как ни лихи были в прошлом те или иные времена, как бы дешево ни ценилась человеческая жизнь, но было человеку где укрыться от беды – за стенами крепостей либо же в лесах, в горах… В наше время от трудолюбиво сработанной самими людьми и в изобилии заготовленной ими вселенской смерти для всего живого, аккуратно хранимой под многометровой толщей бетона сверхсекретных военных складов, если дать ей волю, не спасут ни лесные дебри, ни широкие реки, ни горы, ни каменные стены…

Рядом со стаканом, в котором стоят фиалки, лежат сейчас свежие, только что прочитанные мною газеты.

Откладываю в сторону газету, снова беру свою старую полевую сумку. Достаю из нее планшетку с картой. «Сотка», один километр в сантиметре. Последняя моя военная карта. Вглядываюсь. Сквозь поцарапанный во фронтовых передрягах, уже мутноватый от времени, целлулоид просвечивают зеленоватые пятна лесов – где-то среди них и та придорожная рощица, возле которой утром восьмого мая я сорвал две фиалки. Гляжу на эти зеленоватые пятна, на коричневые округлые линии, обозначающие горизонтали высот, на синие ниточки – речки и ручейки, на черные линии дорог и мысленно вижу австрийские холмы и перелески, одетые яркой весенней зеленью, чистейшей голубизны небо и колонну нашего полка, протянувшуюся по белесой шоссейной дороге, – повозки, повозки, машины, пушки и как-то по-необычному легко, споро, весело шагающие взводы и роты – лихо заломлены еще не успевшие выгореть под солнцем недавно выданные пилотки, улыбчивы лица…

Эта старая карта словно впитала в себя всю радость теперь такого далекого майского дня… В ушах и сейчас звучит слаженный шаг колонны, только что начавшей марш, веселый перестук повозочных колес, деловитое урчание моторов… Последний наш переход по маршруту, намеченному еще по военной карте… По краям ее видны нанесенные карандашом цифры: по горизонтали красные, по вертикали – синие. Это цифры кода, которым мы пользовались, когда нужно было передать о своем местоположении или что-либо уточнить на карте по телефону или радио. Давным-давно рассекречен этот код…

Читаю названия, обозначенные на карте: Оберварт, Вальдорф, Гюссинг, Амалиенгоф, Киршенхауз… Какой музыкой зазвучали для нас эти названия, когда мы впервые прочли их на только что полученных картах: ведь Австрия тогда была еще в составе треклятого рейха, и как мы гордились тем, что идем уже по земле, которую враг считает своей.

В правом нижнем углу карты я нахожу то, что хотел сразу найти: нанесенные жирным красным карандашом кривые линии, расположенные выпуклостями в одном направлении, на северо-запад. Эти линии обозначают наши последние позиции, с которых мы снялись, уже зная, что отвоевались начисто. Около этих линий, красным же карандашом, размашистые цифры: «8.05.45» и рядом – «здесь кончилась война». Это я написал уже позже, когда решил оставить себе карту на память. Красная линия, ведущая от наших позиций, – линия нашего маршрута. Виляя, она тянется через всю карту на восток. Тогда мы еще день шли на запад, а потом, постояв в каком-то городке несколько дней, получили приказ повернуть на восток, к родным пределам.

Моя последняя походная карта…

В день, когда сыну исполнилось восемнадцать, я передал ему планшетку с этой картой и, помню, сказал: «Желаю тебе, чтобы никогда не был вынужден ты идти по фронтовым маршрутам. Но хочу, чтобы, если будет надо, ты прошел бы их с честью, как прошли в свое время мы». Я повторю ему это, когда он приедет домой после выпуска и когда я поздравлю его с окончанием училища. И, может быть, снова, как четыре года назад, в день его восемнадцатилетия, когда я передавал ему свою фронтовую сумку, мы раскроем ее и вернемся к времени, которое для сына – уже легенда. Стоит вернуться. Надо. Ведь Владимир теперь не тот юнец, что тогда, и многое сумеет понять глубже. Да и не обо всем, о чем могу рассказать теперь, я рассказал ему тогда.

Перебираю содержимое сумки. Когда-то это были самые обыкновенные бумажки, которые по миновании надобности можно было без всякого сожаления порвать. Но теперь, когда прошли годы, иные из них хоть под музейное стекло клади.

Как быстро становится историей то, что когда-то было таким обыденным! «Большое видится на расстояньи».

Неодолимо тянет меня в давно пережитое…

3

Подношу к глазам продолговатый кусочек тонкого, желтоватого, выцветшего от времени картона. Он совсем невелик, чуть побольше старинной визитной карточки. Поверхность его порядком затерта – много раз приходилось мне предъявлять его. Но можно прочесть все, что значится на нем:

Пропуск № 7538

Выдан гр. Сургину Андрею Константиновичу

на право прохода

по городу Ленинграду

с 22 час. веч. до 5 час. утра

(предъявление паспорта обязательно)

Комендант гарнизона гор. Ленинграда
полковник  Д е н и с о в

Выдан пятого декабря сорок первого года в Ленинграде…

Теперь-то даже смешно вспомнить – в первые дни войны я ни за что не поверил бы, что она продлится до декабря. Не поверил бы, хотя незадолго перед тем закончившаяся финская война, война совсем маленькая, в которой, как писали газеты, участвовали войска лишь одного Ленинградского военного округа, была для нас нелегкой, с довольно-таки протяженным фронтом – от Балтики до Заполярья – и длилась целую зиму.

Да, не поверил бы…

Был ли я в те поры легковернее других, беспечнее? Не знаю… Конечно, как и всех, меня потрясла весть о том, что грянула война. Однако поначалу я был убежден, что большого урона нам она не принесет. Ведь были уже примеры – Хасан, Халхин-Гол, финская… Да разве только я был так наивен? Мы знали уже: враги пытались развязать войну против нас то у одной, то у другой границы, но каждый раз, получив отпор, бывали вынуждены пойти на попятную. Нас уже прощупывали на востоке и на севере, а теперь пытаются прощупать на западе. Пусть большими силами, на очень широком фронте, но кончится это тем же, что и все предыдущие попытки, в этом я был убежден – во всяком случае, в первый день войны.

Теперь я, тот, «образца сорок первого года», кажусь сам себе удивительно простодушным. И даже Володьке покажусь таким, если рассказать. Ведь он теперь знает куда больше, чем знали мы тогда; в программе десятого класса – Великая Отечественная война, да и в училище, так что обогащен опытом изученной им истории. Той, которую потом, ой как расплачиваясь за легковерность, пришлось делать всем нам…

Но 22 июня сорок первого года, в тот солнечный воскресный день, я еще не понимал многого. С начала войны прошло лишь несколько часов, и в сознании еще действовала инерция мирного времени.

В то утро я поехал навестить Рину. В мае она закончила работу в школе, где учила первоклашек, и ушла в декретный отпуск. А в двадцатых числах июня ей, по нашим расчетам, до родов оставалось немногим больше месяца, и мне очень хотелось, чтобы она по возможности дольше побыла за городом, на свежем воздухе. К нашему счастью, муж ее сестры Сони, Илья Ильич Лаванда, теперь он давно профессор, а тогда только начинавший, но уже преуспевавший врач-гинеколог, весной сорокового года, сразу после финской войны, какими-то мне до сих пор непонятными путями стал обладателем дачки на Карельском перешейке, близ Выборга, на той территории, что отошла нам по мирному договору. Дачка эта – деревянный аккуратный домик, из которого его прежних владельцев, как и повсюду в тех местах, изгнала война, – находилась на краю чудом уцелевшего в боях поселка. Прозрачное озеро, поросшие мхом гигантские валуны, медноствольные красавицы сосны, стеной стоящие на берегу, настоянный на хвое воздух, тишина – чего еще можно было желать для Рины в ее положении? В домике нашлась свободная комнатка, и Соня, с великодушного согласия Ильи Ильича, предоставила ее нам. Но я в этом благословенном уголке бывал редко – только по выходным. Отпуск я откладывал на то время, когда у нас появится маленький: с его появлением предстояло немало хлопот.

Правда, эти хлопоты нам не предстояли бы, если бы мы решительно не пренебрегли советами Ильи Ильича. Еще в начале зимы, узнав, что Рина ждет ребенка, Илья Ильич стал отговаривать нас. «Куда спешить? – говорил он. – В первый же год семейной жизни? Поживите сначала для себя». Илья Ильич настойчиво предлагал помочь, «пока не поздно», – в клинике, где он работал, обещал устроить все «законным образом». Мы понимали, что он предлагает это из самых добрых чувств и не только бескорыстно, но даже рискуя кое-чем: по закону, который действовал тогда, за такого рода помощь врач мог довольно серьезно поплатиться.

Но мы, поблагодарив Илью Ильича, отказались от его предложения, и Соня в этом вопросе оказалась на нашей стороне. Мы ожидали, что наследник наш появится на свет примерно в середине августа.

В то воскресное утро получилось так, что я выехал из города довольно поздно, часов в десять, – задержался с кое-какими покупками. На дачу добрался только в полдень – от платформы, где вместо сгоревшего в финскую войну вокзальчика стоял пока что только старый товарный вагон с прорезанными в нем окошками, мне нужно было пройти еще километра четыре через сосняк, по обычно безлюдной тропке. Я шел не спеша, с наслаждением дыша лесным воздухом, который казался особенно приятным после целой недели жизни в городе, раскаленном летним зноем. Раза два сделал привалы – посидел на уже суховатой, нагретой солнцем траве.

К поселку я подошел только в первом часу и, войдя в него, удивился, что улица, обычно почти безлюдная в полдень летнего воскресного дня, когда кто в лес, кто в холодок, оживлена на этот раз не по-обычному: пробежал во всю прыть какой-то мальчишка, возле калитки одного из домов несколько женщин о чем-то встревоженно переговариваются. «Наверное, какое-нибудь местное происшествие, – подумал я, – кто-нибудь напился да подрался, как на деревне в праздник случается…» – большинство населения этого поселка составляли колхозники, переселенные сюда откуда-то из Вологодской области после финской войны, когда эти места отошли к нам.

Но почему такая тревога, такая растерянность на лице Рины? Разве ее касается деревенское происшествие? Илья Ильич, Соня – тоже не в себе. Что случилось?

Через минуту я уже знал, что случилось: война.

В тот день мы вчетвером долго судили-рядили, как быть дальше. В конце концов сошлись на том, что с дачи уезжать нет резона, на ней спокойнее, чем в Ленинграде: вдруг к нему прорвутся вражеские самолеты? Смогли же они прорваться к Киеву и Минску, – об этом только что известило радио: за несколько минут до моего появления в поселке стало известно, что началась война.

«Война все-таки, наверное, будет большая», – подумалось мне. Но я верил неколебимо: не пройти фашистам дальше старой границы.

– А что, если тебя призовут? – сказала мне тогда Рина. – Ведь уже объявлена мобилизация.

– Едва ли, – поспешил я утешить ее, хотя думал не совсем то, что говорил. – Ведь я же «ограниченно-годный» – необученный. Едва ли дело дойдет до таких, как я.

– Не дойдет! – с полной убежденностью поддержал меня Илья Ильич. – Кому на фронте нужны картографы-почвоведы, не знающие, с какого конца за ружье браться? Нужны не больше, чем наш брат гинеколог.

Рину я тогда, кажется, успокоил… Она осталась на даче, я поехал обратно в Ленинград.

Вагон был набит битком, на каждой остановке его штурмовали новые и новые пассажиры: многие спешили вернуться в город с загородных прогулок, с дач, в одиночку и целыми семьями. На скамейке сзади, за моей спиной, тихо всхлипывала какая-то женщина. Когда в конце вагона кто-то, выпивший, видимо, по случаю событий, лихо рванул, вспомнив старину, «последний нонешний денечек», его сразу оборвали; в вагоне все разговаривали вполголоса, так бывает, когда в дом приходит беда.

Это ощущение всеобщей беды приходило постепенно. Так в первую секунду, когда ранят, боли не чувствуешь, она приходит потом. Я слышал, как за моей спиной кто-то солидным приглушенным баском уговаривал тихо плачущую женщину:

– Ну и что ж – мои года не берут? Все одно черед подойдет. Уж лучше пойду сам. – И, послушав, как что-то еле слышным шепотом ответила женщина, повторил: – Пойду. А что поделаешь? Как-нибудь проживете. Ведь и другие так.

Я слушал этот разговор и думал: мой черед может подойти довольно быстро, в ближайшее время, возраст по мобилизации самый призывной. Не пойти ли самому, не дожидаясь повестки? Что с того, что я числюсь «ограниченно-годным» – когда-то военкоматовские врачи, свидетельствуя меня как допризывника, нашли, что у меня не совсем в порядке сердце. Теперь-то, пожалуй, сгожусь?

После моего возвращения в Ленинград прошло три дня. На фронтах все шло совсем не так, как в фильме «Если завтра война», который мы смотрели незадолго до нее. Ни революции в Германии, ни победы малой кровью. Ожесточенные бои. И каждый день в сводках – все новые направления наступления врага на всех фронтах, от моря и до моря, все новые названия наших городов, захваченных им.

Я взял свой военный билет и пошел в военкомат.

Оказалось, что таких, как я, невызванных, туда приходит много. Около дверей толкалось множество народа, внутрь впускали только по повесткам, охрипший дежурный кричал:

– Кто без повесток – возвращайтесь домой! Без повесток не приходите!

Со мной дежурный даже разговаривать не стал. Я вернулся…

А война с каждым днем все глубже и глубже вторгалась в нашу жизнь, хотя, по душевной инерции, мы все еще, какой-то одной стороной своего существа, как бы продолжали жить в мирном времени, его интересами и заботами. По-прежнему я каждое утро уходил на работу, как всегда корпел над корректировкой карт, сверяясь со схемами почвенных проб, сделанных в свое время полевыми партиями – работа моя ни в чем не изменилась.

Правда, работы прибавилось – нужно было выполнять ее и за тех, кто уже ушел в армию. Впрочем, из нашего коллектива были призваны пока еще немногие. А те, кто в самые первые дни, как и я, безуспешно пытались пойти добровольно или ждали, что вот-вот принесут повестку, как-то успели привыкнуть, что ли, к положению своей неопределенности, за исключением, пожалуй, Васи Гудкова, который хотя и был возвращен из военкомата как не достигший призывного возраста, однако не терял надежды, что ему все же, пусть правдами-неправдами, удастся попасть на фронт.

Я продолжал исполнять свои обязанности, но чувство какой-то неловкости росло во мне с каждым днем: все делают то, что сейчас, сегодня неотложно необходимо фронту. А мы – заняты своей прежней работой, как будто войны никакой нет или она вот-вот кончится… Но «сверху» виднее, кому чем заниматься сейчас. И может быть, то, что нашему коллективу, и наверняка не только ему, предписано продолжать работу мирного времени, является одним из доказательств того, что враг непременно и скоро будет разбит.

Но вести с фронтов становились все более неутешительными. И все чаще я задумывался: когда же будет остановлен враг? Что несет нам ближайшее будущее? Ведь теперь понятно, что опасность куда более велика, чем представлялось вначале.

А внешне в моем образе жизни никаких не произошло заметных перемен. Как и раньше, после работы заходил в магазин купить чего-нибудь съестного, – пока что все продавалось без карточек. По-прежнему вечерами скучал в нашей, теперь казавшейся очень пустой, комнате. Правда, у меня, как и у других жильцов, прибавилась одна обязанность: раз-два в неделю нести дежурство на чердаке с противогазом на плече и брезентовыми рукавицами за поясом – на случай воздушного налета. Но налетов не было, дежурства проходили спокойно, в беседах с другими дежурными, хотя все чаще по вечерам над притихшей улицей звучал тревожный, усиленный репродуктором голос: «Граждане, воздушная тревога!» Случалось, этот голос подымал меня из-за рабочего стола и днем. Приходилось, повинуясь неумолимым дежурным, спускаться в подвал, оборудованный под бомбоубежище. Но пока что ни один немецкий самолет не появлялся над городом, не упала еще ни одна бомба. И довольно быстро все привыкли, что воздушная тревога – лишь досадная помеха, особенно когда ты идешь по улице, спешишь по своим делам, а тебя загоняют куда-нибудь в подворотню.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю