Текст книги "Мост"
Автор книги: Влас Иванов-Паймен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц)
Приумолкли гумна. Отмолотились люди и в Чулзирме и в Сухоречке. Лишь на одном гумне в Чулзирме слышится бодрый перестук цепов: так-так-так… ток, так-так-так… ток… Дубовые молотила ведут лихой перепляс под веселую музыку.
Мужчина и три женщины стояли парами вполуоборот друг против друга. Мужчина – в первой, с внешней стороны настила снопов. Пары переступали в такт своей музыке – то вперед, то назад, медленно передвигаясь вдоль настила. Первая пара пятилась назад, вторая наступала. Можно подумать, что исполняется какой-то танец. Мужчина, взмахнув цепом выше всех, разбивал сноп, другим ударом подправлял отбившиеся пучки. Женщины с веселым задором ударяли по колосьям, будто похваляясь друг перед другом своей лихой жестокостью. Женщины – молодые, мужчина стар и быстро устает.
– Заездили вы меня, анальи. – Он тяжело опускается га копну ржаной соломы. Женщины продолжают молотьбу уже втроем. Теперь слышится перестук в три такта, будто чувашская плясовая сменилась вальсом.
Дед Ермишкэ оставил было на зиму две скирды ржи. По соблазнила погода, теплое ясное бабье лето. Да мешала спокойно жить мысль: «Вернутся сыновья с войны, не хватит до весны обмолоченного хлеба».
Кидери не впервой работала с невестками Элим-Челима. Праски хотя на три года старше Кидери, но лицом, нравом и озорными выходками скорее походила на девушку, чем на замужнюю. Старик потакал ей, опасаясь, что бездетная сноха вернется к родителям в Самлей. А самлейские – они такие, без стыда и совести.
Старшая иногда остановит Праски:
– Не дури! Веди себя степенней. Что скажут люди!
Праски только хохочет, а потом, притихнув, говорит:
– Ах, милая невестушка! Ты хоть с мужем пожила, двоих детей родила. А нам ведь пожить не дали. Хочу ребеночка, и все!
Хвеклэ грозит пальцем.
– Тише, дуреха. Как бы Мирской Тимук не услыхал. Говорят, он помогает бездетным бабам…
– Это ты брось! – сердится Праски, но веселый характер берет верх: – Если уж так, найду себе и помоложе, и попригожей!
…После завтрака обычно работать продолжали сразу. Но дед Ермишкэ заснул с недокуренной трубкой, привалясь к скирде.
– Поспи и ты немножко, ингэ, – предложила Праски. – А мы с Кидери наберем ежевики.
Кидери отстала от подруги: она вглядывалась в тучку пыли, которая летела к селу по камышлинской дороге. Признав в седоке Тимука, девушка нагнала Праски. А та, и не оборачиваясь, все замечает.
– Это не он, Кидери. Это – Мирской Тимук, он девушек не любит. Милует только вдовушек и солдаток.
– А ты почем знаешь? – вскипела Кидери. – Тоже миловалась с ним?
– Не серчай, Кидери. Я ведь давно догадываюсь. Сохнешь ты, девка. Знаю, кого ты надеялась увидеть… Тимук все время один ездит в село, Тражука не берет… Ну не горюй, это не с войны ждать. Ты-то дождешься своего милого…
– Не мой он, не мой, Праскиакка, ничего-то ты не понимаешь!
– Я думала, тебя он любит, – растерянно сказала Праски.
– Он любит желтые башмаки, – отрезала Кидери, скрываясь в зарослях ежевики.
…Симун – гость, солдат… «В общем, большой бездельник», – усмехается он про себя. И пора бы уж браться за работу. Острого недуга нет, тот, что есть, – так с ним и останется до конца жизни. Сидит Симун у раскрытого окна, мечтает о несбыточном. Никто ему не мешает. Дядя уехал в город, Симуна злая тетка не жалует. Уксинэ бегает с подругами в лес по грибы. Плаги и Кулинэ на гумне. Сынишка еще не привык к нему, мать сторожит его, чтоб не беспокоил больного отца. «Бедная Плаги, – думает Симун о жене, – терпеливо несешь ты свой крест, но ведь и я свой несу. Не виноваты мы с тобой, что нас без любви сосватали, свели на всю жизнь. Но кто же виноват?»
Плаги спокойна. На ее румяном по-детски округлом лице нельзя заметить ни тени печали, затаенной грусти. Она не умеет сердиться, голос ее всегда тих и ровен, речь замедленна. В глазах никогда не гаснет хотя и неяркий, но теплый свет.
Симун жалеет ее, но забыть не может: там недалеко, в Сухоречке, живет его любимая. Когда Симун уходил в солдаты, Шора примчалась в Кузьминовку проводить его, плакала, голосила на его груди, как жена…
«Может, теперь уж и замужем. Разузнать бы, но как? Не спрашивать же дядю! Хоть бы кто из Сухоречки заехал. Да откуда! Русские не бывают здесь ни по делу, ни без дела».
Четыре года тому назад встретил он Нюру в лесу, в такую же пору бабьего лета. Девушка пошла по грибы, но отбилась от подруг, заплуталась. Перед ней как из-под земли вырос сказочный спаситель. Девушка заплакала, засмеялась, подала голос. Заворковали тут голубь и голубка, не думали, что они птицы разных пород, с разных берегов Ольховки, и не только река разделяет их.
Реку, как и Румаш, переходил он вброд, первым нарушив запрет ходить затемно через Чук-кукри. Нюра дожидалась его на том же самом месте, куда позже стала приходить другая девушка из Сухоречки встречать другого из Чулзирмы парня. Через реку нашел брод Симун, а нарушить обычаи, волю дяди не посмел.
Сидит Симун у окна, закрыл глаза, размечтался. Вот откроет их и увидит Нюру. Открыл, чуть не вскрикнул. По улице шла девушка в сарафане, русская девушка, но только совсем другая. Вот она в нерешительности приостановилась. Симуп стряхнул с себя дрему, спросил, высунувшись из окна:
– Вы кого, не меня ли ищете, девица-красавица?
Девушка вздрогнула. «Как Румаш, говорит «вы», такой же культурный, вежливый», Оля решительно подошла к окну.
– У вас тут есть один парень, Тражук. Его разыскиваю.
Теперь удивился Симун. Русская девушка по-чувашски говорит «Тражук», Чудеса!
– О, тогда заходите в избу. – Симун бросился на крыльцо навстречу. – Меня зовут Семеном Тимофеевичем, а по-чувашски просто Симуном. Русские нас зовут Мурзабайкиными. А вы чья будете? Как вас зовут? – спрашивал он, усаживая гостью.
«Господи! И знакомится в точности как Румаш», – подумала Оля и, приветливо улыбнувшись, назвала себя.
Симун, осторожно расспросив про Нюру, узнал, что она все еще не вышла замуж, но теперь живет в городе. Оля, сразу проникшаяся к Симуну симпатией, откровенно рассказала ему о себе и Румаше.
– А я было обрадовался за своего друга Тражука, – говорил Симун, провожая Олю к землянке тетки Сабани. – Другой, оказывается, чувашский парень оставил свое сердце в Сухоречке. Помню я Румаша, живой, веселый, озорной был мальчишка. Не печальтесь, Оля. Такую умницу и красавицу он не забудет…
Симун прошел на задний двор, к Тимуку, который утром этого дня приехал.
«Боже, вот как живет бедный Тражук!» – думала Оля, спускаясь вниз по земляным ступенькам.
Темно в землянке, темнее, чем в самой темной бане. Сразу ослепла майра. Пришлось ей постоять у двери. Стали проступать смутные очертания.
Тетка Сабани, увидев молодую майру, застыла, слова не могла произнести. Да и Оля вымолвила только «здравствуйте» и онемела. Сами живут не богато, но такой нищеты, такого убожества отродясь не видывала. У потрясенной девушки клубок подкатился к горлу. А когда на печи послышался слабый протяжный стон, Оля ухватилась за прокопченный столбик у печки и залилась слезами. Сабани разволновалась: «Ай, таможа! [17]17
Таможа – диковина.
[Закрыть]Что с майрой? Зачем она пришла плакать сюда, к нам?!» Глаза ее свыклись с вечным полумраком, она хорошо видела слезы на щеках Оли.
Успокоившись, Оля вытерла глаза, улыбнулась. И показалось изумленной хозяйке, будто солнечный луч проник в землянку.
Оля помнила отдельные чувашские слова, которым ее научил Румаш, но побоялась, что скажет что-нибудь не так, заговорила по-русски. Слово «письмо» во время войны стало понятно всем. «Тражук… Румаш… Письмо» – эти слова помогли Сабани уловить смысл речи майры.
– Письмо пур, пур, – ответила она обрадованно, – Румаш письмо пур, Хамушла Тражук пашул.
Оля сообразила: письма от Румаша были, но они отосланы в Камышлу, к Тражуку.
Оля решила вернуться дорогой Румаша, вброд через Ольховку. Удивленные чулзирминцы долго смотрели вслед русской девушке, которая, не глядя на вечер, углубилась в лес.
На том берегу сестру встретил Илюша. Он выслушал рассказ Оли.
– Теперь скажу, что мне давно пришло на ум. Наш одноногий почтальон ненадежный. Пьет семь, а то и восемь раз в неделю. Не подносит ли ему Васька, чтоб перехватывать письма? Пойду-ка, вытряхну паршивую душонку из хромого Афоньки.
– Можешь зря обидеть человека, – остановила его Оля. – Сначала дождемся Тражука. Если надо будет, я сама попытаю дядю Афоню.
…Тражук вернулся в село. Загорелый, обветренный и запыленный, не желая попадаться людям на глаза, он проехал задами. Распрягая двуколку, возясь с лошадью, сбруей, он не замечал, что кто-то за ним наблюдает. А если б заметил, пожалуй, не смог бы даже лошадь распрячь.
Уксинэ, случайно оказавшаяся на заднем дворе, хотела сказать свое обычное: «Здравствуй, Тражук мучи!» – и добавить что-нибудь вроде: «Ты почернел, как цыган. Иди окунись в Ольховку, отмойся». Но что-то ее удержало.
Вдруг чем-то напомнил ей бедный парень того, бывшего друга ее брата, Леонида. И впрямь, похож. Только чуть повыше ростом да пошире в плечах… Девушка вдруг смутилась, будто впервые разглядела этого ладного и даже симпатичного парня. Осторожно ступая, она тихо прошла во внутренний двор.
Тимук в течение целого месяца не нашел нужным сообщить Тражуку о возвращении Симуна. Об этом Тимук пробурчал лишь в последний момент, когда Тражук уже забрался на двуколку.
Прежде чем повидаться с Симуном, Тражук решил помыться, поспешил домой. Мать встретила его рассказом о вчерашнем посещении молодой майры. Вот то да! Оля не получает писем от Румаша. Что за черт! Надо бежать в, Сухоречку, утешить Олю.
Тражук засунул в карман все письма друга и поспешил в Сухоречку, тропой Румаша, не подозревая, что она когда-то была и тропою Симуна.
19Румаш не забыл Олю. Он тоже страдал от разлуки и, оставшись наедине, запевал песню:
Разлука ты, разлука,
Чужая сторона…
Дальше в этой песне были такие глупые слова, что продолжать не хотелось.
В Базарвой Ивановке, когда он вернулся из Чулзирмы после троицы, Румаша ждали большие перемены. Магазин Еликова стоял заколоченный. На окнах еликовского дома тоже красовались крест-накрест прибитые тесины.
Румаш долго стоял перед воротами покинутого дома. Из столбняка его вывел голос еликовского соседа, тоже торгаша, по прозвищу «Грязный Барии».
– Что, Василь Ванч, не ожидал?
– Да как же так! Куда же он? – очнулся Румаш. – Что ему, черту пузатому, не хватало тут?! И как он мог подняться с места со своей десятипудовой тушей!
– Бывает – и верблюд летает, – осклабился Грязный Барин.
Верблюд, оказывается, полетел за молодой верблюдицей, сбежавшей с черкесом.
Грязный Барин тут же предложил парню работу у себя в базарные дни.
– Надумаю – обязательно приду к вам. Пока отдохну недельку, – Румаш подарил купцу дежурную улыбку приказчика.
«Черта лысого приду, – подумал Румаш. – Не хватало, чтоб меня прозвали слугой Грязного Барина».
Вот и свободен Румаш, как вольная птица. Лети в любую сторону. А зачем в любую? Ему нужна свобода, чтоб лететь только в одну сторону – на запад, в Каменку, к Оле. И вообще, каждый летит только в ту сторону, куда его тянет или куда его толкает нужда.
«Нет, человека с птицей не сравнишь. А птица? Так уж вольна ли она в своем полете? Весной летит на север, осенью – на юг, через моря и горы. Клевещут люди на птиц: «Птичка божия не знает ни заботы, ни труда». Знает она и заботы и труд. Строит гнездо, высиживает птенцов, добывает корм прожорливым птенцам…
Корм! Мне тоже надо думать о корме и для коровы, и для себя, и для всей семьи. Никуда не уйдешь от этого, не полетишь на запад.
Эх, скорее вернулся б отец! Пришел же домой дядя Глухан.
От отца пришло письмо из Самары. Ехал он домой, но… Вот это и непонятно Румашу; зачем задержался. Просит сына потерпеть еще немного (а сколько надо ждать, не пишет толком), не уходить от старого хозяина, а будет плохо у Еликова, советует обратиться к куманьку Гурьянову, он-де поможет. Письмо отца с упоминанием о всесильном куманьке пришло вовремя. Сам бы Румаш не подумал о Гурьянове, забыл он о «родстве» своей семьи с семьей знатного человека.
Побыв дома неделю, заготовив сена для коровы, Румаш отправился наниматься к купцу. Рядиться о плате с ним не пришлось. Николай Петрович встретил Румаша приветливо. О деле заговорил сам:
– Будешь жить у меня, а работать в лучшем ивановском мануфактурном магазине Белобородова. Плату тебе положу не деньгами. Деньги теперь тьфу-у! Бумажки. Дешевеют с каждым днем. Буду отпускать тебе каждый месяц пуд муки, два фунта сахару. Столько же соли и три фунта керосину. Ну и деньжат немного – на семечки.
Столько бы сам Румаш не запросил. Благообразный, как Мурзабай, Гурьянов парню понравился.
Гурьянов раньше дружил с Кириллом Морозом, через него познакомился с отцом Румаша и породнился с ним; шорнику была оказана честь быть крестным отцом внука Гурьянова. Отец Румаша с умыслом согласился, чтоб встречаться у кума со своим единомышленником Морозом, не вызывая ничьего подозрения. Теперь не было нужды скрывать политических убеждений, и Гурьянов встал во главе ивановских эсеров.
Да, многое изменилось в Ивановке за три недели! Купцы и купчихи перестали грызть семечки у дверей лавок. Лавочники, собираясь, судачат теперь о делах, далеких от торговли. Их волнуют события в Питере, Оренбурге и на фронтах…
Что там торгаши! Все жители села – мужики и бабы, стар и мал – как будто белены отведали: стали разговорчивы, крикливы, непоседливы.
Даже безответная мачеха Румаша – Лизук, знающая не более десятка русских слов, стала ходить на бабьи сходки. А этот одиннадцатилетний тихоня Тарас! Однажды вернулся домой с разбитым носом, без переднего зуба. Не скулит, чертенок, а сопит и помалкивает. Еле дознался Румаш, что братишка пострадал «за идею», вступился за своего уехавшего в Оренбург учителя Михаила Петровича, которого Семка Золотых обругал слугой антихриста и немецким шпионом.
Румаш ко всему прислушивался и держал пока язык за зубами. Для него теперь яснее ясного: Кояш-Тимкки был большевиком, а Кирилл Мороз – эсером. Гурьянов и все торгаши тоже эсеры. А отец? Наверняка большевик! Недаром еще тогда, уходя на войну, говорил, что правда на стороне Тимкки, велел слушаться его и жить, как он.
Гурьяпов управлял всеми делами купца Белобородова в Ивановке. Сам купец жил в уездном городке Стерлибаше и в Ивановку наезжал редко.
Румаш служит и Белобородову и его приспешнику Гурьянову: день торгует в магазине купца, а утро и вечер обихаживает хозяйство его управляющего. В душе Румаш так и называет своих хозяев: большим буржуем и маленьким буржуйчиком. Словечки эти он не сам придумал. Их подсказал ивановский большевик Егор Клейменкин, а для Румаша – дядя Гора.
Когда фронтовик Клейменкин появился в селе, осиное гнездо торгашей сердито загудело. Клейменкин-то, говорят, никого не боится, честит именитых людей села. Торгаши стали поговаривать о красном петухе: то ли хотели подпалить избенку большевика-антихриста, то ли боялись, что тот сам пустит но Ивановке красного петуха.
И Румаш однажды, в тот поздний час, когда покончил с делами, направился прямо к «антихристу», обитавшему в одном из переулков Базарного конца.
Дядя Гора, как тот велел себя называть, хотя и не помнит отца Румаша, но слышал о нем от товарища Авандеева (Румаш просиял при упоминании этого имени), с которым недавно встретился в Оренбурге. Авандеев состоит членом Оренбургского комитета большевиков.
Спустя два дня на заре Румаш расклеил по селу объявления о собрании-митинге, на котором товарищ Клейменкин будет говорить о войне и миро, о земле для крестьян, расскажет о положении на фронте и задачах партии большевиков.
Сходка началась прямо на площади. Сначала выступал Клейменкин, потом один из учителей двухклассного училища. Говорил и Гурьянов. Те двое горячились, выкрикивали разные непонятные словечки. Голос Гурьянова звучал тихо, степенно, увещевающе. Обращаясь к собравшимся, называл их не товарищами, как Клейменкин, и не гражданами, как учитель, а православными, как церковный староста, пугал их не голодом и разрухой, а страшным судом, Михаилом Архангелом и его ерихонской трубой, которую он называл и-е-рихонской. Румаш прыснул, вспомнив о «светопреставлении» в Чулзирме.
Потом снова говорил Клейменкин. Он обращался к фронтовикам-инвалидам, солдаткам и молодежи. Показав рукой на Гурьянова, он как бы заклеймил его:
– Не об вас печется, дорогие товарищи, этот тихоня и святоша. Он старается угодить хозяину, защищает интересы буржуев и помещиков. А кто он сам? Он тоже маленький буржуй! Такие буржуйчики опаснее крупных капиталистических акул. Те открыто грабят трудовой народ, преследуют большевиков, травят собаками рабочих и солдат, а эти – исподтишка, прикидываясь друзьями и защитниками трудовых крестьян…
А через день после сходки Гурьянов позвал к себе Румаша.
– Вот что, миляга, – сказал внешне доброжелательно и спокойно. – Говорят, что ты ходил но ночам к этому антихристу, помогал ему собирать на сход своих голодранцев. Теперь никто из купцов в Ивановке не возьмет тебя в приказчики. И мне неможно держать большевистского прихвостня, – перед людьми нехорошо. Езжай-ка, малец, туда, где не знают о твоих дурацких проделках. Я понимаю, что это у тебя от отроческого неразумения… Не хочу зла своему куму и его семье. Хозяин давно просит меня подыскать ему паренька – мастера на все руки, чтоб и в магазине умел торговать, и кучером мог быть, да чтоб язык башкирский знал. Будешь жить у него, в Стерлибаше. А я ежемесячно буду выдавать твоей семье все по прежнему уговору. Но помни, то только в том разе, ежель будешь вести себя там разумно и служить усердно. Посоветуйся с домашними, коли согласен, завтра же отправишься с оказией в Стерлибаш.
Румаш за советом отправился к дяде Горе. Тот, сумрачный, шагал из угла в угол своей квадратной глинобитной избенки. Румаш впервые обратил внимание, что дядя Гора припадает на одну ногу. «Видать, раненый, бедняга», – подумал про себя.
Выслушав парня, Клейменкин сказал:
– Что верно – то верно. Теперь торгаши да кулачье не дадут тебе тут житья. Пожалуй, езжай. Скоро и я подамся в Оренбург. Ивановку голыми руками не возьмешь. Осиное гнездо и есть…
– А если и я с вами, в Оренбург? К дяде Авандееву. Он бы и меня сделал настоящим большевиком.
– Не спеши, дружок, – дядя Гора улыбнулся. – Не можешь ты пока бросить семью. Теперь таких, как ты, все дороги ведут к большевикам. Если невтерпеж будет у Белобородова, иди прямо к товарищу Шепелеву, руководителю стерлибашских большевиков. Он вместе с Авандеевым отбывал ссылку.
Решиться уехать еще за сто с лишним верст от берегов Ольховки Румашу было непросто. Но он вспомнил сказки Шатра Микки: счастье дается человеку не сразу.
…«Большой буржуй», Аверьян Павлович Белобородов, принял Румаша хорошо. Приглянулся он и купчихе. По вечерам на кухне читал ей журналы, газеты и поваренную книгу, порой выслушивал ее брань в адрес большевиков. Иногда купчиха шутила:
– А ты, Ромась, случаем не большевик?
– Нет еще, Настасья Петровна, – смеялся Румаш, – не берут меня в большевики, говорят, ростом не вышел. Вот подрасту, тогда, может, и примут…
Каждое утро Румаш запрягал лошадь в дроги с сорокаведерной бочкой и ездил за водой к роднику.
Писем он не получал ни от Оли, ни от Илюши. Да и Тражук помалкивал. A он строчил письма другу, ждал объяснений… Но ответа все нет и нет.
Разлука ты, разлука,
Чужая сторона.
Стерлибаш мало чем отличался от Базарной Ивановки. Улиц было больше, да совсем не встречались глинобитные кособокие избушки, крытые соломой. Лавки и магазины располагались не кучей на площади, как в Ивановке, а в одном ряду с богатыми домами на главной улице.
По утрам и вечерам на улицах Стерлибаша, совсем как в Ивановке или Каменке, подымались тучи пыли, мычали коровы, блеяли… только не овцы, а козы. Тут Румаш впервые узнал, что рогачи-бородачи скорее городские жители, чем сельские. По город все же есть город. Жили в нем не крестьяне-землепашцы, а рабочие, купцы-аршинники и чиновники. О рабочих когда-то много рассказывал Румашу Кояш-Тимкки, давая читать газету «Рабочая правда». Здесь же Румашу позже довелось познакомиться с рабочими.
Наконец Румаш получил сразу три письма из Каменки. Ожил, повеселел, а тут его поставили приказчиком в магазин – зазывать башкир на их родном языке. Повеселевший Румаш не мог обойтись без шуток-прибауток. Играя у дверей магазина железным аршином, он выкрикивал скороговоркой:
– Эй, башкурт, заходи в баш юрт. Всегда у нас бар лучший кызыл товар. Купишь кызыл товар, полюбит тебя кыз, и сам станешь, как девка, кызыл…
А иногда последние слова звучали иначе: «Тогда сам станешь баш и кызыл, как кумаш» [18]18
Башкурт – башкир, баш юрт – большой или главный дом, бар – есть, кыз – девушка, кизил – красный, баш – голова, кумаш – кумач.
[Закрыть].
Смеялись башкиры, проходя в магазин, смеялись приказчики, смеялся белобородый Белобородов.
Хозяин скоро перестал веселиться. Его старший приказчик знал отдельные слова по-башкирски, особенно такие, как «кыз» и «кызыл». Последовало строгое внушение Румашу от Белобородова:
– Шути, милый, да не завирайся. Чтоб слова «кызыл» я больше не слышал. Понял?
– Понял, Аверьян Палч! – ответил Румаш, почему-то весело улыбаясь и тем самым озадачив хозяина. – Больше этого не будет, даю вам честное слово.
Румаш побывал у Шепелева уже не раз. Тот принимал его как сына, а за два дня до белобородовского внушения Румашу Шепелев объявил:
– Пора тебе, парень, уходить от хозяина. Скоро и мы здесь устроим нашу, рабочую, настоящую революцию.
Румаш после разговора с хозяином взял свои пожитки, доложил на кухонный стол записку и, пока все спали, ушел из дома.
Через час сонная купчиха вбежала в спальню к супругу, держа в руке бумажку и слезливо бормоча:
– Ромась-то… Ромась-то ушел от нас. Кто же будет читать мне теперь книжки…
– Как ушел? – встревожился купец. – Не унес ли с собой чего?
– Не-е… Ромась чужого не возьмет. Честный он, – бормотала расстроенная супруга.
Муж вырвал записку из рук жены, глянул в нее и побелел. Потом, натягивая штаны, сердито вспылил:
– Дура неотесанная! Даже того не поняла, что Ромась твой боль-шевик. Вот какого змееныша подсунул нам Гурьянов.
Записка гласила: «Прощайте, буржуи, не поминайте лихом».








