355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Стрехнин » Избранное в двух томах. Том I » Текст книги (страница 20)
Избранное в двух томах. Том I
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 19:35

Текст книги "Избранное в двух томах. Том I"


Автор книги: Юрий Стрехнин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 37 страниц)

Как-то быстро стали привычными на всех окнах белые, крест-накрест, полоски, якобы предохраняющие стекла при бомбежке, а в скверах – щели, вырытые на случай воздушной тревоги. Привычным стало и то, что у каждого подъезда в любой час дня и ночи дежурит кто-нибудь из жильцов с противогазом через плечо и красной повязкой на рукаве.

Двадцать девятого июня – мне хорошо запомнился этот день – я, как это бывало и раньше по воскресеньям, съездил навестить Рину на даче. А через три дня, незадолго до конца работы, снизу позвонил вахтер и сказал, что меня ждут. Я спустился в вестибюль и увидел Рину.

– Что случилось? – изумился я. – Почему ты здесь?

– А ты слышал сегодня речь Сталина? – вместо ответа спросила она.

– Да. Мы все слушали на работе. Но почему ты уехала с дачи?

– Я больше не могу в такое время быть вдали от тебя.

– Но за городом спокойнее. А в твоем положении…

– В моем положении спокойнее быть там, где ты. Если что и случится – мы вместе. И, кроме того, я должна побывать у себя на работе.

– Зачем? Ведь ты в декретном отпуске.

– Ну и что же. Может быть, теперь я понадоблюсь в школе. Я все-таки наведаюсь туда.

Как ни уговаривал я Рину, она наотрез отказалась вернуться на дачу.

На следующий день меня наконец-то вызвали в военкомат. Но, к моему удивлению, через час самым решительным образом отправили обратно: опять сделала свое дело отметка в военном билете – «ограниченно-годный».

Вернувшись, я застал у нас отца Рины, Ивана Севастьяновича. Он сидел, расстегнув от жары свой китель с начищенным до блеска знаком отличного железнодорожника, которым очень гордился и не упускал при случае рассказать, как этот знак ему, в числе лучших машинистов, вручал в Москве сам нарком.

– Вот, ехал мимо вашего дома по делам, да и решил навестить, – сказал Иван Севастьянович, здороваясь со мной. – А то ведь теперь, по военному времени, трудно знать-гадать, когда еще повидаться сможем. Ну как, берут тебя?

Этот же вопрос я уже видел во встревоженных глазах Рины и поспешил ответить:

– Нет пока.

– Так ведь война – она надолго, – заметил Иван Севастьянович. – Всех сразу под ружье – не расчет. А понадобится – пойдем.

– Ну, ваши-то годы уже не те.

– А что мои годы? – Иван Севастьянович усмехнулся. – Пятьдесят пять – не старик. Я, в случае чего, от тебя не отстану. Нам бы вот только Рину загодя в спокойные места отправить.

– Никуда я не поеду! – не замедлила возразить Рина. – Нет, нет, я боюсь.

– А здесь – не боишься? А ну как бомбить начнут.

– И не уговаривай меня, отец. Андрей уже пытался, – кивнула Рина на меня, – и мы с ним договорились, что больше не станем обсуждать этот вопрос. Да и вообще Ленинград надежно защищен. Ведь до сих пор ни один фашистский самолет не прорвался.

Я не стал разубеждать Рину. Промолчал и Иван Севастьянович: незачем ее волновать. Я спросил его, чтобы переменить тему разговора:

– А у вас что, сегодня свободный день?

– Вроде того, – Иван Севастьянович вздохнул. – Опасаюсь, как бы вообще не стать свободным от своего дела. Позавчера товарняк от Порхова вел, так четыре раза под бомбежку попали, едва проскочили. А в ту сторону составы уже не идут. Паровоз мой пока стоит под парами, а дальше не знаю, что будет. Вот вызвали зачем-то в отдел кадров. А как у тебя на работе?

– Самое удивительное, что нашей работы война вроде бы и не коснулась, – не без смущения ответил я. – Все перестроились, а мы…

– А ты не удивляйся, – со спокойной своей улыбкой сказал Иван Севастьянович. – Может быть, твоя работа такая нужная, что ее прекращать никак нельзя. Начальству оно, брат, виднее.

Казалось бы, эти слова Ивана Севастьяновича должны были успокоить меня. Но получилось почему-то наоборот. В тот вечер я был свободен от дежурства на чердаке и не было ни одной воздушной тревоги, но я долго не мог уснуть. «Понадобится – пойдем», – сказал Иван Севастьянович…

Я очень уважал Ивана Севастьяновича. Уже давно, еще с той поры, когда я только познакомился с Риной и стал бывать у них в старом бревенчатом домике на Охте, я относился к нему как к отцу. И не только так. Он был для меня человеком легендарным. Во время гражданской войны повидал Иван Севастьянович всякого: кочегаром бронепоезда воевал против Деникина, чуть не погиб от снаряда, угодившего в паровоз, попадал в плен к белым и убегал из-под расстрела. За свои боевые дела он не получил никаких наград – ордена вообще были редкостью в те времена. Он сам не любил говорить о своих заслугах, но я почитал его за настоящего героя. К тому же он был коммунистом, вступившим в партию в девятнадцатом году, а для меня слово «партиец» (теперь оно почему-то не бытует) содержало в себе очень высокие понятия да содержит и сейчас. В школьные годы не набравшись храбрости вступить даже в комсомол, так как не считал, что обладаю достоинствами, дающими право на это, я на партийных привык смотреть как на людей, отличных от всех остальных, людей, которые соответственно своему высокому званию партийца не могут иметь или, во всяком случае, не имеют права проявлять те слабости, которые простительны всем остальным. Вот такого образцового человека видел я в Иване Севастьяновиче. Был он по характеру мягок, обходителен и вместе с тем всегда казался мне обладателем железной воли, неколебимой убежденности, хотя этого, пожалуй, никак нельзя было прочесть ни на его лице с крупными желваками по краям рта, ни в его глазах, – они даже тогда, когда он сердился, редко твердели – чаще всего в них отсвечивала ироническая усмешка, какая бывает во взгляде у людей, которые осознают свое превосходство в споре, но не спешат его высказать.

Каждое суждение, высказанное Иваном Севастьяновичем, было для меня весомым.

На следующий день, вернувшись с работы, я сказал Рине:

– Собирайся, идем в загс.

Дело в том, что хотя к тому времени прошло уже много месяцев, как мы стали мужем и женой, наш брак еще не был зарегистрирован.

Ничто не мешало нам сделать это давно. Но по тогдашним законам фактический брак все равно давал те же права, что и оформленный. А мы с Риной, как и многие в те времена, считали, что наши отношения не обязательно подтверждать официальной бумагой, главное – взаимное доверие. А если понадобится бумага, сходить в загс просто.

Но после возвращения из военкомата я твердо решил, что нам нужно обязательно зарегистрировать брак на случай, если меня все же призовут в армию. Когда я сказал об этом Рине, она приняла это как должное. Ведь шел четырнадцатый день войны, и мы были уже не те, что в самом ее начале.

* * *

…Мы шли в загс – по Невскому. Я бережно вел Рину под руку. Она ступала осторожно, чуть медлительно. Идти было не так уж близко – от площади Восстания до Аничкова моста. Быстрее было бы доехать на трамвае, но Рина, да и я за нее побаивались трамвайной давки.

Невский в тот день был и похож и совсем не похож на тот проспект, к которому мы привыкли. По-прежнему было тесно, может быть, даже теснее, чем до войны. Как обычно, озабоченно позванивая, бежали трамваи, пестрели афиши у входа в кино «Художественный», зазывая на новый фильм. Мне запомнилось его название – «Антон Иванович сердится». Но война уже наложила свои первые штрихи на живое лицо проспекта: рядом с афишей театра – плакат: красноармеец, яростно пронзающий штыком скрюченного фюрера с растрепанным чубом; под вывеской магазина вместо зеркальной витрины – глухой короб из досок, у многих прохожих на боку – брезентовые сумки противогазов, мелькают в толпе пилотки, гимнастерки, флотские форменки.

В старинном темно-красном здании с белыми лепными украшениями, что стоит на самой набережной Фонтанки, – там и поныне помещается райисполком со всеми его учреждениями, – мы получили брачное свидетельство из рук заведующей загсом, сухонькой старушки в черном, глухом, несмотря на жару, платье, скорее подходящем для регистрации более печальных актов гражданского состояния. Вручая нам беленький бланк, она произнесла официальное поздравление и добавила, оглядев располневшую фигуру Рины: «Теперь у вас все законно».

После этого Рина, как я ни уговаривал ее, так и не вернулась на дачу. Мне казались странноватыми ее опасения, и я снисходительно думал, что она все воспринимает слишком обостренно.

Сейчас я посмеиваюсь над своей тогдашней наивностью. Многое же потребовалось мне, – а впрочем разве мне одному, – чтобы расстаться с уверенностью: несмотря на тяжелое положение на фронте вот-вот, очень скоро, наступит решительный перелом. Мы были убеждены, что конечная победа будет за нами, и позже жизнь подтвердила: не ошиблись в этом убеждении. Но в те дни жила во мне, как и во многих, вера в то, что очень, очень скоро будут приведены в действие такие давно подготовленные силы, которые повернут весь ход событий в нашу пользу. А почему эти силы еще не приведены в действие, хотя враг уже далеко вторгся на нашу землю, об этом я как-то не задумывался…

Исстари известно – жить в вере легче и проще, чем в сомнениях. А кто не стремится облегчить себе жизнь?

Рано утром, идя на работу, я увидел на еще полупустынной улице корову – впервые увидел корову на ленинградской улице. Корова медленно шла мне навстречу, опустив голову и поводя ею по сторонам, – наверное, хотела пить или была голодна, – раздувая ноздри, она на ходу обнюхивала асфальт.

На остром хребте коровы связанные вместе, свисая на опавшие бока, лежали два мешка, туго набитые чем-то. За коровой шла женщина, одетая для летнего времени совсем неподходяще – в черное зимнее пальто с меховым воротником. Оно было распахнуто – даже прохладным летним утром в таком одеянии, конечно, жарко. За спиной женщины висел рюкзак, набитый так же туго, как мешки на корове. За руки женщина вела двух ребятишек, одетых, как и она, в зимнее, – девочку лет семи и мальчика лет пяти. Дети едва плелись, – видно, они очень устали.

Увидев меня, женщина спросила, как пройти к Пяти углам. Я объяснил и спросил, откуда они идут.

– Из Володарска, – ответила женщина. – Немцы уже у нас. Здесь у меня знакомые, больше некуда нам идти.

Я постоял, глядя им вслед. Володарск – это пригородный поселок, совсем недалеко от Ленинграда. Туда еще недавно можно было запросто доехать на трамвае за какие-нибудь сорок минут. А сейчас трамвайный путь перерезан линией фронта.

Только в эти минуты, когда я провожал взглядом медленно бредущую вслед за своей коровой женщину с детишками, я, наверно, впервые по-настоящему осознал, что враг очень близко, ведь в сводках, что мы слушали по радио, ничего не говорилось о положении под Ленинградом. Я глядел на женщину с ее детьми и видел, как бы со стороны, Рину. Если ей придется так…

И все-таки не исчезала уверенность: перед городом немцев непременно остановят.

Думать так были основания.

Воздушные тревоги оканчивались пока что в общем благополучно – прорывались только отдельные немецкие самолеты, и лишь иногда им удавалось где-нибудь, чаще всего на окраине, сбросить фугаску или несколько «зажигалок». И по-прежнему спокойно проходили мои ночные дежурства на чердаке. Пост дежурного находился у слухового окна, как раз над нашей комнатой, – она была на самом верхнем этаже. Глядя из чердачного окна на черное ночное небо, на затемненный, без единого огонька, город, я думал о том, что подо мною, отделенные от меня только потолком, – Рина и тот, кого мы ждем, что я оберегаю их… Эти мысли не раз прерывал резкий звук сигнала воздушной тревоги. Тогда я брал в руки длинные железные щипцы, предназначенные для того, чтобы хватать фашистские «зажигалки», и ждал, наблюдая за небом. Словно лезвия гигантских, голубоватой стали мечей вскидывались вверх и угрожающе раскачивались, готовые вонзиться в летящего врага, лучи прожекторов. Небо наполнялось гулом невидимых самолетов, и где-то на краю его начинали мелькать багровые искорки – только искорками казались издали разрывы зенитных снарядов, – словно вспыхивали и гасли, мгновенно сгорая, далекие летучие звезды. А иногда далеко в стороне, низко над землей, за краем моря крыш, еле различимых в ночной мгле, вспыхивал, разливаясь вширь, словно придавливаемый тьмой к земле, зыбучий отсвет – где-то разгорался пожар. Обычно через несколько минут после начала тревоги все в небе и под ним становилось вновь непроглядно черным. Но душа была наполнена ожиданием: вот-вот зловеще-молчаливая тьма вновь взорвется завыванием летящего бомбардировщика.

В такие минуты мне иногда казалось, что я один во тьме, один в напряженности военной ночи, простершей над городом свои черные крылья. Но я знал – вблизи меня, на крыше нашего дома и на крышах соседних домов – люди, мои сограждане. А под крышами, за плотно зашторенными окнами – тоже люди, каждый со своими заботами и привязанностями, тысячи и тысячи человеческих судеб. И каждую из них – мою, Рины и не начавшуюся еще жизнь того, чьего появления так трепетно ждем, – может оборвать всего одна-единственная бомба с одного-единственного прорвавшегося в небо над городом фашистского самолета.

В одну из ночей, когда я не дежурил и успел заснуть в своей постели, меня разбудил резкий вой сирены. Это было уже привычным. В первые дни мы с Риной поспешно одевались, спускались в подвал, где было устроено убежище. Но потом перестали это делать: немецкие самолеты еще ни разу не появлялись над центром города, а наш дом стоял почти в центре – недалеко от площади Восстания, и мы надеялись, что самолетам так и не удастся прорваться. А главное – Рине уже трудно было ходить по лестнице, я побаивался за нее: а вдруг оступится или в суете кто-нибудь толкнет ее нечаянно?

Вот и на этот раз, когда взвыла сирена и мы проснулись, я только осторожно обнял: Рину, спросил:

– Не боишься?

– С тобой – нет.

Мы лежали, молча вслушиваясь в звуки тревоги: хлопали многочисленные двери нашей огромной коммунальной квартиры, до революции в ней жил, как гласили квартирные предания, во всех двенадцати комнатах какой-то купец, владелец магазинов готового платья, а теперь обитает двенадцать семей.

Мы слушали, как торопливо пробегают люди по коридору, как мяукнул, наверно попав кому-то под ногу, Федосей, наш общеквартирный кот, уважаемый жильцами за отсутствие кошачьей наглости и прилежание в ловле мышей. Но вот в квартире все смолкло. По-ночному тихо и на улице, словно и нет тревоги… Только где-то в уличном репродукторе мерно отстукивает секунды бесстрастный метроном.

Скоро ли отбой?

Где-то далеко-далеко будто молотки застучали часто и глуховато. На подступах к городу бьют зенитки.

И вдруг наверху протяжно, с металлическим подвывом прогудело.

Я приподнял голову от подушки, прислушиваясь: наши истребители? Иногда они во время тревоги кружат над городом. Над нами, на чердаке, глухо бухнуло. По потолку суетливо затопали.

– Оставайся здесь! – крикнул я Рине, соскакивая с постели. – Сейчас вернусь!

Через несколько секунд я взбежал на чердак.

Ладонью толкнул узенькую дверь, ведущую на него с лестничной клетки. Из двери на меня бросился, клубясь, белый, изнутри светящийся дым, из него во все стороны и прямо в меня летели огненные брызги. «Зажигалка? Над нашей комнатой!»

Прикрывая глаза ладонью, я вбежал в гущу дыма. У самых ног увидел комок пляшущего пламени – из него-то и летели во все стороны искры. Я отвернулся, оберегая лицо, и тут заметил человека, спиной прижавшегося к кровельной балке, косо уходящей вверх. Федор Дмитриевич, старик пенсионер, сосед по квартире, дежурящий по чердаку сегодня. Глаза расширены, надо лбом торчат растрепанные седые волосы, руки стискивают черенок лопаты.

Выхватив лопату у растерявшегося старика, я поддел пышащую белым пламенем «зажигалку». Посредине чердака бочка с водой. Донести – и туда. Я ринулся к бочке, отворачивая лицо от беснующегося на лопате огня. Внезапно острая боль в правой руке, державшей лопату, словно током ударила меня. Боль была нестерпимой – средний палец где-то возле ногтя жгло огнем.

Но только тогда, когда я сунул лопату вместе с прикипевшей к ней бомбой в бочку, я выпустил лопату из рук.

Вот он и до сих пор – тому уже много лет – рваный, неправильной формы, словно запекшийся шрам на пальце. Долго потом болело: капля раскаленного сплава вонзилась глубоко, до кости. С тех пор этот палец, если им постучать, издает звук как деревянный. Память о «боевом крещении».

Вернувшись к Рине, я сказал ей решительно:

– Тебе надо уезжать!

О том, чтобы ей уехать, я заводил с нею разговор уже не раз. Она могла бы уехать к своим родственникам в Вологду или в Вышний Волочек – тогда и Вологда и Волочек казались нам глубоким тылом. Но мало кто хотел покидать Ленинград в первые месяцы войны: никто не предвидел еще, что вокруг него сомкнется вражеское кольцо и самые тяжкие беды обрушатся на город.

Так свойственно ошибаться людям: они редко способны верной мерой определить, как велика грозящая им беда, ибо склонные переоценивать свои возможности предотвратить или хотя бы уменьшить ее. А когда беда наступает – человек находит в себе для борьбы с нею такие силы, каких прежде и не ощущал. В минувшую войну мы вначале не представляли, как тяжко придется нам, как невыносимо тяжко. Однако кто, честно говоря, предполагал, что мы не только выстоим, а и так блистательно завершим ее? Но до этого времени в первое лето войны было далековато…

После того как вражеская «зажигалка» – та самая, с которой мне удалось справиться, – чуть не пробила потолок над головой Рины, она согласилась, что оставаться ей – больший риск, чем ехать.

На следующий день я отправился на вокзал узнать, как можно отправить Рину. Он был непривычно безлюден, только у дверей сидела пожилая железнодорожница – дежурная с красной повязкой на рукаве, противогазом через плечо; в руках ее были спицы, она вязала. Дежурная с удивлением посмотрела на меня и в ответ на мой вопрос сказала:

– Все поезда отменены.

– Что, разве немцы уже дорогу перерезали?

– А кто его знает, – довольно равнодушным голосом ответила дежурная. – Не ходят, и все.

Сейчас кажется странным, что в ту пору при всем новом и тревожном, что война внесла в жизнь – уход многих в армию, затемнение, воздушные тревоги и бомбежки, продовольственные карточки, комендантский час, появление в городе множества беженцев, – при всем этом жизнь в городе продолжалась своим чередом: люди, как-то незаметно быстро для себя привыкая ко всему этому, ходили на работу, стояли в магазинных очередях и даже посещали кино… Да, мы знали – враг близок, в наших сердцах уже прочно поселилась тревога. Но мы продолжали верить: вот-вот все переменится к лучшему. Но это была не только нерассуждающая вера. А и уверенность: враг не пройдет.

Так и осталась Рина в Ленинграде. Как было бы мне спокойно, если бы она уехала!

4

Тот июльский день вначале шел для меня как обычно: я сидел за своим рабочим столом, одним из тех многих, что стояли почти впритык один к другому в нашей «камералке», и корпел над очередной картой, острозаточенным карандашом вычерчивая причудливые линии, обозначавшие границы залегания водоносных слоев. Это была, как сейчас помню, одна из карт Калмыцкой степи, где перед войной работали наши изыскатели. Старательно выводя линии, я думал о том, что работа, которую я делаю, так же далека от насущных нужд войны, как Калмыцкая степь от линии фронта. Где мне было тогда знать, что фронт дойдет и до Калмыкии?..

– В ополчение записывают! – прервал мои размышления возглас Васи Гудкова. – Я уже записался.

Вася стоял передо мной, размахивая какой-то бумажкой:

– Вот, уже расчет беру!

Я посмотрел в его возбужденное лицо и вспомнил хмурое майское утро, наш экскурсионный автобус, а за его окном – бойцов с котелками у походного костра. «Не хотел бы с ними кашу есть», – сказал тогда Вася. А теперь идет добровольно и рад, что взяли.

– Где записывают? – спросил я Васю.

– На первом этаже, в клубе.

Я положил карандаш на незаконченную карту и поспешил на первый этаж.

Вскоре я вышел из дверей здания, в котором среди множества учреждений помещалось и наше. Остановился, оглядывая подъезд, облепленный с обеих сторон множеством разнообразных вывесок. Когда я вернусь в эти двери? С этого часа я – боец дивизии народного ополчения. Завтра к восьми утра должен быть на сборном пункте. В общем, как-то неожиданно все получилось… Но почему неожиданно? Ведь я готовился к этому с первого дня войны. А может быть, и раньше.

Теперь надо сказать Рине. Не просто сделать это…

Кажется, я волновался чуть ли не больше Рины… Выслушав меня, она сказала внешне спокойно, хотя ее глаза и наполнились влажным блеском:

– Что же, иди, раз надо. Конечно, жаль, что ты не можешь дождаться, когда я… Но ничего. Не одна остаюсь. Отец, Соня, школа моя, наконец. Ты обо мне не очень беспокойся.

Только позже я понял, какого мужества стоило Рине сказать это.

А на следующее утро я уже стоял в строю во дворе до того неведомой мне школы на Васильевском острове, сделавшейся нашей казармой. Рядом со мной стоял, старательно вытянувшись, Вася Гудков – он еще до построения, заметив меня в пестрой толпе ополченцев, подбежал ко мне, предложил:

– Давайте вместе!

Вася явился на сборный пункт почти что в воинском виде: на нем был где-то раздобытый им старый шлем-буденовка, правда, со споротой звездой, а Васин клетчатый пиджак был подпоясан настоящим армейским ремнем с блестящей пряжкой, за спиной висел аккуратный рюкзачок.

– Мать-то отпустила? – спросил я Васю.

– А я не сказал, – ответил он. – Я потихоньку. Вот получу обмундирование и сегодня же отпрошусь домой сбегать, тогда скажу. Перед фактом поставлю.

Нам с Васей удалось определиться в одно отделение. Видя, как лихо, хотя и не очень умело, выполняет Вася команды, как четко отвечает на вопросы формировавшего наше войско капитана с малиновыми пехотинскими петлицами на воротнике гимнастерки, я подумал: Вася так ретив не только из внезапно обнаружившейся в нем любви к военной службе. Наверное, им движет и желание выдвинуться в начальники – ведь еще по прежней совместной работе я знал Васину страсть к руководящей роли в коллективе. Правда, беда Васи состояла в том, что у нас в учреждении он был самым младшим и по возрасту и по должности.

Я видел, каким огорченным стало лицо Васи, когда командиром нашего отделения капитан назначил не его, а Авдеева, уже пожилого, до ополчения – сварщика на судостроительном. Как и мой тесть Иван Севастьянович, Авдеев в молодости воевал в гражданскую, под Петроградом, против Юденича, а потом служил в Красной Армии и в мирное время, так что дело свое наш отделенный знал.

Обмундирования нам, к великому огорчению Васи Гудкова, ни в первый день, ни в последующие не выдали – с ним происходила какая-то задержка, впрочем понятная – в ополчение записались по Ленинграду многие тысячи. Но винтовки мы получили в первый же день – новенькие, еще в заводских ящиках, обильно смазанные. И сразу же у нас началась солдатская учеба.

Илья Ильич Лаванда несколько преувеличил, когда в первый день войны сказал, что я, как и он, не знаю, с какого конца ружье держать. Еще в техникуме на уроках военного дела мы учились владеть винтовкой, и поэтому я оказался не таким уж неподготовленным бойцом. Но ружейные приемы давались мне плохо – не по неумению, а потому, что мешал мой больной палец. На это обратил внимание Авдеев, спросив:

– Что это у вас?

– От зажигалки памятка.

– Давно болит?

– Давно.

– Так сводите в санчасть. Не дай бой – разболится, а нам скоро на фронт.

– И так заживет.

– Нет, нет, сходите.

В санчасти, посмотрев на мой упрямо не заживающий палец, мне сказали:

– Затяжной воспалительный процесс. Не застуживайте и не ушибайте.

Палец чем-то смазали, перевязали, и я вернулся в строй.

Учили нас солдатской науке самым усиленным темпом. От подъема до отбоя почти без перерывов. Под руководством нашего не по годам неутомимого командира отделения, который не давал отдохнуть ни себе, ни нам, мы маршировали, кололи штыками туго набитые мешки, воображая, что это фашисты, бегали в атаки и ползали по-пластунски, старательно утюжа животами и коленями траву ближнего сквера, бесконечно разбирали и собирали затвор винтовки, кидали деревянные гранаты. Правда, за все это время мы ни разу не выстрелили в мишень, только учились целиться. Вася Гудков вздыхал:

– Эх, пальнуть бы хоть разок боевым!

– Обожди, попадем на позиции – напуляешься! – утешал его Авдеев.

Видимо, и в самом деле предполагалось, что стрелять будем уже на передовой, отправки на которую мы ждали не то что со дня на день – с часу на час. Наверное, поэтому домой никого, даже на самое короткое время, не отпускали.

Рина знала, где я нахожусь, однако мне ни разу не привелось увидеть ее среди тех женщин, что приходили к другим и ждали у ворот. Я волновался: почему Рина не приходит? Конечно, ей уже трудно ходить, ведь до срока осталось совсем немного… Как я беспокоился! И даже обижался: ну дала бы о себе какую-нибудь весточку с кем-нибудь, попросила бы кого-нибудь…

Только на третий день, когда мы возвращались с занятий, я увидел сестру Рины, Соню, ожидавшую, в числе других женщин, возле проходной. Соня меня в строю не приметила, хотя и внимательно оглядывала шагающие ряды. Но я-то разглядел ее сразу и, хотя это и нарушало законы строя, крикнул ей и махнул рукой.

Едва дождавшись, пока мы прошли в ворота и нам скомандовали: «Разойдись!» – я побежал обратно.

– Что с Риной? – крикнул я Соне, забыв с нею поздороваться.

– Да ничего, немножко занемогла, – поспешила утешить меня Соня. – Волнуется за вас, понимаете…

– Как же она там одна… – забеспокоился я.

– А она не одна. Я навещаю. И хочу, чтобы она перебралась к нам. В случае чего Илья Ильич все сделает.

– Спасибо…

После разговора я стал немного спокойнее. Но как я завидовал тем, кого посещали! К Васе Гудкову мать приходила почти каждый вечер и терпеливо ждала у ворот.

…Но вот мы обмундированы. В еще необмятых, непривычных для нас гимнастерках мы стоим в строю в просторном дворе школы, в которой вот уже девять дней, с того момента, как вступили в ополчение, живем, как бойцы. Вместе с нашей штатской одеждой мы как бы расстались и со всем другим, что еще связывало нас с недавней привычной жизнью. Ко мне приходила Рина. Она чувствует себя лучше. Но, тем не менее, Соня не отпустила ее одну. Они пришли вдвоем, я им отдал мой костюм и ботинки. «До свиданья, береги себя», – сказал я Рине. Когда теперь мы увидимся с нею? И увидимся ли?

…Пасмурный день. Все небо затянуто серыми тучами. Безветрие. Так бывает перед дождем. Но пока еще ни капли не упало сверху. Мы стоим в строю, замерев по команде «смирно». В руках у каждого из нас – винтовка. Длинная винтовка с четырехгранным штыком, образца тысяча восемьсот девяносто первого дробь тридцатого года, такие винтовки теперь увидишь разве что в кино или в музее. Мы смотрим на нашего комбата, единственного настоящего военного на весь батальон. По-особенному подтянутый, с торжественно-строгим выражением лица, он стоит перед нами возле стола, застеленного красным. Сегодня мы принимаем присягу. Всего десять дней длился курс нашей начальной воинской школы. Но и это – много. Ведь вначале мы полагали, что сразу же, как станем ополченцами, в тот же день пойдем в бой, – а как же иначе? – враг ломится в наш город.

– Сургин! – слышу я свою фамилию и, стараясь, чтобы каждое мое движение было по-воински четким, выхожу из строя, бережно держа винтовку в руке. На красном полотнище стола – белый лист с текстом присяги. Неловко переложив винтовку из правой руки в левую, я ставлю свою подпись. Все. Теперь я – боец. Я словно окончательно перешагнул черту, еще отделявшую меня от меня самого, такого, каким я был совсем недавно. За этой чертой – позади – Рина, дом, все прошлое. А впереди?..

Уже выданы нам патроны – по двести штук на каждого, по две гранаты, – к ним я, признаться, с непривычки прикасаюсь не без опасения. Уже получен паек на дорогу – по шесть больших ржаных армейских сухарей, по две пачки горохового концентрата – мой первый в жизни походный солдатский паек. В школьном классе, служившем нам казармой, где прямо на полу лежат наши казенные холстинные тюфяки, мы возимся, укладывая все, выданное на дорогу, в наши новенькие вещевые мешки. Рядом со мной не спеша, аккуратно разложив все полученное на тюфяке, укладывается Авдеев, поучает Васю:

– Ты портянки-то сверху, сверху, чтобы сподручнее достать было.

И вдруг от двери слышится голос дневального, громко выкликающего одну фамилию за другой. Я слышу и свою.

Мы, вызванные, выходим в коридор. Нас немного – трое.

– В канцелярию! – говорит нам дневальный.

– Зачем?

И вот мы узнаем – нас откомандировывают обратно, каждого по месту прежней работы: один механик-наладчик с Кировского завода, другой – химик из научно-исследовательского института, а третий – я. Оказывается, мы понадобились как специалисты и нас каждого на своей работа срочно «забронировали», то есть по приказу свыше освободили от военной службы, не спрашивая на то нашего согласия.

Слегка ошарашенные, стоим мы перед комбатом. Как же так? Ведь мы вступали в ополчение каждый по доброй воле и не рассчитывали ни на какое «бронирование».

– Это что же получается, товарищ капитан? – огорченно говорит тот из нас, что с Кировского. – Все в бой, а мы – домой?

– Приказ есть приказ, – повторяет наш командир. – Его не обсуждают, а выполняют. Мне самому жаль терять трех хороших бойцов. Но ничего поделать не могу. Сейчас же сдайте снаряжение, оружие, обмундирование.

– Да, но в чем же мы пойдем? – спрашивает один из нас. – Свою одежду мы отправили домой.

– Действительно… – задумывается капитан. – Не в исподнем же вам возвращаться… – Но тут же находит решение: – Три часа срока. По домам, переодеться и сюда – вернуть обмундирование, получить документы. Выполняйте!

Еще не опомнившиеся от всего случившегося, мы возвращаемся в нашу казарму, начинаем собирать все, выданное нам, чтобы вернуть по принадлежности. Нас обступили, расспрашивают. Но все слова доходят до моего сознания с трудом, слишком уж неожиданна перемена в моей судьбе.

Сдаю винтовку Авдееву. Он тщательно осматривает ее, вынув затвор, долго глядит через ствол на свет.

– Порядок! – сдержанно хвалит он меня. И добавляет: – Кому-то она теперь достанется…

Мне неловко перед Авдеевым. Да, кто-то вместо меня возьмет мое оружие, будет с ним в бою… А моим оружием снова станет карандаш и масштабная линейка. Неужели это так уж необходимо? Но капитан сказал: «Приказ есть приказ».

И вот сдана винтовка, противогаз, вещмешок, возвращен на склад паек. В моем распоряжении всего три часа. Поспешно иду, почти бегу по улице, успеваю вскочить на отходящий трамвай, на переднюю площадку, переполненную мальчишками-ремесленниками. Они, видя мою форму, почтительно подвигаются, освобождая мне место. Но какой же я теперь военный! Через полчаса я буду дома и форма будет снята.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю