355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Кочетов » Молодость с нами » Текст книги (страница 25)
Молодость с нами
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:15

Текст книги "Молодость с нами"


Автор книги: Всеволод Кочетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 34 страниц)

по поводу Вари высказался так: “Начни, Павел, с того, что успокойся, не горячись, дело требует серьезного

обдумывания. Видимо, ты кому-то и чем-то не нравишься. Видимо, ты кому-то и в чем-то мешаешь. Взять тебя

атакой в лоб у них силенок, видимо, не хватает. Вот берут в обход. Кричать сейчас: ерунда, чепуха, подлецы —

это ни к чему не приведет. Надо обождать, противник себя обнаружит сам, будь уверен. И когда он себя

обнаружит, мы за него и возьмемся. А пока молчи, соберись с силами, крепись. Девушку же эту, Стрельцову,

предупреди, что, мол, так и так, вот какие пошли слухи, чтобы знала, чтобы не застало это ее врасплох. А

главное – еще раз повторяю: молчи, работай как ни в чем не бывало. С ветряными мельницами не воюй,

принимая их за злых духов. Надо найти злых духов во плоти”.

Павел Петрович молчал, держал себя как ни в чем не бывало. Но чего это ему все стоило! Ему казалось,

что каждый из сотрудников знает мерзкую сплетню, ему казалось, что все смотрят на него – кто с сожалением,

кто со злорадством, кто с выжиданием: что-то, мол, будет дальше, чем-то это кончится?

Но если говорить полную правду, то Павла Петровича, пожалуй, значительно больше, чем сплетня,

расстроило Варино признание в любви. Он чувствовал себя виноватым перед Варей вдвойне – и за то, что

довел ее до этой любви, и за то, что не может ответить ей на любовь. В первую минуту, когда на столе была

найдена Варина записка, он сказал было Оле, что Варю надо немедленно вернуть. Но уже через несколько

минут размышлений говорил себе, что Варя поступила правильно, так будет лучше всем и прежде всего ей

самой, она отвыкнет от него, забудет о нем, со временем успокоится и найдет другого человека. Из этих же

соображении, когда Вера Михайловна Донда принесла ему назавтра Варино заявление, в котором было сказано,

что Варя просит уволить ее из института, что она возвращается на завод, Павел Петрович написал на заявлении:

“Освободить по собственному желанию”. Ему за это попало от Федора Ивановича: “Ты сам расписался в своей

вине, – говорил Федор Иванович раздраженно. – В руках твоих противников теперь превосходный факт:

Колосов заметает следы, ликвидирует последствия”. – “А черт вас всех знает, как с вами себя вести! —

закричал Павел Петрович. – Ничего не делай, слова не скажи, только оглядывайся да оглядывайся!”

Они в тот раз сильно накричали друг на друга и почти поссорились.

У Павла Петровича было немало товарищей – и по заводу, и вот в институте наладились хорошие

отношения со многими: с Баклановым например, с Ведерниковым, с обоими Румянцевыми, с мужем и с женой,

даже с Белогрудовым, который захаживал к нему иной раз, чтобы высказать какую-нибудь новую теорию

жизни. Павел Петрович мог бы пойти к брату Елены, к полковнику Бородину, можно же его как-нибудь

изловить дома. Товарищей, добрых знакомых было, словом, много. Но друг, закадычный, истинный, с которым

можно говорить о чем угодно, был один – Макаров. И если уж Макаров, Федя Макаров, стал на него кричать и

обвинять его то в одной, то в другой ошибке, значит деваться больше некуда, надо сидеть дома подобно

медведю в берлоге.

С Олей, конечно, тоже было совершенно немыслимо говорить о своих бедах и сомнениях. К ней пришла

та счастливейшая пора жизни, когда во всей вселенной существуют только она и некий он. Павел Петрович

видел это, он горевал от этого, но уже ничего не делал, чтобы помешать чему-либо, потому что понимал:

ничему тут уже никто и ничто помешать не может.

Павел Петрович был один в нежданно разбушевавшихся событиях. Не было Елены, ушел из семьи сын,

уходила, и фактически уже ушла, дочь. Семья перестала существовать. Глава ее вернулся к тому, с чего начинал

жизнь лет двадцать семь – двадцать восемь назад. С той лишь разницей, что двадцать семь – двадцать восемь

лет назад было несметное число надежд, желаний, устремлений, были энергия, здоровье, мальчишеская

беззаботность. А теперь?

Он не ответил на вопрос, ему думалось, что теперь ничего, кроме чувства долга, у него не осталось, что

он живет и будет жить, работает и будет работать только из чувства долга перед партией, перед народом, перед

страной, которые вырастили его, воспитали, которые ему нужны и которым он нужен.

Неожиданно для себя он вспомнил о той теории доминанты, которую однажды развивал Белогрудов. Он

снова сказал себе, что это отъявленная чепуха, что это очень вредная и скверная теория, ведущая к пассивности.

Но назвать для себя ведущую линию жизни, кроме линии верности долгу, не мог.

Павел Петрович приезжал во-время в институт, проводил ученые советы, беседовал с сотрудниками,

строил жилой дом, реконструировал мастерские, улучшал лаборатории, – где же тут время думать о каких-то

сплетнях! Павел Петрович начал было успокаиваться после сплетни о его отношениях с Варей.

Но вот поползла новая сплетня – о том, что Павел Петрович столь поспешненько перекинулся с завода в

институт лишь потому, что из-за своей малограмотности он испортил на заводе ответственную плавку и ему

грозило или предстать перед судом, или понести партийную ответственность, а может быть, и то и другое

вместе. Об этой сплетне Павел Петрович узнал из анонимного письма, присланного ему домой по почте. В

письме писалось, что он недоучка, выскочка, что ему не институтом руководить, а жактовской прачечной, что

одно дело испортить плавку, другое дело развалить институт, что рано или поздно он попадет в тюрьму, и так

далее.

Прочитав письмо, Павел Петрович сел в кресло, да так и просидел с восьми вечера до двух часов ночи.

Он вспомнил за эти часы почти всю свою жизнь. Он вспоминал, как подписывался на первый государственный

заем, который, кажется, назывался займом индустриализации. В ту пору Павел Петрович хорошо зарабатывал

– рублей около двухсот в месяц – и подписался сразу на полтысячи. В заводской газете поместили его портрет

и письмо-обращение ко всем рабочим, инженерам и служащим, что если они хотят видеть Советский Союз

мощным индустриальным государством, богатым, процветающим, успешно строящим социализм, то пусть и

они следуют его примеру, подписываются на заем. На другой день Павел Колосов, придя к своему верстаку,

увидел, что в его ящиках нет ни единого ценного инструмента – ни микрометра, ни штангенциркуля, ни набора

плашек и метчиков – ничего. А еще через день секретарь заводского партийного комитета, большевик с

дореволюционным стажем, говорил ему, пригласив к себе в кабинет: “Дорогой товарищ Колосов. Ты хороший

комсомолец, мы тебе верим, в наших глазах тебя не сможет очернить ни одна сволочь. Но и ты будь бдителен.

Ты встал на общественный путь, на путь активной борьбы за новое. Этот путь не усыпан розами, на нем

окажутся и гвозди, и шпильки, и удары дубиной из-за угла. Будь готов к ним, милый. Вот я на днях читал новое

стихотворение поэта Маяковского: “Мы живем, зажатые железной клятвой. За нее – на крест, и пулею

чешите!..” Понял? И на страдание, на муку будь готов и на беспощадную борьбу”. Он подал Павлу Колосову

клок бумаги, на котором нарочито корявым почерком было написано: “Вот которые у нас на заем по пятьсот

рублей призывают, откуда они такие денежки берут? Портретики ихние печатаете, а что за портретиками —

видеть не хотите. А поглядели бы. Знаменитый Колосов, пятьсотрублевщик, воришка он. Инструмент на

барахоловке загоняет и вносит в заем. Так дело и идет – вроде из пустого в порожнее. Посмотрите:

раскрадывают рабоче-крестьянское государство. За что боролись? За что кровь проливали? Буденновский

конник Ф. Т.”

Прошло некоторое время. Украденный у Павла Петровича инструмент нашли – он был утоплен в

строительном котловане, в котором месяцами стояла дождевая вода. Нашли и самого “буденновского конника”

из подсобных рабочих, который оказался темной, уголовной личностью.

Все обошлось как будто бы вполне благополучно. Но сколько пережил Павел Колосов в те дни! Он как

бы и в самом деле был поднят на крест и распят на нем ржавыми гвоздями.

Много вспомнилось Павлу Петровичу всяческих событий, пока он сидел в кресле, устремив взгляд в

темноту, и размышлял о той паутине, которая качала плестись вокруг него в институте. В трудных, в очень

трудных положениях бывал он за свою сорокатрехлетнюю жизнь, но в таком положении, в каком оказался

теперь, еще никогда ему бывать не приходилось. Может быть, это все еще пройдет?

Но нет, из институтских щелей выползала и третья сплетня. С известием о ней пришел совершенно

расстроенный Бакланов.

– Черт знает что, Павел Петрович! – начал он, входя в директорский кабинет. – Вокруг меня

подымается мутнейшая волна. Пошли разговоры о том, что я ваш родственник, брат, сват, деверь, шурин – не

знаю кто, и что поэтому вы прогнали прежнего главного инженера и заместителя по научной части Архипова и

взяли меня, мало компетентного в вопросах организации научной работы. Я заготовил вот заявление, чтобы вы

меня освободили от этих обязанностей. Я доктор наук, я профессор, я спокойно руководил группой, я преподаю

в институте. На кой дьявол мне это заместительство!.. Да я…

– Успокойтесь, – сказал Павел Петрович, выйдя из-за стола к Бакланову, который стоял посреди

кабинета и размахивал листком бумаги. – Никто никого не прогонял. У меня хранится письменная просьба

Архипова, есть свидетели его неоднократных устных просьб об освобождении от должности, и, наконец, он сам

имеется налицо. Какая галиматья! Что же вы разволновались?

Когда дело коснулось другого, когда надо было защищать не себя, а товарища, Павел Петрович

преобразился. Он был готов ринуться в бой против кого угодно, лишь бы отстоять репутацию Бакланова.

– Кто это все вам сказал? – спросил он.

– Да вот как-то так, вокруг да около… – Бакланов покрутил рукой в воздухе. – Мой секретарь сказала:

знаете, Алексей Андреевич, вот что болтают, будьте готовы ко всему. Спрашиваю, откуда ей это известно.

Говорит, в столовой, за столиком услышала. Иди, лови их!

– А никого ловить и не надо. Работайте спокойно. Я сумею за все ответить, слышите, Алексей

Андреевич!

– Хорошо. Слышу. Попробую. Но каков у нас народ!

– Не народ каков, и не у нас это только. Вы сделали хороший доклад, направленный против рутины в

научно-исследовательской работе, против рутинеров, ищущих спокойной жизни, вы переворошили

тематический план, вы многих подняли с их кресел, из которых они не подымались годами, – вот вам и

результат. Рутина и рутинеры хотят жить и сопротивляются. Как иначе они могут против вас бороться? Не

докажут же они, что вы не правы! Доказать недоказуемое невозможно. Следовательно, чтобы отдалить свой

крах, они считают, надо очернить, сожрать вас. Авось на ваше место придет рутинер под стать им. Ну, а если и

не придет такой, то, во всяком случае, получится выигрыш во времени. Пока новый человек осмотрится да

разберется что к чему – времечко-то ихнее и протянется еще. Уж тут на все пойдешь.

Павел Петрович говорил, говорилось гладко и очень логично, и ему странно было, почему все еще

продолжал волноваться Бакланов. Он не вспомнил о том, что вот так же с ним самим недавно говорил Макаров,

говорил гладко, логично, а Павел Петрович продолжал волноваться и удивлялся, почему Макаров спокойно

рассуждает, вместо того чтобы бить в набат.

В конце разговора Павел Петрович взял из рук Бакланова листок с заявлением, мелко изорвал его и

бросил в проволочную корзину под столом.

– Забудем эту минутную слабость, дорогой Алексей Андреевич! – сказал он твердо, весело и

энергично.

Проводив Бакланова, Павел Петрович принялся медленно расхаживать по кабинету. В глазах его была

усталость. Ему хотелось лечь на диван и чтобы его унесло отсюда как на ковре-самолете куда-нибудь, где нет

сплетен. Разве он так же, как Бакланов, не мог сказать: “Я спокойно руководил металлургией завода, я инженер,

я отлично знаю свое сталеварение, на кой дьявол мне это директорство в институте!” Но Бакланов в партию

вступил совсем недавно, а его, Павла Петровича, еще с комсомольских лет связала железная клятва, за которую

“на крест, и пулею чешите”. Он никуда не пойдет и никому не скажет о том, как ему тяжело и трудно. Он мог

сказать об этом только другу беззаветному и верному, не сомневающемуся и не колеблющемуся, каким может

быть только любящая женщина, он мог сказать о том только Елене.

В эти трудные дни его посещали самые различные мысли. Он подумал, например, почему писатели

охотнее пишут о плохих руководителях, нежели о хороших, почему во многих книгах прогрессивный новатор-

рабочий или молодой инженер непременно борется с отсталым директором, который стоит на пути прогресса

этакой тупой глыбой? И почему считают, что надо реже писать о руководителях, которые делают свое большое,

важное дело так же честно, с такой же энергией, с таким же огнем и жаром и ничуть не менее умно, чем

новаторы– рабочие и молодые инженеры? Почему бы не разобраться как следует, во имя чего эти руководители

часто не спят ночей и не видят свободного времени днем? Во имя чего они добровольно несут на себе бремя

величайших забот и огромной ответственности? Во имя чего, учредив на своем предприятии Доску почета для

лучших людей, они мирятся с тем, что на этой доске никогда не появляются их собственные портреты, – будто

бы они сами уже никогда не способны ни быть передовиками, ни быть лучшими людьми? Во имя чего они

согласны получать выговоры, всяческие взыскания, – да, да, да, во имя чего это все?

Размышлял так Павел Петрович о себе, о Федоре Ивановиче, о своих заводских друзьях.

Заводские друзья его не забывали. Они несколько раз приезжали за ним и возили на завод, знакомили с

тем, как идет монтаж опытной электропечи, показывали карты различных технологических вариантов плавок

стали по его, Павла Петровича, идее связывания и вывода в шлак водорода.

Однажды возле опытной печи Павел Петрович увидел Виктора Журавлева.

Константин Константинович сказал, что Журавлев – это и есть будущий бригадир, о котором Павлу

Петровичу уже докладывали. Сейчас он учится, а с пуском печи начнет бригадирствовать.

– Вот ведь как получается в жизни, – сказал Павел Петрович, пожав руку Журавлеву. – Никогда не

предполагал… А вы тут не приметесь черпать расплавленный металл пригоршнями? – спросил он совершенно

серьезно.

Журавлев улыбнулся и ответил:

– Сами увидите, Павел Петрович.

Павлу Петровичу еще о многом хотелось спросить Журавлева; он хотел бы знать, как повелитель его

дочери намерен повелевать ею, куда поведет он ее, по каким путям-дорогам, какие у него планы: на дальние ли

пути или на короткие стежки через ближнее поле. Но он не спросил молодого сталевара об этом, как в свое

время и его самого, молодого слесаря, ни о чем подобном не расспрашивал отец Елены, естествоиспытатель с

живыми, умными глазами. Естествоиспытатель задавал молодому слесарю вопросы о надфилях, о драчевых

пилах, о том, что такое “ласточкин хвост” и как его выпиливать.

Бывая на заводе, Павел Петрович порывался повидать Варю, которая вновь вернулась в лабораторию, но

живет теперь не в общежитии, а стала угловой жиличкой у одной из сотрудниц института. Павла Петровича

останавливал вопрос: зачем он пойдет, зачем ему надо видеть Варю? Казалось бы, для сомнений не могло быть

и места: то есть как зачем? Вместе работали, жили под одной крышей, были добрыми друзьями, – как же не

повидаться! И все-таки сомнения мешали ему пойти в лабораторию к Варе. Не надо ее тревожить, решал Павел

Петрович. После ее отчаянного признания он относился к ней как к тяжело больной, которой вредны

напоминания о ее болезни.

Но встреча все-таки состоялась, и совсем не на заводе, а на улице возле дома Павла Петровича. Ее

нечаянно устроила Оля.

В один из вечеров, когда Виктор работал во вторую смену, Оля отправилась навестить Варю на ее новой

квартире. Дома была хозяйка комнаты, говорить откровенно при ней было невозможно, и Варя предложила

погулять. Они вышли на улицу. Оля рассказывала Варе о том, что происходило в ее жизни за последнее время;

она сказала, что Виктор еще, правда, о женитьбе прямо не говорил, но и без слов видно, как сильно он ее любит,

и, конечно, скоро скажет все-все; что она счастлива и даже никогда не думала, что у людей бывает такое счастье;

что у нее будто выросли крылья, в аспирантуре копошиться она больше не может, подала заявление об уходе, ее

ругали, но она настояла на своем, с первого сентября пойдет преподавать историю в школе, гороно направило ее

в двадцать восьмую школу, где она сама училась, и там, оказывается, еще много старых ее учителей. Потом Оля

принялась расспрашивать Варю, что у них произошло в институте, о чем с ней разговаривал тогда в кабинете

Павел Петрович. Неужели из-за какой-то дурацкой сплетни Варя ушла из их дома? Без нее стало там пусто, худо

и скучно, и хорошо бы, если бы Варя вернулась.

“Что там произошло, спроси, Оленька, лучше у Павла Петровича, – ответила Варя. – А вернуться?..

Нет, это невозможно”. – “Я его спрашивала, – сказала Оля. – Он ответил: грязная история. И все. Не

понимаю: папа, ты – и вдруг грязная история!”

Занятые тревожными разговорами, они незаметно дошли до подъезда дома, в котором так хорошо жилось

Варе несколько месяцев; ноги сами принесли ее к этому подъезду, они уже привыкли ходить сюда.

Варя и Оля все еще стояли та тротуаре, когда подъехала машина и из нее вышел Павел Петрович.

– Здравствуйте, Варенька! – сказал он, и по выражению его лица было видно, что он хотел бы знать

причину, которая привела Варю к его дому.

– Здравствуйте, Павел Петрович, – ответила Варя, чувствуя, что вся мертвеет, что сейчас превратится в

механическую куклу, которая только и способна будет хлопать глазами да говорить “да” и “нет”.

Машина уехала.

– Ах, беда! – сказал Павел Петрович, обернувшись ей вслед. – Папиросы там оставил. Может быть,

мы зайдем к нам? – предложил он Варе. – Что это вы тут стоите?

– Нет, нет, – отказалась Варя. Не видав Павла Петровича десять дней, она воображала, что способна

думать о нем спокойно, что способна грустно философствовать о горечи любви, на которую не ждут ответа. Но

встретив его, она утратила способность философствовать и собирала все силы, чтобы не выглядеть онемевшей

и парализованной дурой. – Мне надо домой, моя хозяйка рано ложится спать, и неудобно ее будить – топать,

зажигать свет.

– Ну тогда, Оленька, будь другом, поднимись домой, принеси папиросы, – сказал Павел Петрович. —

Они где-то в буфете.

Оля поняла, что отец ее нарочно отсылает. Она ушла обиженная и, демонстрируя, что для нее совсем не

тайна, зачем понадобились отцу папиросы на улице, долго-предолго не возвращалась. За это время Павел

Петрович и Варя сказали друг другу всего несколько слов.

– Мне попало от моих друзей, Варенька, за то, что я вас отпустил из института, – сказал Павел

Петрович. – Не надо было этого делать.

– Надо, Павел Петрович. Не по одной причине, так по другой.

Он не спросил, какую другую причину она имеет в виду. Он сказал:

– И все-таки зря, зря.

Варя стояла к нему в профиль. Он рассматривал ее лицо в мягких линиях, спокойную, некрикливую

прическу, видел, как медленно двигались ее длинные ресницы, и ему стало так жаль ее, отвергнутую,

обиженную, что он готов был тут же на улице сказать ей: “Варя, милая, простите”. Ему хотелось, чтобы она

вернулась в дом, с нею там было хорошо, тепло и уютно. Теперь в холодные комнаты снова внедрялось нечто

нежилое, с однообразным запахом. Как хорошо было, когда сна встречала его в прихожей или сидела за чаем.

Не единственный ли она сейчас человек на всем свете, которому можно сказать все, который все поймет и ни за

что не осудит, не станет на тебя кричать, читать тебе морали и ссориться с тобой.

Павел Петрович вздохнул. Варя взглянула на него, не поворачиваясь, только скосив глаза в сторону.

В это время вышла Оля и скучным голосом сообщила, что никаких папирос в доме нет.

– Что ж, придется дойти до киоска, – сказал Павел Петрович. – Может быть, мы вас, Варя, проводим

до трамвая или до автобуса? Как ты, Оля, думаешь?

– Мне нездоровится, идите одни.

Оля попрощалась с Варей и исчезла в подъезде. Варя и Павел Петрович медленно пошли по улице. И

снова не было разговора. После отважного Вариного признания по-настоящему можно было говорить только об

одном. Об этом Павел Петрович говорить не мог, а раз не мог, то все остальные разговоры ни к чему, все они

будут фальшивые, искусственные, вымученные.

Молча довел он ее до остановки автобуса, молча стоял возле нее в очереди. Никто не удивлялся тут их

молчанию, потому что все в очереди молчали, думая каждый о своем.

Когда подошел автобус, Павел Петрович помог Варе подняться на ступеньку и смотрел вслед автобусу. В

мыслях у него было неотчетливое и смутное; ему бы не хотелось, чтобы этот автобус уезжал, пусть бы он

остановился вон там на углу и Варя из него снова бы вышла на улицу.

Но автобус исчез за углом. На перекрестке, где он поворачивал, взвихрился синий дым, и ветер донес до

Павла Петровича запах горелого бензина.

Г Л А В А Д Е С Я Т А Я

1

Первого сентября Оля пришла в школу. До начала уроков было больше часу. Оля разделась в

учительской. Пальто свое повесила там, где всегда вешали свои одежды бывшие ее учительницы – в углу за

громадным темно-желтым глухим шкафом, где стояла рогатая вешалка.

Кроме Оли, в учительской было еще двое учителей. Это были новые для нее учителя, их она не

стеснялась, она ждала появления Марии Павловны или Нины Карповны. Она знала, что перед Марией

Павловной или Ниной Карповной ее непременно проберет страх, как пробирал и прежде, потому что Мария

Павловна всегда диктовала такие ужасные диктовки, в которых без ошибок никак не обойтись, и вот,

пожалуйста, в результате – всё тройки да тройки; а Нина Карповна мучила тригонометрией, в которой Оля,

окончив десятый класс, так толком и не разобралась; по тригонометрии она плыла с помощью подсказок и

всяческих шпаргалок, пометок на ладонях, на ногтях и даже на коленках.

Но страшных для Оли учительниц пока еще не было. Оля прохаживалась по учительской, ей было

странно ощущать, что она здесь совсем не для того, чтобы ей прочли нотацию, не для того, чтобы выпрашивать

сумку, отобранную за поднятый на уроке шум, не для того, чтобы скучным, тоскливым взглядом следить за тем,

как завуч пишет записку Олиным родителям, приглашая их немедленно прийти в школу по поводу трех двоек

“вашей дочери”. Сегодня она тут как раз для того, чтобы самой читать ученикам нотации, самой отбирать сумки

и самой писать записки родителям. В этом учительском святилище она впервые не как представительница

поклоняющейся паствы, а как полноправная жрица всемогущего бога Учения. Ее власть огромна, она может и

возвеличить и уничтожить какое-нибудь юное существо с косичками. Но нет, думала Оля, она никогда не будет

пользоваться своей властью во вред этим юным существам с косичками и без косичек, она никогда и никого не

будет обижать, она на веки вечные запомнила, как это горько – тащить домой клок ненавистной бумаги с

грозными словами завуча или дневник с безрадостной записью учителя.

В самый разгар ее жарких размышлений в учительскую, переваливаясь и отдуваясь, знакомой грузной

походкой вошла еще больше расплывшаяся за шесть лет Мария Павловна. За Марией Павловной шла

испуганная девочка с тонкими косичками, на которых черными бабочками сидели громадные банты, и с почти

такими же, как косички, тонкими ногами в коричневых чулках.

Не заметив Олю, Мария Павловна уселась за стол, положила перед собой портфель, который еще в пятом

или в шестом классе в день рождения подарили ей Оля с подругами – вот и серебряная пластинка с надписью

сохранилась, – извлекла из него тетрадку, вырвала лист и принялась писать, приговаривая:

– Ты, милая, будешь орать и кататься на перилах, как мальчишка, а мы отвечай за твою сломанную

голову? Нет, милая, пусть папаша твой явится. Мамашу можешь не беспокоить, мамаша только тут охает и

ахает, а толку никакого. Для нее ты малокровненькая, бледненькая и слабенькая, а для нас ты озорница,

форменный атлет. С первого дня такие фокусы устраиваешь. Вот, получай!

Тоненькая девочка ушла, неся записку в отставленной руке, как жабу. Лишь только когда за нею

затворилась дверь, Оля решилась поздороваться с Марией Павловной, и только тут Мария Павловна заметила

Олю.

– А, Колосова! – сказала она тоном совсем иным, чем тот, каким отчитывала тоненькую девочку. —

Слышала, слышала, что моя бывшая ученица будет моим коллегой! Что же, теперь надо говорить тебе, Оленька,

“вы” и называть вас по имени-отчеству. Если не запамятовала, твоего отца зовут Павлом Петровичем? Вот и

отлично: Ольга Павловна! А ведь неплохо звучит, товарищи! – Обращаясь к незнакомым Оле учителям, она

оказала: – Знакомьтесь, пожалуйста. Наш новый преподаватель истории – Ольга Павловна Колосова. Была

Оля, Ольга, Оленька, просто Колосова. А вот – Ольга Павловна!

Мария Павловна умолкла и долго не произносила ни слова, уставясь глазами в тетрадку, из которой

только что был вырван листок для записки к отцу тоненькой девочки. О чем она думала? Может быть, о том, как

в один прекрасный день сама она из Маши, Манечки, Машутки стала вдруг Марией Павловной, и этим

закончились ее детство, отрочество и юность и началась жизнь, в которой и радости и горести были уже совсем

иными, чем в ту пору, когда ее звали Машей, Манечкой, Машуткой.

Мария Павловна грузно поднялась со стула, подошла к Оле, провела рукой по ее голове и с

преувеличенной бодростью сказала:

– Желаю тебе счастья, Оленька!

Она уплыла из учительской. Учительская наполнялась учителями. Пришла заведующая учебной частью и

стала знакомить с ними Олю. Затем зазвонил электрический звонок. Оля даже вздрогнула от его голоса, так

резко, уверенный в своей непоколебимой власти над нею, позвал он ее в класс.

Завуч повела Олю в седьмой “а” класс и представила девочкам. В первые минуты класс существовал для

Оли в виде пестрого пятна. Потом, вызывая каждую ученицу по списку в журнале, Оля стала различать их лица;

она подумала, что этим пятнадцатилетним девочкам, среди которых были и довольно уже крупные, пышные

девушки, худенькая, маленькая учительница, наверно, кажется слишком молодой. Наверняка это так, потому что

они строят гримасы, конечно же выражая ими недоумение, разочарование и свое намерение не считаться с

девчонкой, которая вообразила, что она взрослая и может их учить. “Посмотрим, что получится”, – читалось в

глазах наиболее боевых.

Оля поняла, что ей нелегко будет утверждать свое право учить их и создавать свой авторитет. Для начала,

отложив в сторону методическую разработку первого урока, на которую была потрачена целая неделя труда, она

стала рассказывать о своей поездке в Новгород, о берестяных грамотах, о Гостяте, которую без средств к

существованию выгнал из дому муж, о древних мостовых, о рождении новой науки. Она увлеклась, забыла о

намерении бороться за свой авторитет и утверждать свое право учить этих девочек. И случилось так, что когда

зазвонил звонок на перемену, класс не сорвался с парт, как бывает обычно. Девочки сидели на своих местах

зачарованные, ожидающие продолжения рассказа.

Сидела на месте и заведующая учебной частью. Она поднялась первой и спросила:

– Ну как, девочки, интересно?

– Очень! – хором ответили десятки голосов.

Обняв Олю за талию, завуч повела ее в учительскую. По дороге она говорила:

– Хорошо, хорошо! Так держитесь и дальше. Вы правильно понимаете основной педагогический

принцип: для ребенка главное то, чтобы учиться было интересно. Когда интересно, он учится хорошо, когда не

интересно, он учится плохо, играет на уроке в крестики и в перышки, вертится, задевает соседа, ищет

развлечений.

Все это Оля прекрасно знала, потому что сама искала развлечений на убийственно нудных, тягучих

уроках Нины Карповны по тригонометрии, которым не было конца.

Первый день самостоятельной Олиной работы закончился. Провожать новую учительницу пошли две

девочки. Они шли с Олей до самого ее дома и всю дорогу расспрашивали про новгородские древности. Оля им

рассказывала все, даже то, как летели они с Варей на самолете.

Едва она вошла в дом, позвонил Виктор Журавлев и спросил, как обстоят ее школьные дела. Оля

ответила, что пока очень хорошо, не сглазить бы, пусть он вместе с ней плюнет через левое плечо. Они дружно

поплевали возле телефонных трубок, и Виктор сказал, что такое событие надо бы отметить, и если Оля не

против, то он сейчас же, то есть через два часа, когда сдаст смену, примчится к ней. Сейчас у него идет плавка,

и он только на минуту забежал в конторку, чтобы вот позвонить, потому что весь день переживал за нее: с

ребятишками работа трудная, он помнит, как от него одна учительница, даже не такая молоденькая, постарше, и

та плакала.

Вечером Виктор явился, как он сам сказал, в выходном виде – в новом костюме, старательно отмытый

от металлургического налета, надолго въедающегося в кожу, принес бутылку шампанского, кулек яблок и

коробку конфет.

Оля накрыла на стол, но они не сели, а стояли возле стола рядом, и Виктор старался откупорить

шампанское. Пробка из бутылки вылетела со страшным выстрелом, оставив на потолке белую отметину.

Шампанское окатило и самого Журавлева и Олю, они оба засмеялись, смахивая пенистое вино с костюма и с

платья салфетками. Наливая в бокалы, Журавлев сказал:

– Не умею я открывать шампанское. Честное слово, первый раз в жизни взялся.

– Очень хорошо открыл, Витя, – сказала Оля, протягивая к нему бокал, чтобы чокнуться. Она

схитрила, пронесла бокал мимо бокала Виктора, и еще дальше понесла его, и оказалась совсем лицом к лицу с

Виктором, коснулась щекой его щеки…

Бокалы были отставлены.

Павел Петрович, как всегда открывший дверь своим ключом, застал Олю и Журавлева врасплох. Они

стояли возле буфета и целовались. Поцелуй тянулся так долго, что Павел Петрович, потоптавшись в дверях,

вынужден был кашлянуть.

Оля и Журавлев отшатнулись друг от друга. Журавлев довольно быстро сообразил, что произошло, он не

растерялся и сказал Павлу Петровичу: “Здравствуйте”. А Оля, прежде чем что-либо сообразить, долго таращила

ничего не понимающие глаза и, наконец поняв, что перед нею отец, бросилась к нему на шею, принялась

чмокать его в подбородок и в ухо.

Павел Петрович тщательно вытер лицо носовым платком, впервые в жизни ему было неприятно от

поцелуев дочери, от того, что его целовали губы, только что целовавшие чужого человека.

– Я, видимо, опоздал, – сказал он.

– Что ты! В самое время! – заговорила Оля. – Вот шампанское, вот яблочки.

Павел Петрович ушел в переднюю и вернулся тоже с бутылкой шампанского, тоже с яблоками и


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю