355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Стрехнин » Избранное в двух томах. Том I » Текст книги (страница 17)
Избранное в двух томах. Том I
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 19:35

Текст книги "Избранное в двух томах. Том I"


Автор книги: Юрий Стрехнин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 37 страниц)

Я растерялся: спешить за Желтовским, чтобы удержать Володю, или бежать в санаторий, предупредить?

Я вбежал в воду и остановился, увидев, что Желтовский и Володя не спеша идут обратно.

– А ведь и в самом деле коряга! – сказал Желтовский, поравнявшись со мной.

– Пень сосновый с сучками, – уточнил Володя. Вид он имел несколько сконфуженный.

«Володя, Володя, – подумалось мне, – как жаждешь ты подвига! Но подвиг без необходимости – не подвиг. Впрочем, ты был уверен, что необходимость есть».

– А где же капитан? – удивился Желтовский.

И впрямь Иванникова с нами уже не было. Никто не заметил, когда и как он исчез с пляжа.

Мы посидели еще немножко на песке, поговорили о том о сем. Но становилось уже прохладно, и мы решили вернуться в санаторий. Когда мы шли обратно, нам навстречу попался Иванников.

– А я за вами! – как ни в чем не бывало заявил он. – Кино начинается.

– Куда же вы исчезли? – поинтересовался Желтовский.

– За спичками ходил.

– Допустим…

– А что, что? – как-то весь встрепенулся Иванников. – Вы подумали, я испугался мины?

– Это вы подумали, а не мы! – съязвил Желтовский.

Иванников не нашелся, что ответить.

С того случая он как-то откололся от нашей компании, почувствовал себя в ней совсем чужим.

Был ли Иванников трусом от природы? Не знаю… Как-то однажды, еще до того случая на пляже, он рассказывал, что, будучи курсантом, храбро ринулся один на нескольких хулиганов, оскорбивших его и девушку, с которой шел. Верю, эту историю он не выдумал. Но Иванников, видимо, относится к тем людям, которые, может быть, и способны пойти на все, если затронуты они лично, но не решатся и на малую долю риска, если дело касается других.

Я гляжу сейчас на эту старую и в общем-то ненужную мне карточку и размышляю: а что, если дело дойдет до более серьезных испытаний, перед которыми в любой день можем быть поставлены мы все? За Володю Петровича я уверен. А вот Иванников… Как важно воспитать в себе чувство готовности к неожиданному, грозному для всех!

Стоит ли и дальше хранить фотокарточку, напомнившую обо всем этом? Не таким уж выдающимся событием в моей жизни был тот разговор на пляже и маленькое происшествие, кончившееся вполне благополучно. Порвать? Я не люблю беречь случайные курортные снимки. Это единственный сохранившийся из них. Но может быть рассказать об этой истории сыну? Рассказать, чтобы он стал схож с лейтенантом Володей Петровичем не только именем.

Интересно, каков сейчас Петрович? Почему-то я уверен, что он продолжает служить в армии, и успешно. Помнит ли он про тот вечер, когда с безрассудной храбростью бросился в воду, готовый на риск ради других?..

Глава восьмая
ПРИКАЗ ОЖИДАЕТСЯ
1

Медь оркестра заполняет все вокруг величавой мелодией «Интернационала». Я стою навытяжку, приложив руку к козырьку фуражки. Как всегда, когда слушаю наш партийный гимн, я взволнован. Он звучит не только в моих ушах – в самом сердце. И часто при звуках «Интернационала» я вспоминаю, как услышал его впервые в жизни – малышом-первоклассником, зимой девятнадцатого года, когда сибирский наш город, где тогда жили мои родители и где родился я, освободили от белых. На площади перед собором хоронили коммунистов, расстрелянных колчаковцами перед уходом. Протиснувшись в толпе с несколькими приятелями вперед, я смотрел на гробы, обитые кумачом, стоявшие у края только что вырытой в мерзлой земле братской могилы. На них с посеребренных инеем ветвей медленно слетали и опускались на алое белые хлопья. И все мое ребячье существо в ту минуту было наполнено неведомой мне прежде мелодией, грозной, зовущей к каким-то еще непонятным мне высотам. Все во мне пело тогда: «Весь мир насилья мы разрушим…» Может быть, уже тогда я впервые, нет, не просто узнал, а своим мальчишеским сердцем почувствовал, как прекрасно и свято дело тех людей, песня песен которых – «Интернационал».

«И если гром великий грянет…» – громово взывают трубы. Я слушаю, стараясь, чтобы ни на миг не дрогнула рука, поднятая к околышу фуражки, а в памяти встает белое снежное поле под Корсунью в феврале сорок четвертого года, поле с темными пятнами свежих, еще не запорошенных воронок. Поле, за далеким краем которого зарылась в мерзлую землю эсэсовская дивизия – на нее мы должны наступать. Траншея, в которой я стою вместе с бойцами, готовыми к атаке. Яростный грохот батарей позади, только что начавших артподготовку. И то, как где-то в глубине моего существа в эту минуту тревожного ожидания, когда не хочется думать, пройдешь ли живым до конца боя, где-то в самой, сокровенной глубине души звучит: «Это есть наш последний…»

«…Воспрянет род людской!» – в последний раз возвещают трубы. Я отрываю ладонь от головы. Вольно! Опершись руками на парапет трибуны, обтянутой алой тканью, гляжу вниз, в стороны, где толпится народ: еще секунду назад все головы были неподвижны, толпа была похожа на неожиданно замершее море. Сейчас по этому человеческому морю проходят легкие волны, и негромкий гул голосов похож на ровный шум катящихся валов в слегка ветреную погоду.

Митинг окончен. Но все мы, представители городских властей и командования гарнизона, не спешим уйти с трибуны. Праздник продолжается. Праздник освобождения города от оккупантов в сорок четвертом году. Рядом со мною стоит, чуть сутулясь, полноватый полковник, на его висках – серебро седины, на кителе – широкая, размером чуть ли не с ладонь – колодка орденских планок – повоевал на своем веку старик. Это командир дивизии, когда-то освободившей город. Возле него несколько пожилых уже людей в штатском – ветераны этой же дивизии. И полковник, и все они приехали из разных мест на праздник по приглашению городских властей. В скольких городах на таких праздниках имею право быть я? Трудно даже подсчитать… Да и что подсчитывать. Меньше всего мы, кто воевал, думали тогда о будущих почестях. Да не заботимся о них и сейчас. «Сочтемся славою, ведь мы свои же люди…»

Оркестр играет что-то веселое. Сквозь эту мелодию временами прорываются слова разных песен, которые одновременно запевают молодые голоса то тут, то там в толпе, заполнившей всю небольшую площадь при въезде в наш городок: в нем центр начинается прямо с окраины, где в крутых скалистых берегах течет бурная, сбегающая с гор, лихо, в пене, скачущая по камням речка. В город ведет перекинутый через нее однопролетный мост, и сразу от моста начинается наша главная городская площадь, на которой – старинный костел, рядом – дом с тремя башенками, на протяжении истории бывший резиденцией городских властей, попеременно австрийских, польских, венгерских, ибо городок при перекраивании границ то и дело попадал в новое государство. Сейчас в этом здании – городской совет, и на старом его флагштоке, видавшем разные флаги, ветерок полощет ало-голубое знамя Украинской республики, поднятое сегодня по случаю праздника. Перед горсоветом и высится та трибуна, на которой мы стоим. Сейчас, пока играет музыка и все ждут продолжения празднества, я всматриваюсь в толпу, заполонившую все пространство возле трибуны. Где-то в толпе должен быть сын. Еще в начале митинга я заметил его – он стоял вместе с Фаей и еще с какими-то парнями и девушками. Теперь линию электропередачи тянут уже совсем близко к городу, и наш Владимир часто наведывается домой.

Музыка резко обрывается. На несколько секунд воцаряется тишина. Уши улавливают только глуховатый шум, который возникает всегда от большого скопления людей, даже если они молчат.

Все лица обращены к дальнему краю площади, откуда на нее с главной улицы неторопливым торжественным шагом выходит небольшая колонна людей. Они идут, стараясь держать строгое равнение и шагать в ногу, но это у них не очень получается. Одеты они кто во что, но почти все подпоясаны по-походному, и у каждого за плечом, на ремне, оружие – старые карабины времен Отечественной войны, охотничьи ружья, разномастные винтовки, какие теперь можно увидеть разве что у ночных сторожей. На шапках, кепках и на темных шляпах, какие принято носить в здешних местах и в городе, и в деревне, – алые ленты наискосок, партизанский знак. В колонне не видно молодых. Но даже те, кому годы изрядно прибавили полноты или согнули плечи, стараются сохранять осанку, выглядеть такими, какими были они двадцать с лишним лет назад.

Гремит усиленный репродукторами голос:

– Слава нашим героям-партизанам! Слава тем, кто не покорился врагу!

И вся площадь вдруг взрывается аплодисментами – словно горный обвал, раскатываются они.

А колонна старых партизан продолжает идти через площадь, запруженную народом, и люди расступаются перед ними, образуя широкий живой коридор, и над головами людей, словно крылья множества светлых птиц, плещутся ладони. И вдруг я замечаю позади всех, на краю примыкающего к площади газона, кучку молодых длинноволосых парней. У одного из них за спиной – гитара на шнурке. У другого на животе – транзистор, висящий на ремешке, перекинутом через шею. Парни стоят, раздвинув ноги, засунув руки в карманы, вид у них демонстративно скучающий, они смотрят на заполнивших площадь людей, как аристократы на плебс.

Откуда это у них? Кто воспитал их такими? В чем наш, отцовский просчет? Все ли мы вовремя учли? Ведь росли эти парни в пору, когда многое ломалось и переиначивалось в сознании – вспомнить хотя бы сложные пятидесятые годы. Да и другое… Вон у одного из этих лохматых парней транзистор. Чуть тронь регулятор – и слушай заграницу. Какой прямой путь имеет теперь к нашим сыновьям голос наших врагов, в какой обманчиво привлекательной конфетной упаковке умеют они преподносить яд для душ, как ловко бывает этот яд сдобрен фальшивой доброжелательностью и сочувствием. Всегда ли вовремя умеем предупредить и нейтрализовать действие этого духовного яда? Всегда ли оперативно применяем противоядие? Увы, не всегда. И вот вызревают такие юнцы. Пусть их не так уж много. Но они есть, эти молодые скептики, зараженные иронией к тому, что для нас свято, равнодушием к тому, что волнует всех. Не могу себе представить, чтобы среди этих мог оказаться мой сын. И не могу представить их в солдатской форме…

Колонна старых партизан приближается к мосту. Представляю, как бьются сейчас сердца многих из них, как застилает им глаза светлая слеза воспоминаний. В сорок четвертом году, когда в городе еще были немцы, партизаны отбили у них мост, который те при отступлении собирались взорвать. Партизаны удерживали его до подхода наших частей. Возле моста, у самого края береговой кручи, высокий обелиск из светло-серого гранита, такого же, из которого состоят береговые скалы. Под этим обелиском лежат боевые побратимы тех, кто сейчас со старым партизанским оружием шагает в колонне через площадь…

Может быть, среди тех гонцов, что стоят кучкой в стороне и с улыбочкой, засунув руки в карманы, смотрят на собравшихся на площади, есть сыновья и внуки лежащих под сенью обелиска? Очень возможно…

На той стороне реки, из-за одетого лесом холма, за которым проходит шоссе, взлетают сразу несколько разноцветных ракет. Они рассыпаются в голубом безоблачном небе, словно мгновенно расцветают в нем большие огненные волшебные цветы. Видно, как из-за холма, над которым еще опадают в небе последние огненные лепестки, на шоссе показываются бронетранспортеры, на головном – плещется большой красный флаг. Бронетранспортеры тормозят, немного не дойдя до моста. С них резво спрыгивают солдаты в касках, с автоматами в руках, за спинами развеваются плащ-палатки. Солдаты бегут к мосту, проносятся через него, вбегают на площадь. Полное впечатление стремительной атаки… И снова в небе – теперь уже над самым мостом, над площадью, прямо над нашими головами, – сверкающее огненноцветье ракет, во всю мощь гремят трубы оркестра, стоящего недалеко от трибуны. Солдаты, пробежавшие через мост, уже строятся в четкие ряды.

– Колонны солдат и партизан, встретившись возле обелиска, сливаются, образуя единый строй. Резко оборвав мелодию, смолкает музыка. По свободной от людей части площади, пересекая ее, к солдатам и партизанам бегут малыши, мальчишки и девчонки, в белых рубашках, с букетами в руках. Подбежав к строю, ребята рассыпаются вдоль него, и вот уже у каждого солдата, у каждого партизана в руках горят яркие июньские цветы. А ребята так же стремительно убегают, и, словно тысячи звонких крыл взмахнули разом, вслед им звучат рукоплескания.

…И опять музыка. Торжественная и немного печальная. Из замершего строя выходят по одному молодые бойцы и ветераны, каждый бережно кладет свой букет к подножию памятника и возвращается в строй. А потом к обелиску несут большие венки. Венки от жителей города тем, кто отдал свою жизнь за его освобождение.

Снова тишина. Тишина, словно звенящая от напряжения. Минута молчания в память павших… Все, кого вместила просторная площадь, недвижимы. Все лица, тысячи лиц, обращены к обелиску. Тысячи лиц – как одно лицо, скорбное, сосредоточенное.

Сердцем отсчитываю секунды. Одна, другая, третья… Такая минута молчания, минута памяти и благодарности, минута строгого размышления всегда кажется очень долгой, секунды ее весомы, ибо каждая из них вмещает очень многое… Для нас. Для старых и молодых. А для тех, что стоят с гитарой, руки в брюки?.. Но кто виноват, что они выросли такими? Не на кого нам, отцам, пенять. Не на кого…

Упала последняя секунда минуты молчания. Пружинистая, подкидывающая музыка марша. Начинается заключительная часть праздника – наш маленький парад. Старательно, но не очень успешно «давая ногу», проходят ветераны-партизаны, чеканят шаг солдаты, держа автоматы наперевес, и следом за ними, под барабанный бой легко шагают пионеры с погонами и нарукавными знаками юнармейцев, в пилотках, сдвинутых набекрень, ремешками пристегнутых к подбородкам. Я гляжу на них и вспоминаю, как лихо в прошлое воскресенье бежали с игрушечными автоматами за настоящими танками эти двенадцати-тринадцатилетние вояки, когда на лугу за городом проводилась военная игра. Для нее, по моей просьбе, Порываев распорядился выделить три танка. То-то радости было у ребят, когда они увидели, что игровую атаку будут поддерживать настоящие боевые машины! С каким упоением мчались эти мальчишки и девчонки вслед за ними в свой игрушечный бой.

Многое повторяется в жизни… Когда-то и я и мои сверстники вот в такой же пионерской форме, только без погончиков и без пилоток, играли в «красных» и фашистов, – мы уже тогда знали, что такое фашизм; с деревянными самодельными винтовками и трещотками, изображавшими пулеметы, сражались за то, чтобы отстоять свое отрядное знамя и захватить знамя «противника» – другого такого же отряда. А потом наступило время, и пришлось нам участвовать в настоящей войне…

Как мне хочется – как и всем отцам! – чтобы этим ребятам никогда не пришлось воевать по-настоящему! Но именно для этого они должны научиться чувствовать себя воинами.

Пионеры прошли и выстроились рядом с солдатами и партизанами. Что ж, праздник проходит удачно. Недаром мы с секретарем горкома вместе думали, как лучше провести его совместными силами города и гарнизона.

Середина площади пуста. Сейчас начнутся выступления физкультурников, потом – самодеятельность. Городской хор у нас знаменитый… Побуду до конца. Как-никак я представитель командования на празднике.

Стремглав выбегают на площадь девушки в синих, плотно облегающих тела гимнастических костюмах, в их руках развеваются полупрозрачные, словно сотканные из воздуха, алые шарфы…

Кто-то осторожно трогает меня сзади за локоть. Я оборачиваюсь. Николай Николаевич Порываев.

– Дело есть, срочное! – вполголоса говорит он. – Извинитесь перед отцами города, и поехали.

Уже через минуту мы сидим с Порываевым в его «Волге», которая ждала возле площади за углом, пока он подымался на трибуну. Николай Николаевич только что из округа, куда его вызвали внезапно сегодня утром, – я об этом даже не успел узнать. По пути оттуда он заехал за мной. Видно, дело и впрямь неотложное, если Николай Николаевич не стал ждать ни минуты. Я сижу рядом и жду, когда он заговорит. Но комдив молчит. Значит, дело сугубо секретное, такое, что даже сержанту – водителю машины знать не положено. Потерплю, пока приедем в штаб. Но что за дело, я, кажется, начинаю догадываться…

– Как самочувствие? – вдруг спрашивает меня Порываев.

– Вполне нормальное. Даже приглашение от властей принял на банкет по случаю годовщины…

– Ну, тогда лады, – удовлетворенно кивает он. – Я тоже получил. Да вот только… – Порываев не договаривает, а я не спрашиваю.

И лишь когда мы приезжаем в штаб дивизии и входим в кабинет Порываева, он, позвонив дежурному, чтобы вызвали начальника штаба, говорит мне:

– Приказано быть в готовности. Приказ может поступить даже завтра. Идет вся дивизия.

– К соседям? – догадываюсь я.

– Да. Но где пойдем, нам сообщат позже. Когда поступит приказ, личный состав должен будет знать одно: выходим на учения.

– На совместные с союзниками?

– Не знаю, на совместные ли… Может быть, получим особую задачу. Обстановку-то знаете…

Я знаю. У наших друзей за последние дни по всей стране все сильнее кипят политические страсти. Местами уже подняли голову фашисты, рядящиеся в демократов. Совершено несколько террористических актов. И в несомненной связи со всем этим возле западных границ наших друзей и союзников начались большие маневры бундесвера. Об этом последнее время много пишут газеты, передает радио, говорим и мы солдатам на политинформациях, подчеркивая, что обстановка тревожная.

Я сосредоточенно слушаю толчки своего сердца: медленно, но безостановочно оно наполняется тревогой, сколько забот возникает сразу…

Мы много месяцев ждали приказа о выходе на учения за рубеж, ждали их как праздника, на котором можно будет и других поглядеть, и себя показать. Но учения, вероятно, будут очень трудными, могут встретиться любые неожиданности. Конечно, мы всегда готовим людей к тому, чтобы любая неожиданность была для них ожидаемой, – на том стояла и стоит вся наша политработа, и солдат всегда должен быть солдатом, готовым выполнить любой, самый внезапный приказ. Но чем он внезапнее, тем труднее его разъяснить, а ведь чем лучше мы разъясним, тем легче приказ выполнить. «Каждый солдат должен понимать свой маневр» – это еще Суворов сформулировал.

Видимо заметив мою озабоченность, Порываев говорит:

– Не знаю, сколько времени до выхода осталось – день или больше. Но надо сделать так, чтобы тревога никого не застала врасплох. Получим задачу – на марше доразъясним. Так что готовьте своих политотдельцев. – Он спохватывается: – Да что мне вас наставлять? Ученого учить – только портить. – И вдруг внимательно заглядывает мне в глаза: – Что-то видик ваш мне не очень нравится сегодня. Как сердце-то, если по-честному?

– Да все в порядке, я уже вам говорил.

– Ну-ну… – Порываев на несколько секунд задумывается о чем-то, потом говорит: – Чувствую, придется нам в любом случае в заграничных пределах помотаться по-фронтовому. Может быть, стоит вам, Андрей Константинович, поберечься? Вот и Пал Саныч рекомендует…

– Это в каком же смысле поберечься? – настораживаюсь я. – Остаться, что ли? Пока что я на строевой службе. Или вы предпочитаете в такой поход отправиться без меня?

– Ох, дорогой мой, зачем же на меня напраслину возводить? – шутливо-обиженным тоном отвечает Порываев. – Вы же знаете… Что́ нам объясняться в теплых чувствах? И так мы друг другу ясны.

Что верно, то верно. Мне вспоминается: еще в начале весны, когда я прихворнул и Пал Саныч начал намекать, не пойти ли мне на комиссию, у меня состоялся с Порываевым разговор, дружеский и откровенный.

«И вам и мне отставка маячит, – помнится, сказал он тогда и вздохнул. – Скоро и командира дивизии не сыщешь, который войну видел, не то что кого помоложе…»

Да дело не только в возрасте. Закон жизни: молодые должны успеть научиться. Надо уже сейчас думать, кому передать дело. Не Кобецу же… Вот такому бы, как Сережа Бахтин, будь он чуть поопытнее и постарше. Или такому, как Левченко…

Эти мысли, уже не новые для меня, идут сейчас за строем других, еще более заботящих меня в эту минуту мыслей: какие распоряжения надо отдать перед маршем, что́ сделать самому, как только Порываев подробнее расскажет об указаниях, полученных в округе. Наверное, сразу же придется собрать политотдельцев, поставить задачу каждому, послать в части… Жаль срывать людей с отдыха, сегодня воскресенье. Но ведь и сам поеду куда-нибудь в полк. Куда целесообразнее?..

Входит запыхавшийся начальник штаба. Его только что разыскали на рыбалке неподалеку от города: он страстный любитель ловить форель.

– Успели что-нибудь поймать? – спрашивает Порываев.

– Четыре штуки… – улыбается начштаба. – Ну, остальные пускай пока нагуливают вес. – Порываев оглядывает нас; выражение его лица делается сосредоточенным, весь он сейчас уже в деле, ради которого так срочно собрал нас. Мы достаем блокноты, чтобы «взять на карандаш» его указания, а затем высказать свои соображения. Наш маленький дивизионный «военный совет» начинает свою работу.

2

Со вчерашнего дня, когда поступило распоряжение срочно готовиться к выходу, я провел несколько совещаний, побывал у артиллеристов и в полку Рублева – оттуда я приехал только что. Заглянул там в батальон к Левченко. В разговоре с ним вспомнили о Макарычеве. Левченко сказал, что по службе у Макарычева все в норме, и даже более того – его взвод за последний месяц по всем показателям снова вышел в число лучших в батальоне, и многие теперь считают, что с Макарычевым обошлись по партийной линии, пожалуй, крутовато, можно было бы и продлить ему кандидатский стаж. Но Левченко остается при прежнем мнении, полагая, что так получилось по вине прежде всего самого Макарычева – слишком ершисто держался он на партсобрании. Однако Левченко согласился со мной, что главное в каждом человеке – не слова, не поза, а суть. А суть в Макарычеве, я убежден, надежная…

В каждой части дивизии есть у меня свой Макарычев, и не один… Мои армейские сыны. И у Вовки, если его призовут в армию, будут свои заботливые армейские отцы в разных командирских званиях, начиная от старшины…

Уже поздно, наверное за полночь. Надо бы взглянуть на часы, но не хочется подымать руку – какое-то странное оцепенение нашло на меня. Но сон не идет, голова остается ясной-ясной, хотя за день я порядочно устал.

Ночь прохладная, какие всегда бывают здесь, в горах, летом даже в самое жаркое время.

Тишина… Наш маленький город засыпает рано. Сейчас даже на главной улице можно увидеть только случайного прохожего, да разве что какую-нибудь влюбленную пару, Интересно, дома ли уже Владимир? Фая живет довольно-таки далеко…

Тишина-тишина… Только еле слышен в ней далекий ровный гул, напоминающий звук непрерывно идущих поездов. Но никакие поезда мимо нашего города не проходят. Железная дорога в ста километрах, за горами. А шумят это ручьи, речки, водопады. Их множество в окрестностях, все вместе они и создают этот мягкий, журчащий фон ночной тишины.

Я подхожу к окну, шире распахиваю створки. Воздух свеж и чист, как вода горных источников. Он бодрит, снимает усталость, хочется пить его, как освежающую влагу.

Свежесть и тишина… А может быть, уже завтрашнюю ночь я проведу на марше, в машине, идущей в колонне среди сотен других, и в горле будет сухо от пыли. Что ж, не впервой. Но как бы не в последний… Сколько ни тяни, а придется идти на комиссию. Пойду, когда вернемся. Но когда вернемся? Обстановка сложная. С газетных страниц так и тянет запахом гари. Все может случиться.

Выйду-ка подышу…

Выхожу на крылечко, сажусь на верхнюю ступеньку.

Тихо скрипнула калитка. Вглядываюсь: сын? Он. Медленно идет по дорожке, ведущей от калитки к крыльцу. Владимир пока что меня не видит.

– Пап? – удивляется он, подойдя. – Ты что не спишь?

– А ты? – спрашиваю я, хотя отлично знаю, что он провожал Фаю.

– Так, гулял… – нарочито небрежным тоном отвечает Вовка, не желая посвящать меня в подробности своей личной жизни. Он садится рядом со мной на ступеньку. Тянется к карману за сигаретами, но, поглядев на меня, задерживает руку: наверное, вспомнил, что табачного дыма я с некоторого времени не переношу.

– Кури, кури! – говорю я. – Ведь на дворе – не в комнате.

«Кури, кури». Давно ли сын и показаться мне не посмел бы с папиросой. А знаю – курить он начал с восьмого класса.

Спрашиваю:

– Когда у вас заканчиваются работы на линии?

– Недели через две дотянем до конечной опоры.

– И куда ты потом?

– Не знаю… Наверное, устроюсь здесь в городе работать. На монтаже подстанции, мне предлагают. Буду готовиться за десятый.

– Ну, а дальше?

– Сообразить надо…

Вовка молчит, задумчиво курит. Потом говорит тихо, как бы не вслух, а про себя:

– Я же не один решаю.

– Ну, а если бы Фая в консерваторию поступать надумала – у тебя голос бы открылся? Бас или тенор?

– Шутишь, пап. А я всерьез.

– Ты всерьез думаешь, что твое призвание – точные науки? Ну, смотри, тебе виднее. В конце концов лучше всего человеку удается то дело, которое он больше любит. И к которому больше способен… Однако, по-моему, тебе для точных наук пока что не хватает усидчивости.

– Не исключено, – улыбается Вовка. – А все-таки, разве плохо окончить университет? Не обязательно потом теории разрабатывать или в школе ребят математике учить. Можно выбрать специальность поближе к практике.

– Например?

– Электронные машины рассчитывать. Ну, что-либо в этом духе. Там видно будет. Важно получить диплом.

– Поздновато будет тогда выбирать. А ошибка в выборе – несчастье на всю жизнь. Учти, во всем так – в профессии, в дружбе, в любви.

– А разве так не бывает: выбрал сразу – и верно!

– Бывает… Но насчет этого один умный человек, помнится, сказал так: «То, что мы считали воодушевлением, порождено, может быть, мгновением, и точно так же возможно, что мгновение вновь уничтожит его».

– Кто этот умный человек?

– Маркс, Володя. И когда он сказал это, ему было столько лет, сколько тебе сейчас.

– Умный парняга был, оказывается.

– Да уж, ума было не занимать. Он, кстати, был помоложе тебя, когда определил главное дело своей жизни.

– Так то Маркс. Он на сто лет вперед видел. И не для одного себя… Знаешь, пап! – вдруг с каким-то внезапным волнением восклицает Володька. – Вот ты тут Маркса цитировал, насчет воодушевления и прочее. А скажи, ты в самом деле с воодушевлением служишь?

– Думаю, что да… – Я несколько огорошен вопросом. – Ты ведь знаешь. Мы уже говорили об этом.

– Но ведь большинство людей просто исполняют свою должность. Вот мама, например, учит ребят, по программе. Что ей, обязательно воодушевляться?

– Ты не прав! – мягко говорю я сыну. – Уж ей-то о ребятами без воодушевления нельзя. И вообще, воодушевленно можно делать любую работу. Ты же сам рассказывал, как интересно тянуть линию в горах.

– Ну, то работа особого рода! – Что-то вспыхивает в глазах Вовки. – Там каждый день – разное.

– А каждый день разное может быть почти во всяком деле. От человека зависит. Быть просто исполнителями – это только для людей с очень ленивым умом. И ленивым сердцем. Таким не может быть, к примеру, офицер. Как, впрочем, человек и любой другой творческой профессии.

– Офицер – творческая профессия?

– Конечно. И мы с тобой об этом говорили когда-то. Разве принять решение командиру, например, как вести бой, не творчество? Уметь найти из множества возможных решений одно, самое верное, причем в обстоятельствах, которые быстротечно меняются, при условии, когда твоему уму противоборствует ум противника, пусть даже условного, причем ум, может быть, очень сильный. А уметь быстро и верно определить, кому какую задачу поставить, учитывая при этом, у кого какой характер, какая подготовленность… Во всем командиру нужен творческий подход..

– Это с одной стороны, пап, – рассудительно говорит Вовка. – А с другой? В армии со своей самостоятельностью не очень развернешься: все – по уставу, приказ – закон…

– Закон, – соглашаюсь я. – Но должно служить этому закону вдохновенно, а некоторые служат равнодушно. Так лучше им не служить.

– Ты свою службу любишь… – задумчиво говорит Вовка. Сигарета в его руке давно погасла, но он не замечает этого. Некоторое время мы молчим. Только звенит бессонными горными потоками ночь.

Знаю, о чем думает сейчас Вовка. Об этом мы с ним не раз говорили, особенно в последнее время, – о его будущем. За месяцы, проведенные на строительстве электролинии, он очень повзрослел, не столько внешне – разве что немножко подзагорел под горным солнцем и чуточку раздался в плечах, – сколько внутренне. Появилась в его речах этакая неторопливая рассудительность рабочего человека. ЛЭП – это все-таки настоящее производство, коллектив, это не в одиночку от жэка по квартирам ходить. Я рад, что Вовка теперь уже далек от такого «наставника», как Валера, обрел себе новых, настоящих друзей – настоящих людей среди тех, с кем работает, – он мне рассказывал о них. И я знаю, сын заново, по-серьезному задумался о своих перспективах, о том, какой путь ему избрать. Возвращались мы с ним и к тому, не готовиться ли ему к поступлению в училище. Я-то теперь вижу, что сомнения, помешавшие Вовке остаться верным своему прежнему выбору, – наносные. Кажется, он это начинает понимать и сам. Вовка сейчас, можно сказать, на распутье. Хотя и не хочет признаваться в этом.

– А ты знаешь, – говорю я, прерывая затянувшуюся паузу, – оказывается, в городе с высшим артиллерийским, в которое ты поступать собирался, есть пединститут с физматом. Почему бы Фае туда не подать?

– Ну, как-никак разница в дипломах, пап. И кроме того, у Фаи близко от университета тетка живет.

– Разница в дипломах… Тетка… Причины, конечно. Но ведь в жизни не все так, как мы хотим.

– Не знаю… – Вовка несколько растерян. – Надо подумать…

– Решай, брат, пока не поздно. Или, вернее, решайте.

– Я поговорю с Фаей.

– Вот и ладно.

Мы снова молчим. А что, если сын после всех размышлений и переговоров с Фаей окончательно утвердится в своем первом решении, которое вынашивалось им так давно?

На минутку я прикрываю глаза, и мне представляется – мой сын, курсант Владимир Сургин, в мундире с погонами, обрамленными широким золотым галуном, чеканя шаг выходит из строя таких же молодцов, как он, и останавливается, чтобы принять присягу.

Присяга… Помню себя в топорщащейся, только что выданной гимнастерке еще довоенного образца, с отложным воротником, с пустыми, без всяких знаков, петлицами рядового бойца. Мы, новобранцы, стоим на затоптанном сапогами дворе. Ненастный день осени сорок первого. Побрызгивает дождик, серые тучи ползут по небу, и на сердце тревожно: на фронте тяжелые бои, враг наступает…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю