355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Кочетов » Молодость с нами » Текст книги (страница 5)
Молодость с нами
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:15

Текст книги "Молодость с нами"


Автор книги: Всеволод Кочетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц)

последний. С Нонной Анатольевной тоже надо наладить правильные отношения. Ну, ты тут помянул

Белогрудова… Не знаю, может, и талантливый, но думаю, не очень. Пустоцвет. Липатов? За галстук

закладывает. Выпьет сто граммов, а будто выпил бочку.

Мелентьев называл одного сотрудника за другим, и Павел Петрович чувствовал, как из-под ног уходит

едва было нащупанная почва. Некоторые характеристики Мелентьева совпадали с теми, которые дала Серафима

Антоновна, но большинство его характеристик – это же катастрофа! – были обратно противоположны ее

характеристикам.

Мелентьев, видимо, заметил недоумение нового директора и поспешил сказать успокоительно:

– Ты в общем-то, товарищ Колосов, не теряйся. Это хорошо, что ты ко мне пришел. Мы тебя

поддержим, создадим тебе авторитет, рабочую обстановку. Только работай. А что же ты думал? Без трудностей

не обойтись. А без поддержки трудности не преодолеешь.

Павел Петрович закончил свой рабочий день в одиннадцатом часу вечера. У подъезда его ждала темно-

коричневая машина марки “БМВ”, но Павел Петрович сказал шоферу, что у него болит голова и он пойдет

домой пешком.

Он шел по незнакомым местам, глухими улицами, не совсем ясно сознавая, куда и как надо идти. Не этим

были заняты его мысли. Он хорошо помнил тот день, когда его, молодого инженера, впервые назначили

помощником плавильного мастера к мартеновским печам. Он не знал, что надо делать, с чего начинать, к чему

приступать. И сколько же у него тогда оказалось добровольных и терпеливых наставников, учителей,

консультантов! Подходили старые, молодые, мастера, бригадиры, просто рабочие, протягивали портсигар, кисет

с махоркой, сложенную гармошкой газету, за перекуркой втолковывали, объясняли, показывали. Не забыл Павел

Петрович и тот день, когда стал начальником цеха, а потом и еще один день – день назначения главным

металлургом завода. И никогда у него не было такой тревоги, как теперь.

Он пришел домой озябший, к Олиному удивлению достал из буфета графин с водкой, налил в рюмку —

выпил, налил еще – выпил; когда налил третью, Оля испуганно воскликнула: “Папа, что с тобой?” Она

попыталась отнять у Павла Петровича рюмку, но быстрым движением он успел выпить и третью, подсел к

столу и принялся жевать хлебную корочку.

– Папочка, что с тобой? – повторила Оля.

– Ну что – что! – развел руками Павел Петрович. – Трудно, вот что. Трудно. Назвался груздем, а в

кузов-то пихают – и плохо.

– Папочка, ты мой милый, ты хороший! – Оля подошла, охватила голову отца руками и гладила его

ладонью по щеке. Он сидел тихо, не шевелясь.

Потом она носила из кухни еду, они вместе ужинали; как она ни протестовала, Павел Петрович выпил

еще две рюмки, стал кого-то ругать. Оля так и не поняла, кого.

Поужинав, он лег на кушетку и тяжело вздохнул. Оля села рядом.

– От Кости ничего нет? – спросил Павел Петрович.

– Дождешься от него, – ответила Оля. – Он только маме писал.

– Напиши Косте, Оленька, – сказал Павел Петрович. – Мы с тобой все-таки вдвоем, а он один. Ему

тяжелее.

– Хорошо, напишу. – Оля помолчала. – Папа, – заговорила она снова, – ты можешь выслушать меня

серьезно?

– Конечно, могу.

– Папа, я на днях была у Вари Стрельцовой.

– Ну, что там на заводе? – Павел Петрович сказал это, не открывая глаз.

– На заводе я не знаю, что. А вот Варе, мне кажется, очень тяжело жить. Она ведь в общежитии. Она

какие-то работы для тебя делает. А вокруг танцы, романсы, гитары.

Павел Петрович открыл глаза.

– Для меня? – спросил он удивленно.

– Ну да, для тебя, еще по заводской работе. Она и говорила: зря, наверно. Но я не об этом. Я считаю вот

что… Папа, ты можешь меня правильно понять?

– Конечно, могу.

– Папа, давай пригласим Варю к нам. У нас пять комнат… – Оля замерла и не без страха– смотрела на

отца, вдруг обозлится, начнет отчитывать: чужих людей, неизвестно кого… в дом! Черт знает что такое!

Но получилось все совершенно иначе. Павел Петрович сказал: “Пожалуйста, приглашай”, – еще раз

вздохнул, и Оле показалось, что он спит. Но он не спал, он думал о том, что это, пожалуй, не так уж и плохо,

если Варя Стрельцова поселится у них: он будет всегда в курсе заводских дел, будет живое связующее звено с

дорогой его сердцу жизнью завода.

4

Костя не спеша шел по дозорной лыжне. Шагах в пятнадцати за ним, с автоматом на груди, следовал

ефрейтор Козлов. Лыжи скользили мягко и неслышно. Вокруг – на склонах распадков, на огромных вросших в

землю гранитных валунах, на ветвях елей и сосен – толсто и пухло лежал неправдоподобно белый, никем и

нигде не тронутый снег. Ни один след – ни лыжный, ни пеший, ни человечий, ни звериный – не должен

пересекать дозорную тропу. А когда он пересек – так случилось вчера возле рухнувшей от старости березы, —

то немедленно была поднята тревога на заставе и по следу отправился наряд пограничников с собакой.

Это был лосиный след. Люди, которые его обнаружили, ясно видели, что в снег вдавливались копыта

большого зверя, а не подошвы человеческих сапог. И все-таки они сообщили о найденном следе начальнику

заставы.

На границе нет ничего незначительного и не заслуживающего внимания, на границе ничто не

принимается на веру, никто здесь не доверяет своему первому чувству. На границе все должно быть тщательно

проверено и изучено.

На этот раз границу перешел зверь. Так в течение зимы случалось много раз. Но ведь могло случиться и

по-другому; могло случиться, что, надев на ноги звериные копыта, через пограничную полосу крался бы и

человек с кольтом в кармане, с запасом патронов к нему, с ядовитыми ампулами в тайниках одежды, с адресами

явок и инструкциями для резидентов, заученными наизусть.

Костя Колосов, лейтенант пограничных войск, служит на границе совсем недавно, с осени. За четыре с

лишним месяца еще не было случая, чтобы границу на их участке перешел человек. Но у Кости уже родилось и

с каждым днем крепло то чувство, которое комендант участка подполковник Сагайдачный называет чувством

границы, когда ты в любую минуту суток, даже во сне, ждешь, что вот на границе появится чужой, и тогда ты во

что бы то ни стало, любой ценой, вплоть до цены своей жизни, должен его задержать.

Солнце, отражаясь от снега, слепит. В затишье оно начинает припекать и на стволах сосен, возле комлей,

на валунах с южной стороны снег набухает, плавится, из-под него лезут седые жесткие мхи. Иной раз негромко

ухнет в лесу, и там, где ухнуло, взметнется светлое искристое облачко. Вглядывайся в том направлении,

напрягай слух. Кто ж его знает, отчего с еловых лап сполз и рухнул вниз тяжелый снежный пласт – то ли

солнце его подточило, то ли по иной какой причине, не промахнись тут, пограничник!

Взойдя на пологий холм, Костя остановился. Остановился и Козлов. Линия редко расставленных

полосатых столбов бежала с пригорка вниз к длинному узкому озеру; за озером снова виднелись столбы,

подымающиеся на следующий холм, и там уже был участок другой пограничной заставы.

На западной оконечности озера тесно стояло большое селение, над ним возвышалась островерхая кирка.

Костя слышал брякающий и печальный звон ее колоколов. Этот звон напомнил Косте первый день его выхода

на границу…

Когда подполковник Сагайдачный в тряской двуколке привез Костю на заставу и представил его

начальнику заставы капитану Изотову, стояла глубокая осень, начинался ноябрь, и дожди нещадно поливали и

так пресытившуюся влагой землю. В природе шло как по расписанию: дождь начинался в полдень, сила его к

ночи нарастала, ночью он буйствовал уже вовсю и утихал только к рассвету; на рассвете небо очищалось,

холодно голубело, чтобы к полудню снова окутаться тучами и ударить дождем.

Не помогали ни высокие сапоги, ни плащи, ни капюшоны – люди с границы возвращались до нитки

мокрые; днем и ночью трещали еловые дрова в сушилке, днем и ночью сушились на ней шинели, портянки,

гимнастерки, фуражки. Повар круглые сутки держал в котлах горячую пищу и огненный, крутой кипяток для

чая. “Пограничная погодка!” – говорили солдаты вечерами, вглядываясь в черные окна, за которыми под

плотными тучами и в яростном дожде было так темно, что даже на дворе можно было столкнуться лбами, не

говоря уж о лесных тропах. На границе было напряженно, усиливались дозоры и удваивались секреты.

В первый же день своего приезда сюда Костя рвался выйти на границу. Он с завистью смотрел на

каждого возвратившегося из лесу солдата, промокшего до пуговицы на белье. Но в первый день его на границу

не послали. Капитан Изотов знакомил его с участком, который охраняла застава, с системой сигнализации, с

аппаратурой, поднялся вместе с ним на наблюдательную вышку, которая стояла во дворе заставы. С вышки в

мощный бинокль далеко была видна сопредельная сторона. Там, за границей, тоже стояла вышка, и на ней тоже

поблескивали оптические стекла. Косте был неприятен чужой соглядатайский глаз, устремленный, как ему

казалось, прямо на него. А на Изотова это уже давно не производило никакого впечатления. Он заставлял Костю

рассматривать в бинокль то лощинку, затянутую туманом, то дорогу, по которой никто никогда не ездил, то

непроходимый частый ельник. Костя рассматривал, капитан Изотов объяснял ему, что это наиболее опасные

места на границе и за ними нужно особо внимательное наблюдение. Начальник заставы знал очень многое о

жизни на сопредельной стороне, он знал там все ближайшие к границе селения, знал обычаи и привычки

жителей. “Вот поживете у нас годик-другой, и вы, лейтенант, узнаете, – говорил капитан Изотов. – Глаза, да

слух, да умение сопоставить виденное и услышанное, да еще умение делать выводы из этого – основной

источник знаний пограничника”.

Костя жил той минутой, когда он выйдет на границу. Он, конечно, еще в бытность в пограничном

училище узнал, что такое граница, что на ней нет ни сплошной линии дотов, ни высокой стены, как думают

некоторые, и что “граница на замке” – это совсем не ворота, на которые навешен пудовый замок, а нечто иное.

Граница была проще и в то же время бесконечно сложнее.

В одно осеннее утро, под голубым холодным небом капитан Изотов и Костя впервые вышли вот сюда, как

раз на это место, на пригорок, с которого пограничные столбы бегут к озеру. На мертвой траве густо лежала

ледяная влага, окрест на березах неподвижно, как чучела, сидели тетерки. И всюду пламенели огненные гроздья

рябин. А граница?.. Дозорная тропинка, протоптанная солдатскими сапогами через лес, да изредка полосатые

столбы – вот и вся граница.

Костя и начальник заставы подошли к самым столбам. С советской стороны стоял красно-зеленый

четырехугольный столб немногим более чем в рост человека. Отделенный пространством в несколько шагов,

напротив него стоял точно такой же по размерам, но иной раскраски чужой столб. Костя осторожно сделал два

шага и остановился между столбами. Два государственных герба смотрели друг на друга со столбов. Колосья,

земной шар, серп и молот, ленты с надписью на шестнадцати языках – все это из нержавеющей светлой стали.

И – чугунный щит с лохматым зверем, который был вооружен кривой секирой. Костя повернулся грудью к

зверю. За бело-голубым столбом перед Костей стоял лес, точно такой же, как и за Костиной спиной; там точно

так же на мертвой траве лежала студеная густая влага, там точно так же пламенели рябины. Да, все-все

одинаково по ту и по эту сторону границы, и вместе с тем Костя испытывал нечто вроде легкого кружения

головы от сознания того, что он стоит на рубеже двух совершенно противоположных миров. И еще у него было

такое чувство, будто бы он противостоит один тому миру, который позади лохматого зверя, и что любая злоба и

ненависть, любые козни, любые черные дела хозяев этого зверя, направленные против родной Костиной страны,

должны быть прежде всего встречены его, Костиной, грудью. Государственная граница Советского Союза – это

его, Костина, грудь.

Костя с волнением повернулся к Изотову. Изотов спокойно курил папиросу и, казалось, без всякого

интереса смотрел в сторону западной оконечности озера, где над чужим селением возвышалась эта вот кирка и

слышалось печальное дребезжание ее колоколов.

По ту сторону границы прошли два солдата в незнакомой Косте иностранной форме. Увидев советских

офицеров, они приложили руки к козырькам. Изотов ответил на приветствие, ответил и Костя.

В тот же вечер он написал длинное-предлинное письмо домой, маме. Он со всеми подробностями

рассказывал Елене Сергеевне о своем первом дне на границе. Он писал о незримой черте в ничейном

пространстве, которая является рубежом двух миров, и о чувствах, которые он испытал, ступив на эту черту.

Потом он писал домой каждую неделю, сообщая все новое, что появлялось в его пограничной жизни. К его

сожалению, самое интересное почему-то происходило на участках соседних застав. К соседу слева, туда вот, за

озеро, под самый Новый год заскочила иностранная лыжница. Когда ее задержали, она принялась плакать,

уверяла, что сбилась с дороги, заблудилась, что ее ждут дома к накрытому столу, и с пригорка указывала на

освещенные окна двухэтажного особняка там, на западной оконечности озера, в которых пестро горели елочные

огни. Она так искренне выражала свое горе, что и в самом деле можно было посочувствовать синеглазой,

розовощекой девушке.

Но на границе ничто не принимается на веру, никто здесь не доверяет своему первому чувству. На

границе все должно быть тщательно проверено и изучено. И когда в соответствующих инстанциях были

проверены и изучены личность синеглазой девушки и обстоятельства появления ее по эту сторону границы, то

оказалось, что она далеко не случайно блуждала на лыжах метельной ночью.

Костя хотел и. об этой истории написать Елене Сергеевне, но не написал; еще дядя Вася учил его: “Для

нас с тобой, Костенька, молчание куда дороже золота!”

По ту сторону границы ударил гулкий выстрел, по лесу, приближаясь, покатилось трескучее эхо. Костина

рука сама собой потянулась к кобуре пистолета. Рядом с ним тотчас встал ефрейтор Козлов. Менее чем через

минуту они увидели, как сквозь можжевеловые кусты грузно ломилась безрогая самка лося.

Ударил новый выстрел, еще ближе, лосиха рванулась, поднялась на дыбы и, запрокидываясь на спину,

рухнула в снег невдалеке от столба с изображением лохматого зверя. Возле нее заметался выскочивший из

кустов лосенок. Он перепрыгнул через упавшую мать, лизнул ее, кинулся вправо, влево, словно звал на помощь.

Вслед за ним к границе выбежали на лыжах люди в охотничьих куртках и в меховых шапках. Это была не

помощь. Они набросились на лосиху с кинжалами. Испуганный лосенок отскочил в сторону. Но он не уходил,

он стоял невдалеке и дрожал всем телом. Косте стало жаль и самого лосенка и его мать, которая, попав в кольцо

охотников, видимо, изо всех сил стремилась увести своего детеныша за линию зелено-красных полосатых

столбов, за которой – это давно знают все лоси – в них не стреляют. Да вот не успела.

Косте было отвратительно смотреть на кровавую возню, которую охотники затеяли вокруг матери

лосенка. Костя ушел в развалины каменного сарая, оставшегося на границе с давних времен, снял лыжи и сел

там на переломленную дубовую балку. Козлов встал в проломе стены за молодой елочкой и смотрел в сторону

границы.

Костя закурил. Курить он начал с той минуты, когда подполковник Сагайдачный передал ему по

телефону текст подписанной Ольгой телеграммы: “Маме очень плохо. Немедленно приезжай”. Он не знал тогда,

что мамы уже не было в живых, он так поспешно собирался, как не бывало никогда, – ведь и этого еще никогда

не случалось в его жизни, чтобы маме было очень плохо. Он не умел скрыть волнения и тревоги, да и не

пытался скрывать. Он выехал в тот же вечер.

Костя курил и размышлял о своей семье – такая она была всегда дружная, крепкая, бодрая, трудовая. И

вот стала распадаться. Сначала уехал он, Костя, мама писала, что без него в доме пусто и скучно. Теперь не

стало самой мамы. Пройдет немного времени, какой-нибудь красавец уведет Ольгу. Останется один отец. Как,

должно быть, горько и печально много лет строить-строить, укреплять семью – и вдруг остаться одному в

жизни!

В день отъезда Кости Павел Петрович позвал его и Ольгу в кабинет, посадил их возле себя на диван,

обнял. “Ребятки, эх, ребятки…” – и долго больше ничего не мог сказать. Потом вдруг сказал не совсем понятно

для чего: “А ведь мы с мамой тоже были комсомольцами”. Помолчал и еще сказал: “Что ж, и мы совершали

ошибки, есть у нас кое-какой опыт, в случае чего – не прячьтесь со своими бедами, приходите, посоветуемся”.

Погасшая папироса дрогнула в зубах Кости. Третий выстрел прозвучал в этот день на границе. Костя

выглянул из сарая через плечо Козлова. Охотникам, кромсавшим дымившуюся тушу лосихи, должно быть,

надоели жалобы и плач ее детеныша: они прикончили и его. Лосенок лежал на снегу в двух десятках шагов от

своей матери.

Костя встал на лыжи и в сопровождении помрачневшего ефрейтора пошел дальше вдоль границы.

В чужом селении в последний раз брякнул колокол, и дребезжащий этот звук долго не мог угаснуть над

лесистыми холмами.

Г Л А В А Т Р Е Т Ь Я

1

Павел Петрович отпустил машину, но не спешил войти в подъезд. Он отошел с тротуара к чугунной

ограде бульвара и несколько минут смотрел на освещенные окна второго этажа. Окна были узкие и очень

высокие, сводчатые, как во многих старинных особняках бывшего губернского города. Кариатиды из темного,

почти черного камня поддерживали такой же каменный балкон.

Нет, не здесь жила до войны Серафима Антоновна – в другом районе, в одной из боковых улиц. Павел

Петрович провожал ее тогда однажды и запомнил высокое здание этажей в семь или восемь, отнюдь не такое

роскошное, как вот это, на бульваре имени Железнякова.

Он еще постоял, потому что ему вспомнилась школа, в которой он учился. Школа была рядом, на углу

Фонарного переулка, только перейти мостик через городской пруд.

Сколько раз он переходил этот мостик! И в снег, и в дождь, и в тепло, и в холод. Было как-то весной: на

середине мостика его перегнала высокая беленькая девочка из старшего класса – ее звали Леля, фамилию он

не запомнил, – она бежала под весенним дождем, размахивая портфельчиком из красной кожи. То ли она

поскользнулась, то ли задела своим портфельчиком за перила, но случилось так, что портфельчик перелетел

через перила и шлепнулся на разъеденный солнцем и размытый дождями лед пруда.

Павлик Колосов тут же сбросил тужурку, перешитую из отцовского пальто, перемахнул через перила

моста и по деревянным скользким бревнам устоев спустился на лед. Лед крошился под ногами, по нему надо

было ползти. Павлик вымок, покрылся грязью и царапинами, но красный портфельчик был возвращен Леле.

Леля смотрела на героя сияющими глазами. Они у нее были зеленые и немножко желтые, будто у кошки.

Павел Петрович отвернулся от слепящих лучей автомобиля. Автомобиль остановился возле подъезда с

кариатидами. Хлопнула дверца, и когда автомобиль отъехал, кто-то оттуда, с панели, спросил:

– Товарищ Колосов? Вы что там?

Павел Петрович не знал, кто это перед ним. Он еще не встречался в институте с Белогрудовым, но понял,

что это один из гостей Шуваловой.

– Да вот забыл номер квартиры, – на скорую руку придумал он, чтобы объяснить свое стояние против

окон Шуваловой. – Не то три, не то пять.

– Пять. Пойдемте, а то нам попадет за опоздание. Серафима Антоновна – женщина крутая. Некоторые

из нашего брата выдумали самоласкательную формулу: дескать, лучше один день быть петухом, чем всю жизнь

курицей. Но такая курица, как наша уважаемая товарищ Шувалова, стоит доброго десятка самых великолепных

петухов, индюков, павлинов и иных разнообразных птичьих красавцев. Видите, как ее ценят у нас в городе! В

каком курятничке горсовет выделил ей квартирку! Князья да графья так, бывало, квартировали. – Белогрудов

говорил это уже на лестнице отделанного мрамором просторного вестибюля.

– Все есть у Серафимы Антоновны, всего вдосталь, – продолжал он. – При этом изобилии духовного

и материального ей бы мужа поумнее. Мы все скорбим за нее. Диспенсироваться бы ей от товарища Уральского.

– Извините, я не знаю, что такое диспенсироваться, – сказал Павел Петрович.

– Это с латинского. Диспенсация – освобождение от грехов, так называемое отпущение. Вот бы ей и

отпустить от себя грех военного времени. – Он нажал кнопку звонка.

Дверь отворил тот, о ком только что говорили, – Борис Владимирович. В новом костюме из темной

материи в белую полосочку, побритый, подстриженный, он выглядел еще свежее и бодрее, чем обычно.

– Прошу, прошу! – говорил он приветливо, принимая из рук гостей шапки и пальто.

Из глубины широкого коридора в переднюю вышла Серафима Антоновна. Перед Павлом Петровичем

была не доктор технических наук товарищ Шувалова, а дама из свиты королевы средних веков. В высокой

прическе, поднятой сзади узорчатым черепаховым гребнем, у нее сверкали камни, будто капли росы в утреннем

солнце. Длинное синее платье переливалось и вспыхивало голубым пламенем.

Серафима Антоновна подала руку так, будто несла ее к его губам.

– Здравствуйте, здравствуйте, – говорила она, долго держа свою руку в руке Павла Петровича. – Рада

вас видеть. Прошу за мной, все наше маленькое общество уже в сборе. – Она взяла под руки Павла Петровича

и Белогрудова и ввела их в просторную гостиную, обставленную мягкой мебелью в голубой обивке.

– Мои друзья! Надеюсь, они будут и вашими друзьями. – Серафима Антоновна представляла Павлу

Петровичу одного за другим собравшихся у нее гостей. – Румянцев, Григорий Ильич… Липатов, Олег

Николаевич… Красносельцев, Кирилл Федорович…

Павел Петрович пожимал руки – жесткие, мягкие, энергичные, вялые, холодные, горячие, сухие, липкие

от пота – и запоминал их, эти руки, а не фамилии, не имена и отчества, которые в большинстве были ему

неизвестны. Было несколько удивительно и странно, почему тут собрались все мужчины и среди них только

одна женщина, имя которой Серафима Антоновна не назвала, поэтому та сама сказала: “Румянцева, Людмила

Васильевна”. Ей было лет тридцать, она была полная, среднего роста, с веселыми карими глазами.

– А с Александром Львовичем вы уже знакомы. – Серафима Антоновна повернулась к Белогрудову. —

Теперь, чтобы не терять времени, пойдемте сразу к столу. – Она распахнула дверь в следующую комнату, где

стоял длинный стол, покрытый сияющей белой скатертью, на которой в хрусталях и фарфорах цвели пестрые

клумбы различных яств.

Павел Петрович был посажен между самой Серафимой Антоновной и громадным, как памятник,

Красносельцевым. Красносельцев сидел прямо и, не торопясь, методично отправлял в рот куски, старательно их

прожевывал и запивал смирновской водой. Поворачиваясь к Павлу Петровичу, он неизменно улыбался, то есть

оскаливал крупные зубы, глаза же его были скрыты за очками без оправы. Вид он имел при этом такой, будто

говорил покровительственно: “Не теряйтесь, молодой человек, все идет хорошо”. Работая ножом и вилкой, он

тыкал в стороны тяжелыми локтями.

Павлу Петровичу было возле него тесно, душно, неудобно. Павел Петрович стремился подальше

отодвинуться от соседа справа, то есть от Красносельцева, и, естественно, таким образом придвигался ближе к

соседу слева, то есть к Серафиме Антоновне.

Серафима Антоновна была, что называется, в ударе. Она красовалась, она острила, она провозглашала

тосты, она была душой стола.

Всем было весело, все смеялись, но Павел Петрович чувствовал себя очень неловко. Если бы он знал, что

дело обернется этакой застолицей, он, конечно, не согласился бы пойти к Серафиме Антоновне. Он думал, будет

иначе. Да и сама Серафима Антоновна говорила, что соберется несколько ее друзей – сотрудников института,

можно будет посидеть за чашкой чаю, познакомиться не в казенной служебной обстановке и откровенно

поговорить о перспективах.

А тут ему наливают коньяку в громадную рюмку, кричат: “Пей до дна”, рассказывают чепуху.

Павел Петрович думал об Оле. Оля сегодня просила его: “Может быть, ты не пойдешь, папочка? Может

быть, мы с тобой погуляем? Не ходи, папочка”. Он готов был встать из-за стола и немедленно уйти из дома

Серафимы Антоновны. Он не следил за разговорами. Внезапно его заставил прислушаться голос

Красносельцева. Красносельцев говорил ровно, плавно и округло.

– Это вражеская концепция. Подчинить науку исключительно интересам производства – значит ее

уничтожить. Наука тем и велика, что может существовать сама по себе. Пусть мне, пожалуйста, не говорят, что

я устарел с этим утверждением. К этому мы вернемся, еще придется вспоминать великих теоретиков. Не

производство диктует науке, а наука диктует производству. И когда мне все время твердят, что я оторвался от

производства, от жизни, что я не знаю жизни, не учусь у нее, меня это злит! Знать свою науку, – это и есть

знать жизнь.

– Искусство для искусства, наука для науки! – сказал с усмешкой Белогрудов. – Действительно, вы

устарели, Кирилл Федорович. Старая песня!

– Это не песня, – спокойно возразил Красносельцев, – это требование жизни, той жизни, о которой вы

так печетесь. Жизнь нуждается в мастерах своего дела, а можно ли стать настоящим мастером, если будешь

разбрасываться и на то и на другое?

– Великие теоретики – я имею в виду истинно великих, – они всегда были и великими инженерами,

– сказал Белогрудов. – Леонардо да Винчи, Архимед, Галилей… Они “разбрасывались” и на науку, и на

производство, и на практику. Все зависит от вместительности мозга.

– Я бы просил хозяйку, – не меняя тона, заговорил Красносельцев, – оградить своих гостей от

извозчичьего остроумия.

– Товарищи, товарищи! – воскликнула Серафима Антоновна. – Что же это такое? Александр Львович!

Кирилл Федорович! Я в отчаянии.

Павел Петрович заметил, что молодая жена Румянцева, Людмила Васильевна, перешла из-за стола на

диван и сидит там, обмахиваясь пестрым веером. Он тоже за спинами спорящих скользнул к дивану.

– Правда, здесь прохладней? – сказала приветливо Людмила Васильевна. – Я так не люблю эти

вечные споры, так не люблю ходить в пьяные компании, но у Гриши, прямо на мою беду, принцип: без меня

никуда. Видите, здесь, кроме хозяйки, из женщин – одна я. Это уж Серафимы Антоновны принцип. Она

женщин не любит. Своим принципом она поступилась только ради Гришиного принципа, иначе бы Гриша не

пришел.

– Скажите, – спросил Павел Петрович, внимательно выслушав это, – а кто такой Красносельцев?

– Ваш сотрудник, – засмеялась Людмила Васильевна. – Как же вы не знаете свои кадры, товарищ

директор? Он заведует металлографической лабораторией. Не знаю, как за пределами института, но в институте

он знаменитый.

Павел Петрович с досадой припомнил, что только сегодня разговаривал со своим заместителем о

Красносельцеве; говорили о том, что Красносельцев израсходовал на свои темы средств в прошлом году в

полтора раза больше, чем планировалось; сделал это он за счет других тем, – а отчета нет и по сей день.

К Павлу Петровичу с Людмилой Васильевной подошел и сел в кресло Белогрудов. Он тяжело отдувался.

– Совершенно немыслимый человек, – заговорил он. – Один он прав. Остальные… так… мелочь. Он

и трезвый невыносим, а уж если выпьет рюмку для контенанса…

Павел Петрович достал карандаш из кармана и на пачке папирос “Беломор-канал”, которую вертел в

руках, записал: “Контенанс”.

– Что вы там пишете? – спросил Белогрудов.

– Так, машинально, – ответил Павел Петрович. – Вы, конечно, насчет мозга-то сказали грубовато, —

добавил он. – Товарищ Красносельцев вправе был обидеться.

– А!.. – Белогрудов махнул рукой. – На меня все в обиде, мною всегда недовольны. Я к этому привык.

Кстати… – Он собрал лоб гармошкой, и в глазах у него стало весело. – Вам, кстати, неизвестна моя теория о

доминанте? Нет? Ну тогда минутку внимания. У каждого человека существует его доминанта, то есть то

главное, чем определяется все течение его жизни. У одних, например, доминирует удача. Что бы такой человек

ни делал, что бы ни затевал, ему всегда везет. У других доминирует неудача. Успехи или неуспехи могут быть у

одних в работе, у других в любви и так далее. Она, эта доминанта, существует независимо от желания или

нежелания человека. Это, так сказать, теория, закон. Как же этой теорией воспользоваться на практике? Надо

прежде всего определить, выяснить доминанту, а затем никогда о ней не забывать, вот и все, – и жить вам

станет значительно легче, проще, свободней. Например, если вы установили, что ваша доминанта – всегда и во

всем удача, вы спокойно можете приходить к железнодорожной кассе за пять минут до отхода поезда – билет

вам будет наверняка. Вы можете, не готовясь, идти делать доклад, и доклад ваш будет признан отличным.

Ничего не поделаешь, доминанта! Поскольку вы знаете о ее существовании, то у вас и характер складывается

своеобразно: вы становитесь уверенным, спокойным, всемогущим, вы – оптимист. А вот что получается, когда

наоборот, когда доминанта ваша – неудача. Вы приходите к железнодорожной кассе с утра, а билета вам все

равно не хватает, последний билет берет человек, стоящий перед вами. Доклад, сколько бы вы к нему ни

готовились, все равно, как напишут в газетах, не удовлетворит собравшихся. Вы поедете на юг и, чтобы начать

отдых еще в дороге, купите архидорогой билет в международный вагон первой категории, и там, в вашем купе,

непременно окажется молодая кормящая мамаша, которая будет вас просить то подать бутылочку с молочком, то

подержать ночной горшочек.

– До чего же это верно! – громко воскликнула Людмила Васильевна. – У меня есть одна подруга,

которой всегда везет, а мне вот всегда не везет…

– Извините, Людмила Васильевна, я закончу, – попросил Белогрудов. – Ну и что же? – продолжал он.

– У неудачника характер портится, неудачник не верит в себя, во всем сомневается. Он – пессимист. А если

бы он знал свою доминанту? Ему было бы значительно легче. Он бы заранее знал, что билет достанет не на

сегодня, а на завтра, что без детишек ему в дороге не обойтись. Он бы к этому привык, он бы из-за этого не

раздражался и не пессимистом был, а оптимистом. Вот – я. Моя доминанта – недовольство мною. Что бы я ни

делал, как бы ни старался сделать доброе людям, мною всегда недовольны. Прежде, когда я еще не открыл

закон доминанты, такое положение меня очень огорчало, расстраивало, угнетало. Теперь, вы видите, я

жизнерадостный человек, потому что знаю: все равно мной будут недовольны, и виноват в этом совсем не я, а

она, она, доминанта.

– Ох, теоретик, вот теоретик Саша у нас!

Павел Петрович поднял голову, возле него, улыбаясь во все свое добродушное лицо, стоял Румянцев, муж

Людмилы Васильевны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю