355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Кочетов » Молодость с нами » Текст книги (страница 24)
Молодость с нами
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:15

Текст книги "Молодость с нами"


Автор книги: Всеволод Кочетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 34 страниц)

Олином месте, чтобы иметь право говорить Павлу Петровичу: “Милый папочка”. И тоже, конечно, заботиться о

нем, помогать ему в его большом труде. Это было немножко похоже на то, что с нею происходило когда-то в

школе, когда она влюбилась в своего учителя истории Ивана Степановича. Она ходила за ним тенью, по вечерам

подкрадывалась под его окно и лежала в траве до полуночи, мечтая о том, что он выйдет, найдет ее, озябшую,

подымет на руки, согреет: она видела его даже во сне. Ей тогда было пятнадцать лет. Сейчас ей гораздо больше,

но она вновь готова лечь в траву под окном Павла Петровича и ждать, когда он найдет ее и возьмет на руки.

Но вот все кончено, никогда Павел Петрович не найдет ее под своим окном и не возьмет на руки. Жизнь

ей не удалась. Она неудачница. Девчонкой влюбилась в старого учителя и потом из-за этой влюбленности так

холодно относилась ко всем сверстникам, которые за ней пытались ухаживать, что они и пытаться перестали.

Опять вот полюбила человека старше ее. И опять ни к чему эта любовь. Может быть, она некрасивая, урод,

страшилище? Она подошла к зеркалу, на нее смотрели печальные серые глаза в пушистых длинных ресницах.

Смуглая кожа лица была матовая, чистая, и все лицо, волосы были красивые, и плечи красивые, и шея. Нет,

непонятная вещь – эта жизнь.

Варя принялась перебирать свои платья над раскрытыми чемоданами, вялая мысль подсказывала ей, что

нельзя, нельзя больше оставаться в этом доме. И вместе с тем, чем дальше шло время, тем больше она

беспокоилась о Павле Петровиче. Вот уже двенадцать, час, а его все нет и нет, не случилось ли что? Можно

позвонить к Макаровым. Но это очень неудобно. Скорей бы пришла Оля…

Оля пришла около двух часов ночи. Она была хмурая, злая. Ушла к себе в комнату и закрыла дверь на

крючок.

Через минуту выскочила и спросила, где Павел Петрович.

Варя оказала, что не знает. И еще добавила:

– А я, пожалуй, от вас уйду.

– Что это значит, почему? – воскликнула Оля.

Тут без звонка, отворив дверь своим ключом, вошел Павел Петрович. Не глядя та него, Варя быстро

пошла в свою комнату.

– Варя! – окликнул ее Павел Петрович. – Мне надо с вами поговорить. – Оле было странно, почему

он не обратил на нее никакого внимания, почему говорит таким взволнованным тоном и почему Варя такая,

почему она собралась куда-то уходить.

Варя прошла в кабинет, Павел Петрович защелкнул дверь на французский замок. Это было просто

страшно. Как ни была удручена Оля, ей очень хотелось знать, что там происходит, за этой дверью. Но дверь

была обита кожей и ничего через нее не увидишь и не услышишь. Зато есть вторая дверь, из столовой в кабинет,

ничем она не обита, хотя и замкнута на ключ; она лишь завешена плюшевыми портьерами. Оля на цыпочках

прошла в столовую и приложила ухо к замочной скважине.

Да, в кабинете и в самом деле говорились страшные вещи.

– Варенька, – говорил Павел Петрович, – это совсем не пустое дело, такая грязная сплетня.

– Пусть, пусть! – отвечала Варя горячо. Оля заглянула в замочную скважину и увидела, что Варя стоит

перед Павлом Петровичем, вся устремленная к нему, приложив руки к груди. – Пусть! – повторила она. – Я

пойду и скажу им, что это ложь, ложь! Вы не беспокойтесь, Павел Петрович!..

– Вы еще меня успокаиваете, – слышала Оля голос отца. – Да ведь эта грязь способна вас испачкать

значительно больше, чем меня. Я намеренно говорю об этом с вами, я предупреждаю вас, чтобы сплетня не

застала вас врасплох, чтобы вы к ней были готовы, слышите? И чтобы ничего без меня вы не делали, не

предпринимали никаких самостоятельных шагов. Мы будем бороться, мы еще их накажем, этих негодяев!

Когда Варя вышла из кабинета, Оля снова обняла ее, снова зашептала в самое ухо:

– Варенька, миленькая, хорошенькая, родная, что происходит? В чем дело, объясни!

– Ничего особенного, Оленька, – ответила Варя.

– Как же ничего особенного! Я все слышала, я у двери стояла. Какая-то сплетня, что-то такое, да?

– Там… у нас… на работе. Испортили один анализ.

Утром Павел Петрович и Оля нашли на столе в столовой записку:

“Извините меня, пожалуйста, но так будет лучше. Я только думаю о Вас, о Вас. Если бы дело касалось

одной меня, мне было бы все безразлично. Спасибо за все. До свидания. Ваша В. Стрельцова”.

– Папа, что это значит? – закричала Оля.

Павел Петрович присел на стул у стола. Оля никогда не видела у него такого взгляда, глаза его были

устремлены вдаль, и в них было непривычное для Оли жестокое выражение.

– Что это значит? – переспросил он. – Это значит, что мы живем еще в очень суровые времена. Вот

что.

Оля ничего не поняла.

3

Расхаживая по своей рабочей комнате, Серафима Антоновна говорила отчетливо, раздельно и при

каждом слове ударяла плотным кулачком в ладонь другой руки:

– Ты пойми одно: я скоро буду отстранена от всего сколько-нибудь важного! Я уже осмеяна. Со мной

еще считаются, но мне уже указали, да, указали, представь себе, на то, что я не установила правильных

взаимоотношений с теми заводскими чудаками, что, дескать, надо было и их включить в рабочую группу. Вот

как обстоят дела, друг мой! Поэтому, пока со мной еще считаются, мы должны, мы обязаны действовать,

действовать во имя спасения института. Такое руководство надо гнать, гнать, гнать! Кирилл Федорович

Красносельцев уже написал письмо в Москву, в Центральный Комитет партии. Наш милый Липатов написал в

горком. Есть и еще люди, готовые бороться за честь института. Их надо всех собрать, надо объединиться всем

нам. О чем там говорил Мукосеев, ну там, где вы с ним встретились?

На огромной тахте, на которой когда-то уснул Павел Петрович, полулежал Борис Владимирович, курил

свою длинную папиросу и снизу вверх преданными, но встревоженными глазами смотрел на Серафиму

Антоновну.

– На областной ярмарке, – ответил он. – В буфете. Я же тебе объяснял. Было очень холодно, зашел… а

там он. Он сказал… Ты меня извини, Симочка, но я не могу повторять все, что он о тебе сказал.

– Я не девочка, и нервы у меня крепкие.

– Все-таки неприятно. Это брань. Я хотел ему по физиономии съездить.

– Нельзя ли без романтики, – нетерпеливо поторопила Серафима Антоновна.

– В общем, он оказал, что хотя тебя и не любит, но ему все-таки жаль, когда травят такую талантливую

ученую, и что в твоих силах указать Колосову надлежащее место. И твои связи, сказал он… Ему бы такие связи,

он бы…

– Я тебя прошу, друг мой, – поразмыслив, заговорила Серафима Антоновна, – сделать так, чтобы

встретиться с ним, с этим негодяем. Поговори, выясни его позицию пообстоятельней. Мы должны собирать все

наличные силы тех, кому… – Серафима Антоновна запнулась, не находя нужного слова, щелкнула

раздраженно пальцами, – ну, кому дорог институт, что ли так! – закончила она.

Это было ранним утром. Через полчаса Серафима Антоновна оделась и уехала в институт. Борис

Владимирович остался один. Он сел в своей комнате за рабочий стол. Перед ним лежало несколько

фотографических снимков, из которых, снабдив их текстом, он хотел составить так называемый фотоочерк для

журнала. Борис Владимирович принялся писать: “Быстро растет колхозное стадо”. Эти слова приходились под

снимком, на котором было изображено множество пестрых коров, пасущихся на лугу. “В пришекснинском

колхозе “Заря”… – писал Борис Владимирович, глядя на снимок колхозной улицы и подкладывая рядом с ним

снимок, сделанный в кабинете председателя колхоза, где вокруг стола сидели сам председатель, зоотехник и

животноводы, —…заняты составлением плана развития животноводства на ближайшее трехлетие”. Дальше

должен был идти краткий рассказ об этом плане, снабженный диаграммой в виде разных размеров бидонов для

молока, снимками скотного двора во время электродойки, автоцистерн с молоком; заканчивать фотоочерк

надлежало в молочном магазине, где продавщица с ангельской улыбкой протягивала бы столь же ангельски

улыбающимся покупательницам бутылки со сливками и пакетики творожной массы.

В иное время весь этот нехитрый текст Борис Владимирович изготовил бы за два часа. Но тут дело не

шло. Ему не давало покоя неприятное поручение Серафимы Антоновны – встретиться и поговорить с

Мукосеевым. Борис Владимирович, хотя и не работал в институте, следовательно никак не был связан с

Мукосеевым и никак от него не зависел, однако все равно его побаивался. Он наслушался о нем немало

всяческих рассказов. И вот к этому страшному человеку надо идти, надо с ним разговаривать, что-то выяснять.

Пока Борис Владимирович раздумывал, Серафима Антоновна сидела в кабинете секретаря партийного

бюро Мелентьева. Шел острый разговор. Серафима Антоновна, придя к Мелентьеву, заявила, что она не

выдержала и пришла заявить ему решительный протест против того, что он никак не борется со сплетнями,

направленными на директора товарища Колосова.

– Это же возмутительно, что болтают в институте! А вы умыли руки, отошли в сторону и помалкиваете.

Павел Петрович мой старый друг, я его прекрасно знаю, я буду за него бороться, я пойду в горком, в обком, в

ЦК, наконец! – восклицала Серафима Антоновна, негодуя и возмущаясь.

– Нет дыму без огня, – скрипел в ответ Мелентьев. – А факты такие, что их никаким дымом не

скроешь. – Свою любовницу протащил в институт.

– Да разве только об этом у нас болтают? – продолжала Серафима Антоновна. – Говорят, прежнего

главного инженера Архипова выгнал без достаточных оснований, заменил Баклановым, который якобы его

дальний родственник. Говорят, выгнал двадцать лет проработавшую секретаршу директора Лилю Борисовну. Не

понравилась, дескать. Грубит, орет, топает ногами на подчиненных. Мало ли всяких гадостей у нас

напридумывают! – продолжала Серафима Антоновна, а Мелентьев все записывал. – Я не могу с этим

смириться, поэтому я сюда к вам и пришла, – говорила Серафима Антоновна. – Я как чувствовала, что не

надо Павлу Петровичу соглашаться на это директорство, работал бы на заводе. Да, поспешил он, поспешил

тогда. Ему показалось, что его накажут за какую-то испорченную плавку стали. Там получился крупный

убыток. Вот он и ушел с завода, согласился. Я надеюсь, мы говорим с вами конфиденциально и дальше это

отсюда никуда не пойдет?

– Будьте спокойны.

– Я, как друг Павла Петровича, была бы счастлива, если бы он вновь вернулся на завод.

– А вот мы поможем ему сделать это, – ответил Мелентьев, закрывая свой блокнот и пряча его в стол.

– Я лично считаю, что тут он не сработался с коллективом. Ну, спасибо, что пришли. Это правильно, мы

должны с беспартийными держать самую тесную связь. Вы нам свои критические замечания, мы вам свои.

Обмен, так сказать, взаимная помощь, плечом к плечу.

Вечером того же дня Борис Владимирович шел по улице с Мукосеевым, которому он позвонил в институт

и сказал, что им надо встретиться по заданию редакции. “Да, кое-какие работки, интересные для печати, у меня

есть, это верно, – говорил важно в телефонную трубку Мукосеев, польщенный тем, что им заинтересовалась

печать. – Продемонстрировать могу, пожалуйста”.

Они встретились на улице. Мукосеев сказал, что надо бы зайти и где-нибудь посидеть. Но только не в

центре. Во всякие “Астории”, “Глории”, “Метрополи” и “Антарктиды” он ходить не любитель, он поведет

Бориса Владимировича в заведение демократическое, в народ, в гущу, из которой сам когда-то вышел и от

которой он есть кровь и плоть.

Они довольно долго ехали в трамвае, сошли в Первомайском районе возле железобетонного моста через

Ладу и с набережной свернули в маленький переулочек под названием Большой проезд. Тут была фирменная

пивная пивного завода “Ермак Тимофеевич”. В пивной густо сидел народ, однако официант, видимо хорошо

знавший Мукосеева, тотчас отыскал для него и для Бориса Владимировича маленький круглый столик в

дальнем зале, принес несколько бутылок пива, граненые стаканы с водкой и куски копченого угря на тарелке.

– Демократически, хорошо, красиво! – сказал Мукосеев, окидывая взглядом дымное помещение, в

котором в один мощный гул сливались десятки голосов.

Подняли стаканы, чокнулись. Мукосеев внимательно проследил за тем, как медленно, но упорно осушал

свой стакан Борис Владимирович, и только когда Борис Владимирович закончил эту операцию, он тоже

опрокинул в рот свой стакан, опрокинул лихо, одним движением, одним глотком, будто вдохнул его в себя.

Стали запивать пивом, закусывать угрем, рассуждали о качестве водки и о том, что угри – это те же

змеи, только живут в воде, что они могут ходить посуху хоть по десять километров и что любят горох, за

которым ночью отправляются в поле. Их там, если пойти с фонарем, можно брать прямо руками.

– Ну как, еще выпьем? – предложил Мукосеев.

Официант принес еще два полных стакана. Еще выпили. Борис Владимирович чувствовал, что сильно

хмелеет и дело для него может окончиться плохо, но он стыдился сказать об этом Мукосееву, стыдился не

допивать эти убийственно полные стаканы – ведь Мукосеев-то опрокидывает их единым махом.

А Мукосеев, выпив второй стакан, принялся хвалиться своими заслугами и страшно ругал Серафиму

Антоновну, называя ее по-всякому. Она, дескать, виновата в том, что ему, Мукосееву, не дают ходу в науку. Он

бы им показал, он бы развернулся, если бы не она. Да еще этот Колосов мутит воду, но он не знает его,

Мукосеева, он, Мукосеев, сломает ему хребет, не такие ломал, покрепче. Он называл фамилии каких-то людей,

которые уже давно – тю-тю – загремели. А тоже ершились, думали взять к ногтю его, Мукосеева. Нет, он,

Мукосеев, велик, его еще увидят и оценят.

– Что, не веришь? Закажи-ка еще по двести!

Тут Борис Владимирович почувствовал у себя на плече чью-то руку, поднял глаза: за его спиной стоял

Липатов.

– Разрешите присесть? – спросил Липатов.

– Садись! – сказал Мукосеев, подозвал официанта и приказал принести стул.

– Два стула, – сказал Липатов. – Я с товарищем Будьте знакомы. Старый рабочий нашего города

товарищ Еремеев, Семен Никанорович.

Сивоусый старик с быстрыми глазами под густой зарослью бровей пожал руки Мукосееву и Борису

Владимировичу. Он сел. Тотчас ему и Липатову принесли два граненых стакана с водкой; появилась новая

батарея пива, которое называлось “Ладожским” и имело крепость в восемнадцать градусов; о нем говорили, что

это “ерш в бутылках”.

Липатов сказал, что для одного журнала он взялся написать статью о необходимости шире привлекать

старых рабочих к передаче производственного опыта заводской молодежи, и вот один журналист посоветовал

ему отыскать Семена Никаноровича. Семен Никанорович – яркий пример того, как затирают старых рабочих и

как с ними не умеют гибко работать. Кстати, Семен Никанорович вовсю ругает нового директора нашего

института, знает его чуть ли не с детства.

– Как не знать! – сказал Еремеев, выпив стакан водки и прихлебывая пиво. – Это дружок нашего

нынешнего секретаря райкома. А секретаря, Федьку Макарова, я тоже с детства знаю. Обоих знаю. С

Федькиным отцом приятелями мы были, всю гражданскую войну одной шинелишкой накрывались, спать

укладываясь. Так вот! Товарищ Липатов, конечно, прибавил маленько от себя. Павла Колосова – чего же его

ругать? А Федьку-секретаря, это да, он паршивец. Он мне строгий выговор влепил. Уж свои коммунисты были

согласны на простой выговор. А он нет, строгача стребовал на бюро райкома. А я его, щенка, учил… Вот люди

получаются какие…

– Слушай, – сказал Мукосеев. – Я тоже в гражданскую три года винтовку из рук не выпускал.

Слушай, дай я тебя поцелую!

Они стали целоваться, потом выпили еще по стакану. Липатов пил интеллигентно, по половинке стакана,

нюхая корочку хлеба, и тотчас захмелел, стал рассказывать об искусстве.

– Общеобразовательность слов, – заговорил он, – названий для общих представлений, их

теоретичность, несоответствие ни одному единичному объекту утвердили учение о реальности идей как

прообразах, прототипах бытия – идея воды, огня, человека, лошади, но не урода, паразита, горшка и тому

подобного грубого. Видимое материальное подобие невидимых, но внутренне созерцательных идей:

чувственный мир тел низшая реальность в сравнении с миром сверхчувственного царства идей, высшей

реальности.

– Он что у вас, не того? – спросил Семен Никанорович, повинтив указательным пальцем себе висок.

– Давай, старик, выпьем еще, – сказал Мукосеев. – Ты толковый старик.

Борис Владимирович смотрел на происходившее вокруг него тупым взором. Все вокруг плыло,

вращалось, вздымалось на волнах. Он думал о жене плетущего ересь Липатова, о Надежде Дмитриевне. Он не

знал женщины несчастнее ее. Она двенадцать лет ходила в одном и том же, вылезшем, выцветшем меховом

пальто, в чиненых-перечиненных туфлях, в старых платьишках. Она работала все, что могла: шила лифчики для

продажи, вышивала диванные подушки, клеила абажуры. Но он, этот Липатов, пропивал и свою зарплату и

заработанное ею, и жили они в голых, унылых комнатах, как на вокзале, ожидая поезда в счастливое будущее. А

поезд все не приходил. “Чувственный мир тел – низшая реальность в сравнении с миром сверхчувственного

царства идей; терпи”, – говорил ей, напиваясь, Липатов. И она ему верила. Он еще говорил, что напишет

гениальную книгу, она тоже верила и покупала ему бумагу, которую он потихоньку уносил и продавал.

“Бедная Надежда Дмитриевна”, – сказал себе Борис Владимирович и покачнулся на стуле. Он

чувствовал, что из низшей реальности скоро перейдет в высшую, в сверхчувственное царство идей, и что ему

надо успеть выполнить все поручения Серафимы Антоновны.

– Мукосеев, – сказал он, позабыв имя и отчество этого человека, – вам нельзя жить в ссоре с

Серафимой Антоновной. Вы должны подружиться. Это необходимо и ей и вам. Слышите?

– Ребята, – сказал Семен Никанорович. – Вы хорошие ребята, с такими компанию водить можно. Так

я что говорю? Это надо все спеть. Ну, начали!.. Ревела буря, гром гремел…

Через полчаса на соседнем с пивной пустыре, среди сухого бурьяна стояли Мукосеев и Семен

Никанорович. В бурьяне, вынесенные с помощью официантов и любителей-добровольцев, лежали Липатов и

Борис Владимирович.

– Ты, старый рабочий Семен Никанорович Еремеев, не суди по ним обо всех работниках нашей славной

науки, – покачиваясь, держал речь над ними Мукосеев. – Ты о ведущих науку вперед суди по мне. Пятьдесят

лет на земле, из них сорок восемь… сорок три… в боевом строю. Семи лет, друг мой, я уже батрачил на кулака-

рыбопромышленника, своею собственной рукой добывал хлеб, создавал, как говорится, материальные

ценности.

– Я на завод пошел позже, – заметил Еремеев. – Четырнадцати годов. Что с ними-то решим? – указал

он на бренные тела.

– А что? Пусть лежат. Проспятся – встанут.

– Нельзя, сентябрь на носу, земля холодная, легкие застудят, – сочувственно говорил Еремеев.

– Нянчиться с ними, что ли?

– Машину надо нанимать да по домам везти. Вместе пили как ни как. Товарищей бросать не годится. Не

по– рабочему это.

– Тоже мне товарищи! – Мукосеев плюнул.

– Раз вместе пили, значит товарищи, – твердил Еремеев, верный своей самобытной морали.

Известно, что мертвецки пьяные до крайности нетранспортабельны, переброска их с места на место —

дело трудное, требующее много времени и сил. Первым кое-как доставили до дому Липатова, Мукосеев

поднялся по лестнице, вызвал Надежду Дмитриевну. Надежда Дмитриевна хлопотала, бегала, волновалась,

пригласила дворников, которые, ухватив за руки и за ноги, тащили ее мужа на пятый этаж. Он раскачивался в их

руках и стукался низом спины о каменные ступени.

Серафима Антоновна из квартиры не вышла, нанимать дворников бегала ее молоденькая домработница.

И пока та бегала, Мукосеев говорил Еремееву:

– Видишь, какая баба! Родного мужа продает. Про других говорить нечего.

– На таких бабах жениться не надо, – философически отвечал Еремеев. – Такие бабы пусть со стат у;

´ем каменным живут, который все стерпит. Мужик в их руки даваться не должόн. Дурак тот мужик, который

этого дела не понимает.

4

У Оли было много свободного времени. Комсомольская жизнь на лето замерла, – аспиранты

разъехались из города. Изредка только надо было ходить на заседания бюро райкома. Эти заседания Оля

любила: там всегда происходило что-нибудь интересное, всегда услышишь новое.

Олино время распределялось так: часов до трех дня она занималась, листала книги, делала выписки.

Решив, что из аспирантуры надо непременно уходить, надо непременно начать накапливать свой собственный

самостоятельный опыт в жизни и науке, Оля все же не хотела оставить о себе такое мнение, будто бы она ушла,

потому что не справилась. Ничего подобного: она оставит там множество материалов, которые будут

свидетельствовать совсем об обратном. Заниматься, правда, очень не хотелось, Оля делала над собой отчаянные

усилия и до положенного времени досиживала кое-как.

После трех она начинала готовиться к вечерней встрече с Виктором. Одно за другим перебирала платья,

стояла перед зеркалом, обдумывала каждую деталь своей внешности.

После той встречи, когда произошла трагическая размолвка из-за какой-то девушки, уехавшей на

Дальний Восток, Виктор позвонил Оле назавтра вечером.

Вечер был скверный. Оля и Павел Петрович сидели в кабинете, и Оля расспрашивала Павла Петровича,

почему ушла Варя. Он ответил, что не знает, почему. Оля не верила и настаивала, и даже сказала, что кое-что

слышала возле дверей. Настроение у нее было ужаснейшее. Весь день она ничего не брала в руки, ничего не

делала, только ходила от окна к окну и вздыхала. Вздыхала она так часто и громко, что ей самой это было

противно. С приходом Павла Петровича тоже вот не стало легче.

Они сидели долго, неоткровенные друг с другом, размышлявшие каждый о своем. Оля вздрогнула, когда

зазвонил телефон, поспешно схватилась за трубку.

– Да, я вас слушаю, – стараясь говорить как можно холоднее и безразличней, ответила она, когда

узнала голос Виктора Журавлева.

Они разговаривали несколько натянуто, но совершенно не упоминая того, что произошло накануне. Жу-

равлев спросил, когда и где они встретятся – сегодня или завтра, лучше бы, конечно, сегодня. Оля хотела

сказать, что больше никогда и нигде, но сказала, что ей все равно, – можно на берегу у моста, а можно и на

бульваре, где живет он, Виктор. Павел Петрович спросил, когда она положила трубку:

– Шнуровкин, конечно?

– Журавлев, папочка! – ответила Оля с отчаянной смелостью. – Ты его знаешь, это ваш сталевар,

который рубит расплавленную сталь рукой. Виктор Журавлев. Он мне нравится.

Так случилось впервые, что, услыхав от Оли имя нового ее знакомого, и еще, о боже мой, которому не

только она, но который и ей нравится, Павел Петрович не нашел никаких ядовитых слов.

– Вот как! – только и сказал он.

Что он мог сказать еще?

Он представил себе мысленно этого Виктора Журавлева. Что ж, Виктор Журавлев был отличным первым

подручным бригадира-сталевара. Еще в бытность Павла Петровича на заводе Журавлева готовили к

самостоятельному бригадирству. Это, так сказать, производственная сторона, общественное лицо Журавлева. А

что у него в душе, что в мыслях, в сердце – Ольге, должно быть, это видней, чем ему, Павлу Петровичу. Что

можно сказать о человеке, видя его только возле мартеновской печи, только в прожженном бушлате, с черным

измазанным лицом? Много ли могли заводские инженеры и мастера сказать в свое время о молодом слесаре

Павлуше Колосове? Занозистый, дескать, шустрый паренек, работает хорошо, сообразительный. И только. А

Леночка – отметчица с бетономешалки – могла бы о нем в ту пору рассказывать целые легенды, она их и

рассказывала подругам, до самой своей смерти рассказывала.

– Да, вот как, – повторил Павел Петрович, подошел к отважно глядевшей ему в глаза дочери, видимо

готовой к самой отчаянной борьбе за своего Журавлева, погладил ее по голове и отправился спать.

И вот пошли удивительные дни. Оля и Виктор ходят и ходят по улицам. Ни она, ни он не хотят ни в кино,

ни в театр, ни на какие концерты. Жизнь, когда она завязывается в такой узел, который завязанным оставаться

долго не может и непременно должен быть развязан, – в такую пору жизнь в тысячи раз острее, богаче

переживаниями, волнениями, страстями, чем плод самой пылкой человеческой фантазии, представленный на

театральных подмостках или на экране кино. Любовь и в наши дни нисколько не увяла, не угасла, не

потускнела, не стала ручной и домашней. Любовь все так же способна ворочать горами, она так же способна и

окрылять людей для взлетов под самое солнце и сбрасывать их в грязь и болота низменных чувств. Пусть нас не

уверяют моралисты, что любовь – это сугубо личное, индивидуалистическое, которое якобы

противопоставляется общественному. Нет, любовь – это общественное, потому что обществу нужны не

тусклые, серые люди, унылые, как графленая бумага для бухгалтерских ведомостей, а люди, способные вечно

цвести, не отцветая, вечно беспокоиться, не успокаиваясь, вечно расти, не старея…

Оля сразу увидела разницу между любовью и игрою в любовь. Это не было любовью, когда она могла

обманывать своего сверстника и не приходить на свидание якобы только из тех побуждений, чтобы проверить

его чувства; когда она могла говорить: “Этого не хочу, хочу другое”; когда, подставив щеку, или пусть даже губы

для поцелуя у ворот, она вбегала весело в дом и требовала поскорее поесть, а то умрет от голода; когда она

могла по две недели дуться на какого-нибудь Вадика или Юзика из-за сущего пустяка и не разговаривать с ним,

пока он сто раз не попросит прощения у нее, хотя виноват вовсе не он, а она.

Все стало теперь по-иному. Не приди Виктор в назначенную минуту на свидание – Оля будет ждать его

под дождем, под ливнем, во время извержения вулкана или всемирного потопа. К чести Виктора Журавлева, он

никогда не заставлял ее ждать. Но пусть, пусть заставит, она подождет. Простившись с ним, расставшись только

до следующего утра, на несколько часов, она страдала так, будто оставалась без него навеки; она не могла есть,

кусок не шел ей в горло, она могла полчаса жевать какую-нибудь котлету, устремив глаза в одну точку и не

слыша никого и ничего вокруг. Где тут за что-либо дуться на Виктора! Лишь бы только он на нее не сердился.

Она готова делать для него все, все. Всем, чем он хочет, всем, чем она может, она будет каждый день, каждый

час, каждую минуту доказывать ему свою любовь, нисколько не задумываясь над такими книжными вопросами:

а стоит ли он ее любви, а за что она его любит, что в нем такого, что заставило ее его полюбить? Он сильный,

красивый, умный – вот он какой для нее. И пусть отец не вздумает говорить, что он обыкновенный, что он

парень как парень и только, мол, как все молодые парни, считает себя выдающимся гением современности.

Оля, как Журавлев ни сопротивлялся, однажды привела его официально знакомиться с Павлом Петрови-

чем.

– Да мы знакомы, – сказал Павел Петрович. Он смотрел на Журавлева и на Олю так, будто у него

болели зубы. Оле даже показалось, что он слегка застонал, когда в разговоре она случайно положила свою руку

на руку Виктора.

Но за чаем они вдруг разговорились. Журавлев сказал, что Константин Константинович ставит его на

днях бригадиром к новой электропечи, что он, Журавлев, сейчас усиленно изучает электросталеварение и с

мартена переведен подручным на вторую электропечь.

Павел Петрович стал ему рассказывать об особенностях электросталеварения, Журавлев внимательно

слушал и по временам делал такие замечания или задавал такие вопросы, из которых было видно, что он и сам

многое отлично знает. Павел Петрович тогда спросил, читает ли он специальную литературу.

– Собрал целую библиотеку, – ответил Журавлев. – Сорок восемь книг. Все до одной по

электросталеварению.

– А вы только книгами по электросталеварению не ограничивайтесь, – посоветовал Павел Петрович и

стал называть авторов, читая которых Журавлев будет расширять свой кругозор по металлургии вообще. —

Утыкаться, знаете, носом только в свое корытце очень вредно.

Журавлев всех авторов, каких назвал Павел Петрович, аккуратно записал в записную книжечку,

переплетенную в зеленую кожу.

Когда Оля проводила его до парадной и вернулась в дом, Павел Петрович сказал ей, разводя руками:

– Ну что ж… Так вот… Разное бывает…

Видимо, он очень страдал оттого, что вплотную приблизился день, когда у Оли будет повелитель с

неограниченной властью, которому она должна будет варить рыбные селянки и штопать носки.

В ответ на свое знакомство с Павлом Петровичем Журавлев решил и Олю познакомить со своей матерью.

Он привел Олю к себе в воскресенье. Мать Виктора, Прасковья Ивановна, принялась угощать гостью пирогами.

Оля, давясь, с трудом проглатывая куски, ела пироги, а Прасковья Ивановна все время незаметно рассматривала

ее со стороны. Старая женщина чувствовала, что это не простая гостья, и своим опытным глазом старалась дать

ей надлежащую оценку. И Оля чувствовала, что происходят смотрины. Она делала все, чтобы понравиться

матери Виктора, хвалила пироги и варенье, расспрашивала, кто связал такую красивую скатерть из красных,

зеленых и черных ниток, кто снят на этих портретах над комодом, что это за такие за красивые цветы, неужели

искусственные, а до чего похожи на живые! Кто же их делал?

Потом Виктор извинялся, говорил, что все эти бумажные цветочки на комоде, открыточки на стенах,

домодельные салфеточки – он сам понимает, какие они безвкусные и обывательские, но ему не хочется

обижать маму, она привыкла так жить, может быть уж и немного ей осталось жить, зачем огорчать, зачем

требовать менять привычки, привычную обстановку! Ведь ее, маму, уже не перевоспитаешь, а только обидишь.

Верно? “Очень верно, очень верно”, – сказала Оля, вспоминая свою маму, которую, конечно же, обижала

своими глупыми критиками маминых милых слабостей. Мама очень любила бисквитный торт, а Оля никогда не

упускала случая сказать, что от тортов толстеют. Мама становилась грустная, потому что она была и так полная

и очень боялась располнеть еще больше. Мама любила щелкать подсолнуховые семечки. Оля всегда говорила

при этом, что подсолнухи – грязь, мусор, разносчики инфекции, стыдно вести себя так старшему научному

сотруднику, биологу. Это бескультурье, серость. А мама, конечно, и сама это все знала. И разве нельзя было

простить ей эту маленькую слабость? “Да, да, – добавила Оля, – не надо обижать Прасковью Ивановну”.

Оля чаще, чем прежде, стала вспоминать об Елене Сергеевне. Оле нужен был совет, Оле надо было

рассказывать обо всем, что происходило у них с Виктором. Вот бы мамочка была жива. Милая мамочка…

5

Павел Петрович почувствовал, что какие-то неведомые силы принялись плести вокруг него паутину.

Федор Иванович, к которому Павел Петрович съездил в тот день, когда его вызывал в горком Савватеев,


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю