355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Кочетов » Молодость с нами » Текст книги (страница 19)
Молодость с нами
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:15

Текст книги "Молодость с нами"


Автор книги: Всеволод Кочетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 34 страниц)

добрейший, добродушнейший с первого взгляда человек, прямо-таки душа общества – при детальном

исследовании, особенно если вместе с ним приходится попасть в трудное испытание, вдруг оказывается

мерзавцем, а другой, с первого взгляда показавшийся ничтожным мизантропом, человеконенавистником,

отлично пройдет такое испытание, встанет рядом с вами плечом к плечу, как верный и честный друг. А ведь не

всегда приходит час испытаний, человек так и просуществует жизнь, не раскрывшись в своей сокровенной

сути, так и обманув общество или не будучи им понятым. Павел Петрович вспомнил слова Пифагора,

слышанные сегодня, кажется от Белогрудова: “Человека узнаешь только после его смерти”. В этих словах было

столько противоречивого и, наряду с какой-то правдой, которую отрицать трудно, скрывалось столько

пессимизма, что Павел Петрович даже плюнул на каменные ступени лестницы.

Оля была уже дома, когда он нажал кнопку звонка. Но открыть ему первой вышла Варя. У нее был очень

грустный вид, и Павел Петрович почувствовал угрызения совести: сам он весь день прогулял, а как тут они без

него жили – за весь этот день ни разу и не подумал.

Оля выскочила из комнат возбужденная, радостная, бросилась ему на шею. Варя тотчас ушла.

– Что с ней? – спросил Павел Петрович.

– Не знаю, – весело ответила Оля. – Папочка, мы так сегодня хорошо провели день. Я познакомилась

с очень интересной компанией! – Она принялась рассказывать о поездке на пароходе, называла какие-то имена,

которые, якобы, должны быть хорошо известны Павлу Петровичу, потому что все эти ее новые знакомые с

бывшего его завода. Она только тщательно избегала того, с чего началась эта прогулка и с кем она ее начала. О

Журавлеве было сказано вскользь. Папа не мама, ему всего не скажешь, еще смеяться начнет. Поэтому имя

Журавлева лишь мелькнуло среди других имен.

Оля не отпускала Павла Петровича от себя, болтала, трещала, ходила за ним следом по квартире. Павел

Петрович забыл на время о Варе, но потом вновь вспомнил ее горестный вид и зашел к ней в комнату.

– Что с вами, Варенька? – спросил он мягко. – А вы как провели этот день?

– Обыкновенно, Павел Петрович, – ответила Варя тихо. – Сидела, читала, писала. Письмо писала. И

еще заявление.

Павел Петрович не обратил внимания на ее последние слова, его больше поразило то, что в такой

великолепный летний день Варя сидела дома не выходя.

– Ну, это безобразие! – сказал он. – Я же приглашал и вчера и утром – поедемте со мной, поедемте со

мной. Увидали бы и услышали много интересного.

– Павел Петрович, – сказала Варя, выслушав его терпеливо, – прочитайте, пожалуйста, эту

телеграмму.

Павел Петрович взял из ее рук бланк телеграммы и прочел о том, что Варин отец сильно разбился, упав с

баржи, сломал несколько ребер и руку, повредил голову и сейчас лежит в областной больнице в очень тяжелом

состоянии.

– Так вам надо же туда немедленно ехать! – сказал решительно Павел Петрович. – Это, кажется, в

Новгороде, так? Двое суток езды поездом. Долго. Надо самолетом до Ленинграда, а там рукой подать. – Он

пошел к телефону, стал вызывать аэропорт, справляться о самолете, о билетах.

– Почему же ты мне ничего не сказала? – подходя к Варе, проговорила слышавшая этот разговор Оля.

– Ты другая стала, Оленька, – тихо ответила Варя. – Разве тебе до меня! Зачем же я к тебе полезу со

своими несчастьями?

– Как тебе не стыдно? – закричала Оля, чувствуя слезы в словах и в тоне старшей подруги. – Ты не

имеешь права так говорить! Нельзя судить о человеке по его надутым губам. Мало ли что я надулась!

– Самолет будет в семь часов утра, – прокричал Павел Петрович из кабинета. – Билет обеспечен.

Надо срочно подсчитать наши наличные средства. И в случае прорыва где-нибудь немедленно занять. У кого из

вас есть богатые знакомые?

4

В тот час, когда в доме Колосовых подсчитывали наличные деньги, доставая их из недр всех карманов и

сумочек, в Ивановке, на даче Серафимы Антоновны, вечер был в самом разгаре. Тут собрались Красносельцев,

специально приехавший из города, затем Липатов, который снимал чердак у местной ивановской жительницы,

затем Белогрудов, которого тоже пригласили запиской; были, как известно, еще Харитоновы, пришедшие

первыми. Из женщин, кроме самой Серафимы Антоновны, здесь оказалась одна Калерия Яковлевна; должна

была быть еще и Людмила Васильевна, но Румянцевы не пришли.

Калерия Яковлевна не скрывала радости, она сияла; в душе она себя весьма одобряла за то, что взяла на

дачу свое лучшее платье, которое только что закончила шить. У Калерии Яковлевны было заблуждение,

свойственное многим женщинам: ей казалось, что она хорошо шьет; еще до войны профсоюзная организация

института, в процессе охвата безработных мужниных жен полезной трудовой деятельностью, вовлекла ее в

кружок кройки и шитья. Там Калерия Яковлевна научилась самостоятельно портить ткани и так портила их по

сей день. Самое страшное в положении таких доморощенных бесталанных портних то, что никто никогда не

говорит им правды об их изделиях; все знакомые и друзья стесняются говорить эту правду, дабы не обидеть.

Что бы Калерия Яковлевна ни сшила и что бы из своих изделий на себя ни надела, всё хвалят, в то время как

сшитое портнихой-профессионалкой было бы критически разобрано и с полной откровенностью одобрено или

забраковано. В итоге снисходительности знакомых Калерия Яковлевна ходила в ужаснейших одеждах,

безвкусных и некрасивых.

Серафима Антоновна взглянула на платье Калерии Яковлевны, легонько усмехнулась, сказала: “Очень,

очень миленько сшито. Неужели это вы сами? Боже, как я завидую людям, у которых такие золотые руки!”

Когда все собрались, она воскликнула:

– Сколько мужчин! – подозвала мужа и сказала: – Боренька, дорогой мой, не будут же гордые

мужчины довольствоваться чаем. Хорошо бы открыть пару бутылочек.

Борис Владимирович ходил в погреб, ходил в кухню. На столе появилось несколько бутылок сухого вина

и графины с водкой. Этот стол был виден через окна веранды, на которой все сидели в скрипучих прутяных

креслах.

Дача Шуваловой выделялась из окрестных дач. Это не был ее собственный дом – много лет подряд

Серафима Антоновна арендовала его в дачном тресте, – но зато это был великолепный дом: двухэтажный, с

девятью комнатами, с обширным холлом и витыми, уютными деревянными лестницами, с башенками,

погребами и гаражом. Говорили, что перед первой мировой войной его построил для себя какой-то архитектор,

сбежавший в революцию за границу. Даже веранда в этом доме, и та не имела ничего общего с верандочками

Румянцевых или Белогрудовых, тесных, скромных, простеньких. Тут был гладчайший пол из керамических

плиток, по всему потолку из потемневшего клена шла резьба, оконные переплеты напоминали кружева, да и

размеры веранды не могли не удивлять; кто-то сказал однажды: “Это же целый курзал в Ессентуках”. – “Жить

так жить!” – философски ответила Серафима Антоновна.

Когда сели за стол, хозяйка объявила, что очень жаль, но Румянцевых не будет, Людмиле Васильевне

нездоровится, поэтому, наверно, не удастся сыграть в карты, ну что же, посидим так, побеседуем, и это, может

быть, хорошо: ведь завтра всем рано вставать.

– Странно, – сказала Калерия Яковлевна. – Нездоровится! Я к ним сегодня забегала, все были

здоровые. Наверно, выпили лишнего. У них сегодня гость был, прямо вы не представляете, кто!

Так как ее не спросили, кто же этот гость, она была вынуждена сама ответить на свой вопрос:

– Директор вашего института, товарищ Колосов. Меня с ним познакомили.

Белогрудов хотел было сказать, что никто там не перепивался, потому что ужинали-то Румянцевы и

Колосов у него и ничего притом не пили; но он промолчал. Серафима Антоновна, услышав столь неожиданное

известие, озадачилась было, но лишь на одно мгновенье – никто даже и не заметил, как вспыхнула и тотчас

погасла ее растерянность, – а затем сказала улыбаясь:

– Дорогая Калерия Яковлевна, вы женщина, вы должны понимать и знать, как все переменчиво у нашего

слабого пола. Сейчас мы здоровы, а через минуту – уже нездоровится.

– Это да, это да, – поспешила подтвердить Калерия Яковлевна. Она отличалась мощным здоровьем,

могла ворочать бревна, катать бочки с цементом, но лишь тогда, когда никто этого не видел. При людях и

особенно при своем Валеньке, стараясь вызвать его жалость к себе, она вечно страждала ногами, поясницей,

головой, печенью. Валенька на эти страждания отвечал: “Ну вот и дура”.

За столом шел тот разговор, который неизбежен в начале всяких пиршеств: “А это что – грибочки? Вы

сами мариновали?” – “Где же сама, что вы говорите, Александр Львович! Белых грибов еще нету, идут пока

что сыроежки да моховики”. – “Будьте добреньки, передайте вон тот салатик. Нет, нет, другой, с крабами”. —

“Берите, товарищи, студень, очень рекомендую, дымком пахнет, чудесно”. – “Все-таки русские столы

соответствуют характеру русского человека! Размах! Вы помните у Чехова про одного француза, который попал

в компанию к обжоре купцу?” – “Да, дико смешно”. – “Боренька, а ты налей гостям. Смотри, у нас Валентин

Петрович что-то грустный сидит”.

Потом, когда выпили водочки и сухого, дело пошло веселее. Заговорили о новом в биологии, о содовых

ваннах, которые якобы возвращают человеку молодость, о новинках художественной литературы, о недавней

областной весенней выставке картин в Союзе художников. Тут заговорил Липатов, который считался крупным

знатоком искусства. О нем говорили: лучший мастер кисти среди металлургов и лучший металлург среди

мастеров кисти.

– Идеалистическая история, рассматривая развитие искусства как самодвижение духа, – заговорил он,

– не знала никакой реальной почвы, но устанавливала единство искусств как проявление различных сторон

деятельности духа и стадии искусства как стадии развития духа.

– Да вы закусывайте, пожалуйста, Олег Николаевич! – сказал ему Борис Владимирович. – Хотите

ветчинки?

– Нет, не хочу. Я прошу понять, что пространство и время в искусстве, – продолжал Липатов, —

неотрывны от образа мира, космогонии, в которых эмпирические элементы составляют необходимую, но

включенную часть социального мышления.

– Олег Николаевич в молодости посещал искусствоведческие курсы и состоял в каком-то вольном

обществе художников, – шепнул Белогрудов Калерии Яковлевне.

Калерия Яковлевна, с набитым ртом, кивнула ему в ответ. Ей очень нравился заливной поросенок с

хреном.

– Пространство и время сюжета связаны с миропониманием, с пространством и временем космогонии и

истории. Образ мира и образ художественный соответствуют один другому. – Оратор слегка покачнулся на

стуле. Борис Владимирович поспешил сказать ему:

– Вы бы прилегли, Олег Николаевич!

– Зачем же, пусть говорят другие. Я все сказал.

– Нет, это странно, – заговорил все время сосредоточенно молчавший Красносельцев. – Я не знал, что

профессор Румянцев водит компанию с нашим директором. Я считал Григория Ильича более принципиальным.

Я считал, что он более предан своей науке.

– Извините, Кирилл Федорович, – перебил его Белогрудов. – А меня как вы считаете – предан я

своей науке или нет?

– Безусловно. Вы честный человек. Твердый в своих убеждениях.

– Что же вы тогда скажете, если я вам сообщу, что Колосов был сегодня у меня и я его угощал

индюшатиной.

– Что? – Красносельцев отложил в сторону вилку и нож, утер губы и подбородок салфеткой, поправил

на носу очки с выпуклыми стеклами. – Вы шутите! – сказал он.

– Ей-богу, не шучу. И должен вам сказать, что Павел Петрович не произвел на меня удручающего

впечатления.

– Меня не касается, какое он произвел на вас впечатление, – загрохотал басом Красносельцев. – Он

как человек может быть ангелом во плоти, я отбрасываю все это в преисподнюю. Мне важно другое, важно то,

что он по своей малограмотности в науке разрушает институт, деморализует старые кадры ученых. У него нет

фантазии, нет полета, нет научного мышления, пусть наша уважаемая хозяйка на меня не сердится, ведь это ее

друг, ее бывший протеже, пусть она меня простит, я человек прямой и откровенный.

– Вот я вам скажу, – вдруг, возвысив голос, заговорил Липатов. – Я вам вот что скажу: если взять

Моцарта, то культовая музыка с ее контрапунктическим полифонизмом стоит у него на заднем плане и

подчиняется лирико-акустическим движениям арии и менуэта. Я тут полностью согласен с Кириллом

Федоровичем. Низкие голоса, басы в суетливых, неровных прыжках голоса дают неуклюжую голосовую

жестикуляцию простонародных типов. Благородное лирическое движение в музыке дается тенором или сопрано

в благозвучном и размеренном интонационном движении.

– Вам бы все-таки лучше прилечь, – повторил Борис Владимирович.

– Мне всегда дают подобные советы, – с пренебрежением ответил Липатов, – но я всегда от них

отказываюсь и правильно делаю. – Он был вдребезги пьян, и никто не мог понять, когда же он успел напиться.

– Я тоже человек прямой и откровенный, – заговорил Белогрудов, отвечая Красносельцеву. – И мне

кажется, вы преувеличиваете грехи Павла Петровича, и все оттого, что он, попросту говоря, зарезал вашу тему

и не возбудил ходатайства об еще одном переиздании вашей книга.

– Ну что ж, и такая реакция с моей стороны вполне естественна: я человек, и ничто человеческое мне не

чуждо. А вот в вас меня поражает слабовольное отношение к тому оскорблению, какое вам нанес Колосов.

– Это мелочь, и я тогда действительно вел себя не слишком умно. Я самокритичен, мне пятьдесят один

год, я многое умею правильно понимать.

– Вы смотрите на мир через призму соусов и подливок.

– А вы через призму, замутненную желчью, это гораздо хуже. Желчь портит любые, самые

доброкачественные продукты!

– Я добился-таки, он меня принял, – заговорил Харитонов, и уголки губ его задрались кверху. – Я

попросил у него семь штук бревен, которые уже три года валяются за механической мастерской. И что он мне

сказал? Он мне сказал: если бы вы, товарищ Харитонов, с таким рвением относились и к вашим прямым

обязанностям, я бы вам раздобыл семьдесят семь бревен.

– И не дал! – закончила за мужа Калерия Яковлевна. Она продолжала сиять, она чувствовала себя в

высшем свете, в обществе, в которое приглашают только избранных. Она была уверена, что ее Валенька теперь

пойдет в гору, что ему и зарплату прибавят, и изберут куда надо, и бревен дадут. Она была уверена, что нити

управления судьбами людей держит в своих покрытых кольцами руках эта красивая, статная женщина,

Серафима Антоновна Шувалова, родная сестра самой фортуны. Калерия Яковлевна не верила, что у людей есть

какие-то личные качества, которые и ведут к успеху или неуспеху в жизни, она верила только в фортуну, в

счастье; о каждом, кто чего-нибудь добился, может быть, тридцатью годами напряженнейшего труда, она

говорила: “Вот счастье-то кому привалило!” О своем бесталанном Валеньке, который и институт окончил лишь

благодаря тому, что все четыре года заседал в профкоме и ему, как активному профсоюзному деятелю, делали

всяческие поблажки и снисхождения, – о его фортуне она говорила: “Не везет, вот не везет и не везет”.

Шувалова посматривала то на одного гостя, то на другого; ей было жаль, что не пришел умный, веселый

Румянцев, она отлично понимала, что недомогание Людмилы Васильевны носит дипломатический характер, но

никак не могла понять, какую роль во всем этом играет Павел Петрович, зачем он приезжал к Румянцевым.

– Дорогие мои друзья, – заговорила она, не глядя на Калерию Яковлевну, но убежденная в том, что та

ловит каждое ее слово, – напрасно вы спорите и ссоритесь. И напрасно стараетесь чернить – вы правильно

его называете так – моего друга, Павла Петровича. Его не чернить, а понять надо. У него очень сложные

личные дела. Он влюбился в школьную подругу своей дочери. Девушка эта лет на пятнадцать-шестнадцать

моложе его…

– Да что вы говорите! – ахнула Калерия Яковлевна.

– Да, да, – продолжала тоном дружеской снисходительности к слабостям близкого человека Серафима

Антоновна. – Сердцу не прикажешь. Но, к сожалению, Павел Петрович совершает некоторые неосторожности.

Он поспешил взять ее к себе в дом, с завода перевел ее к нам в институт…

– Да кто же это такая? – загудел Красносельцев.

– Стрельцова, конечно, – догадался Харитонов. – В вашу же лабораторию, Кирилл Федорович,

заместителем заведующего сектором взяли. То-то я думаю: девчонка, никакого опыта, и вот тебе – замзав!

Будто у нас своего народу мало.

– Стрельцова! – произнес Красносельцев. – Ну ясно теперь, откуда у нее такое самомнение.

Совершенно ясно. Она уже меня взялась учить. Я удивляюсь, дорогая Серафима Антоновна, почему именно вы

рекомендовали мне взять ее в лабораторию.

Все заговорили разом. В сумятице Липатов окончательно утратил ощущение времени и пространства и

положил голову на стол, прямо в тарелку с объедками. Мужчины принялись его подымать, потащили в другую

комнату на диван. За столом остались только Серафима Антоновна и Калерия Яковлевна.

– Надеюсь, милая Калерия Яковлевна, – заговорила Серафима Антоновна, – что все сказанное тут,

особенно о личных делах Павла Петровича, останется между нами.

– Что вы, что вы, Серафима Антоновна! Конечно. Да разве я…

– Вот, вот. Я даже сожалею, что сказала лишнее. Ведь Павел Петрович мой старый друг. Но я надеюсь, я

уверена…

– Пожалуйста, не беспокойтесь! Уж я – то умею молчать. Пусть мужчины не проболтают, а я – то…

– С мужчинами я договорюсь.

Мужчины вернулись, Серафима Антоновна повторила им все, что сказала Калерии Яковлевне, они тоже

принялись уверять, что будут немы как рыбы. Только один Красносельцев сказал:

– А я бы не стал ничего скрывать. Я считаю, что Колосова во имя науки надо убирать из института, а

для святого дела все средства хороши.

– Стыдно слушать! – сказал Белогрудов. – И вообще это глупо – бросаться от одного к другому.

Хотите я расскажу вам одну восточную притчу?

– Просим! – воскликнула Калерия Яковлевна. Она совсем освоилась в новом для нее и таком

ослепительном обществе.

– Это будет ваш очередной досужий вымысел, от которого никому никогда не смешно, – ответил

Красносельцев. – Нет уж, лучше воздержитесь.

– Почему же, это будет смешно, – возразил Белогрудов.

– Если вся ценность чего-либо в том, что это смешно, значит цена ему грош, – твердо ответил Красно -

сельцев.

– Ваше отношение к юмору, Кирилл Федорович, известно, – сказал Белогрудов. – Вы способны,

наверно, смеяться только тогда, когда вас щекочут. Так вы в конце концов свихнетесь. Умственная работа

требует гигиены, а мне один хороший врач сказал, что гигиена ума – смех, юмор. В старину смехом

ограждались от злых духов. Злые духи дохнут от смеха. В некоторых странах даже на похороны приглашались

отнюдь не плакальщики, а хохотальщики: чтобы душу покойника взяли не злые духи, которых от нее отгоняет

смех, а добрые, привлеченные смехом.

– Хорошо, я похохочу на ваших похоронах, – злобно сказал Красносельцев.

– Противный вы человек, – ответил Белогрудов. – Вы со мной можете больше не здороваться, потому

что я вам не отвечу. – Он встал. – Извините, Серафима Антоновна, за инцидент, но я ухожу.

Серафима Антоновна тоже вскочила, хотела его удержать, но он поцеловал у нее руку и ушел

оскорбленный.

– Я вас перестаю понимать, друзья мои, – заговорила Серафима Антоновна. – Вы стали какие-то

издерганные, нервные. Вы затеваете ссоры в то время, когда всем нам надо быть дружными, держаться тесно.

– Он любое серьезное дело способен превратить в ничто своими шуточками, притчами и так далее, —

гнул свое Красносельцев. – Я сторонник активной борьбы и ликвидации всех и всяческих зол и не люблю

пустопорожних разговоров.

Харитонов, между тем, тоже немало выпил, поэтому он сказал:

– Я бы на вашем месте, Кирилл Федорович, гак сильно не якал, у вас есть такой недостаток —

хвастаться через меру.

– Я бы на вашем месте, товарищ Харитонов, – оборвал его Красносельцев, – я бы помалкивал на

вашем месте. Вы еще так мало дали науке, если вообще что-нибудь дали, вы пока только берете у нее, если

вообще когда-нибудь будете давать.

– Окрик – не доказательство… – начал было Харитонов. Но Калерия Яковлевна с возгласом:

“Валенька, Валенька, успокойся!” бросилась его обнимать.

Серафима Антоновна принялась успокаивать Красносельцева. Она его увела из столовой. Уходил он,

говоря: “Мальчишка! Молоко на губах не обсохло. А тоже…”

Гости Шуваловой разошлись поодиночке, злые и недовольные друг другом. Во втором часу, когда все

опустело и когда в доме слышался только стук убираемых домработницей тарелок да храп Липатова, Серафима

Антоновна вышла на веранду, попросила Бориса Владимировича не зажигать свет и распахнуть все окна и

устало опустилась в скрипучее кресло.

Через темную веранду к стеклам столовой, на яркий свет ламп, летели тучи мотыльков и толстых

бабочек, иной раз их мягкие крылья скользили по лицу или рукам Серафимы Антоновны, она не отстранялась.

Она думала трудные свои думы.

К ней подошел Борис Владимирович, встал рядом с креслом, постоял так, потом взял ее руку, поцеловал,

погладил по волосам и сказал:

– Симушка, зачем ты это сделала, зачем наговорила того, чего не знаешь? И зачем солгала?

– Не твое дело, – тихо, но резко и холодно ответила Серафима Антоновна.

– Нет, это мое дело. Потому что ты моя жена. – “Хм…” – услышал он в ответ и заговорил с жаром: —

Ну ладно, допустим, твои предположения о личных делах Павла Петровича верны, допустим… Я, правда, в это

не верю, и уж, во всяком случае, болтать о них никогда бы не стал.

– Борис!..

– Ну не болтать, – поспешно поправился он, – рассказывать. Но все это ладно, допустим. Однако что

же получается? Ты сама предложила Кириллу Федоровичу взять в лабораторию эту Стрельцову, ты ему

расписывала ее как отличного работника, ты все это устроила, ходила к Бакланову…

– Не твое дело, – раздельно проговорила Серафима Антоновна.

– Мое, мое, мое! – закричал Борис Владимирович.

Серафима Антоновна стукнула кулаком по прутяному подлокотнику кресла, прутья визгнули. Борис

Владимирович почти бегом устремился с веранды в столовую. Серафима Антоновна видела, как он там

остановил домработницу, уносившую графин, и налил себе водки в бокал для нарзана.

Г Л А В А В О С Ь М А Я

1

Лететь надо было пять часов: три часа до Москвы и еще два до Ленинграда.

До Москвы пролетели очень хорошо, не трясло, не укачивало, из неприятностей было только то, что

сильно гудело в ушах. Бывалые воздушные пассажиры подобное благополучие полета объясняли тем, что шли

на большой высоте – больше трех километров, потому, дескать, и не качало и не было воздушных ям.

В самом деле, самолет поднялся очень высоко, земли было не видно, под крыльями громоздились глыбы

ярко освещенных солнцем, белых-белых облаков. Они были такими густыми и плотными, что, казалось, упади в

них – завязнешь, будто в вате. Самолет их боялся, шел от них выше; когда они вставали на пути огромными

башнями, огибал стороной.

Не было ни холодно, ни жарко, было нормально; в мягких креслах сиделось удобно, можно было

смотреть в окна, можно было читать, но Оля не читала, она то и дело хватала Варю за руку, восклицая:

“Смотри, смотри, как замечательно!” А там, куда она указывала, были все облака, облака и облака.

Варя как-то по-матерински снисходительно улыбалась различным и неизменно восторженным Олиным

замечаниям и высказываниям. Оля думала о себе и о ней: мы удивительно разные. На много ли Варя старше

меня? На каких-нибудь четыре года, но она уже совсем-совсем взрослая женщина, а я все еще полудевочка.

Почему это так бывает в жизни? Может быть, потому, что Варина жизнь была труднее обеспеченной Олиной

жизни, может быть, по наследству различные качества передаются от родителей детям: Елена Сергеевна тоже

была, как и Оля, маленькая, и не старела. О ней, об Оле, отец говорил раньше: “фигалица”, потому что однажды

Оля, когда ей было лет семь, перепутала слово “пигалица”, соединив в одно “пигалицу” и “фигу”. Папе это

очень понравилось. Рядом с Варей Оля все еще чувствовала себя этакой фигалицей. Варя несла в себе какие-то

большие тайны, она что-то знала такое, чего не знала Оля, она видела мир с иной стороны, чем видела его Оля.

Оля была благодарна Варе за то, что Варя сразу же согласилась взять ее с собой в Новгород. Лишь Оля

сказала об этом, Варя ответила, что она рада ехать вдвоем. Произошло это тогда, когда подсчитывали наличные

деньги. В доме их оказалось около двух с половиной тысяч; это были деньги Павла Петровича, деньги Вари и

немножко Олиных. Вариных, правда, тоже было не очень много, потому что получка в институте ожидалась

только через шесть дней. Варя сказала, что ничьих денег она не возьмет, но Павел Петрович прикрикнул на нее,

и она согласилась, заявив, что отдаст, как только вернется, что, кроме ожидаемой получки, у нее есть еще

тысячи полторы на сберегательной книжке; жаль, что сберегательная касса в семь часов утра будет закрыта.

Две с половиной тысячи составляли немалое богатство, если учесть, что билет на самолет стоит триста

двадцать пять рублей, а туда и обратно, значит, шестьсот пятьдесят. “А на два билета туда и обратно, – сказала

Оля, – всего тысяча триста. Папочка, я тоже хочу с Варей. Я никогда не летала на самолете, я никогда не была в

древнем Новгороде. А ведь я историк. У меня же и диссертация должна быть о древней Руси. Ну как можно без

Новгорода? Папочка!..” В первую минуту ее просьба была категорически отвергнута Павлом Петровичем,

только вот Варя сказала: “Очень хорошо Я рада”. Но когда стоны и вопли были усилены, Павел Петрович

сдался. “Это на сколько же дней?” – спросил он. “Не знаю”, – ответила Варя. “Но я же могу и раньше Вари

возвратиться, – настаивала Оля. – Я могу хоть в тот же день выехать обратно”. Словом, Павел Петрович в

конце концов согласился.

Одно очень беспокоило Олю: завтра к вечеру должен был прийти Виктор Журавлев. Что будет, если он

придет и никого не застанет дома? Вдруг он рассердится, и они больше никогда не увидятся? Лучше уж не

увидеть Новгорода, чем не видеть Виктора. Новгород никуда не денется, он больше тысячи лет стоит на берегах

древней реки Волхов. Постоит еще. А вот Виктор, Виктор…

Но фигалицу с ее беспокойным характером тянуло на самолет, в путь-дорогу, чтобы под крыльями

мелькали Москва и Ленинград, десятки иных больших и малых городов, села, деревни, леса и поля, чтобы

предстала перед нею та новгородская старина, о которой когда говорят, то непременно называют словом

“седая”. Она решила послать Журавлеву телеграмму и письмо. Телеграмму – для того чтобы не пришел к ним

домой прямо с работы, а письмо – чтобы все объяснить. Она тут же собралась и выскользнула из дому. Был

второй час ночи, в ближайшее почтовое отделение, где телеграф работал круглые сутки, пришлось звонить в

звонок, как в ночную аптеку. Оля написала там на бланке: “Неожиданно выехала города. Днях вернусь. Ждите

письма. Приветом Колосова”. Когда надписывала адрес, вспомнила дом рядом с домом Серафимы Антоновны,

бульвар, на котором провела однажды несколько часов в ожидании, старенькую женщину в пестрой фланелевой

кофте, подумала: вот не ошиблась, так и есть, это его мать. Хорошая старушка.

Письмо было не многим длиннее телеграммы. Оля сообщила только то, что едет в Новгород с подругой, у

которой в тяжелом положении отец, и что скоро вернется.

Дома ее уже хватились. Павел Петрович бранился, говорил, что это безобразие, осталось несколько часов

до самолета, не бродяжить надо по дворам, а собираться и хотя бы немного поспать.

Поспать удалось совсем немного, не больше трех часов. Павел Петрович с трудом растолкал Олю в

половине шестого; открыв глаза, она тут же их вновь закрыла. Так повторялось несколько раз. И только когда

Павел Петрович сердито сказал: “Ну как хочешь, Варя одна поедет”, она проснулась. К ее удивлению, Варя уже

была умыта, одета и готова к отъезду. Есть в такую рань никому не хотелось. Поехали на аэродром без завтрака.

И вот всю дорогу до Москвы в самолете Оля очень хотела есть.

В Москве они опустились на Внуковский аэродром, здесь предстояла пересадка на самолет до

Ленинграда. Оля оказала, что было бы хорошо съездить и посмотреть Москву. Но выяснилось, что до

ленинградского самолета ждать около трех часов, а езды до Москвы на автобусе почти час. Еще чего доброго

во-время не возвратишься да и опоздаешь. Поэтому они, зарегистрировав свои билеты на пересадку,

немедленно отправились в ресторан. Оля ела долго, со вкусом, заявив, что денег у них достаточно и поесть

можно в полное удовольствие.

Полет от Москвы до Ленинграда проходил с меньшим комфортом, чем до Москвы. Прежде всего Варя и

Оля попали уже не в такой самолет, где мягкие глубокие кресла, из-за высоких спинок которых не видно ни

того, кто впереди тебя, ни того, кто сзади, где сидишь этаким индивидуалистом и почитываешь, где есть

различные устройства для того, чтобы на тебя вдруг подул свежий ветер или для того, чтобы в самолете сделать

тепло.

Здесь было иначе. Здесь были откидные стулья, подобные тем, какие бывают в кино, только не

деревянные, а железные, все сидели на них вдоль стенок самолета друг против друга, как в трамвае. Посредине

был пол, обитый алюминиевыми листами, исцарапанными, обшарпанными различными тяжелыми предметами,

потому что в таком самолете главным образом возили грузы, а не пассажиров. Сидеть было жестко и неудобно.

После того как пассажиров впустили в самолет, до отлета прошло не менее пятнадцати минут; за это

время июльское солнце накалило обшивку, и температура в самолете поднялась до тридцати пяти градусов. Все

сбрасывали плащи, пиджаки, жакеты, развязывали галстуки, расстегивали воротники.

Перед самым отлетом вошло еще трое пассажиров: старенький православный батюшка в соломенной

шляпе с черной лентой, в черной рясе я в русских сапогах, попадья, тоже старенькая и тоже в черном, и человек

лет тридцати, который изо всех сил старался не показать виду, что он пьян. Войдя, он сразу же улегся на два

откидных сиденья, поджал ноги, положил руки под голову, с которой на пол упала измятая шляпа, и тотчас

уснул. Молодой, но чрезвычайно солидный и хорошо упитанный толстяк в голубой шелковой рубашке – по

внешнему виду он мог быть и модным сапожником, и администратором небольшого театра, и оценщиком из

скупочного пункта случайных вещей, и барабанщиком из ресторанного оркестра – произнес тоном

собственного превосходства над этим жалким пьяницей:

– Пьяному в самолет лучше не садиться, можете мне поверить. В воздухе надо пользоваться лимонами.

– Он вынул из чемоданчика баночку от леденцов. В баночке лежали тонко нарезанные и пересыпанные

сахарной пудрой ломтики лимонов. Молодой толстяк положил один из них в рот. – Это предохраняет, – сказал


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю