Текст книги ""Военные приключения-3. Компиляция. Книги 1-22 (СИ)"
Автор книги: Владимир Карпов
Соавторы: Александр Насибов,Николай Томан,Ростислав Самбук,Георгий Свиридов,Федор Шахмагонов,Владимир Понизовский,Владимир Рыбин,Алексей Нагорный,Евгений Чебалин,Хаджи-Мурат Мугуев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 348 страниц)
– Боро, боро! – замахивается на них огромной пастушьей палкой один из моих провожатых.
Псы умолкают, отбегают в сторону и, недовольно ворча, косым взглядом неотступно следят за мной.
Мы идем по кочевью. Синеватый, едкий дым курится перед каждым шатром. Медленно и незаметно разгораются сухие кизяки, ветерок раздувает пламя и относит в сторону вьющийся дымок. На огне, на трехногих железных каганцах, варится пища. Смуглые быстроглазые женщины провожают нас долгими взглядами.
На пути натыкаемся на картину: местный коновал, он же и пастух, лечит больных овец. Доморощенный ветеринар сидит на корточках, окруженный десятками понурых, утомленных и жалобно блеющих овец. Вокруг него лежит несколько ножей, шильев и клещей самой разнообразной формы и величины. По своему виду все эти инструменты очень похожи на орудия пытки. Они грязны, покрыты сгустками крови и налипшей овечьей шерсти. Коновал добродушно скалит зубы и приглашает поглядеть на его искусство. Я останавливаюсь возле него. Мои спутники перебрасываются с ним словечками, и все трое добродушно и радостно ржут. Польщенный моим вниманием, целитель овец хватает за ногу наиболее крупный экземпляр из своих пациентов и за курдюк притягивает его к себе.
– Ппа-па-ппа! – говорит он, похлопывая ладонью по мягкому, волнистому курдюку.
Он откидывает голову овцы назад, широко раскрывает ей рот и долго смотрит в него. Овца жалобно блеет и рвется из его рук. Так продолжается минуты две. Затем он валит овцу, растягивает ее на специально сделанных для этого козлах и начинает стричь. В его руках огромные ржавые ножницы, они издают зловещий скрип и издали похожи на пару огромных ножей. Он состригает со спины овцы несколько клоков шерсти.
Под срезанными клочьями свалявшейся шерсти обнажается бледная пупырчатая кожа спины. Нашим взорам представляются отвратительные язвы с кишащими и копошащимися в них белыми пухлыми червяками. Нестерпимый гнилостный запах распространяется вокруг. Я отворачиваюсь, зажимая нос. Коновал смеется и запускает пальцы в язвы, несколько секунд копается в них, затем извлекает оттуда и бросает на землю кучу барахтающихся и извивающихся червей. Он повторяет эту операцию два-три раза. Пальцы его осклизли от крови и гноя. Несчастная овца жалобно блеет, поводя своими грустными, страдающими глазами. Наконец, когда, по мнению пастуха, болячки очищены, он заливает их нефтью из стоящей рядом грязной склянки.
– Якши? – спрашивает он и, довольный собою, смеется.
Идем дальше. Возле одного из шатров потрошат баранов. Вокруг толпятся голые мальчишки и лижущие стекающую кровь псы. И те и другие жадно кидаются на выбрасываемые кости, оглашая воздух визгом и рычанием. Груда розовых освежеванных бараньих туш высится на траве аккуратной горкой. Эта гекатомба предназначена для нас, чтобы достойно накормить посетившую кочевье казачью сотню…
Мои внушительные очки привлекают внимание старух. Они перешептываются и провожают меня почтительными взглядами.
– Вас принимают за врача, – разъясняет мое недоумение Аветис Аршакович. – Здесь, на Востоке, каждый европеец, особенно если он носит очки, должен быть, по мнению простых людей, «хакимом» – доктором.
И действительно, в одном из уголков кочевья мы видим, вероятно, заранее собранных больных, преимущественно старух и детей. У них жалкий, изможденный вид. Прибегая к выразительным, жестам, они упрашивают меня полечить их. Я не знаю, как выйти из столь затруднительного положения. К счастью, меня выручает незаменимый Аветис. Он бросает моим неожиданным пациентам несколько слов. Толпа стихает, успокаивается и, благодарно кланяясь, расходится.
– Что вы им сказали?
– Чтобы они пришли попозже к нашей стоянке, и тогда вы попользуете их.
– Позвольте! Вы смеетесь, что ли?
– Нисколько. Неудобно было бы поступить иначе. Они так внимательны и предупредительны к нам, что мы отплатили бы черной неблагодарностью, отказав им в их просьбе.
– Но я же не смыслю ни аза в медицине.
– Лечить их, понятно, будете не вы, а сотенный фельдшер. Вам придется только присутствовать при том, как он смажет им чем-нибудь язвы и выдаст какие-либо порошки. После этого они уйдут, благословляя вас.
– Но ведь это, того, похоже на шарлатанство.
– Нисколько. Во-первых, наш фельдшер несомненно лечит лучше, чем их знахари, а во-вторых, друг мой, святая ложь предпочтительнее честной обиды.
Я заглядываю внутрь шатров. Их убранство крайне убого и однообразно. Тот же войлок, служащий подстилкой и одеялом, те же подушки и та же невероятная грязь. По стенам две-три полки с деревянной и глиняной посудой, на земляном полу – медная утварь, кое-какой скарб. Ни малейшего намека на самую примитивную мебель, без которой не обходится даже наиболее бедная русская изба. Питаются кочевники главным образом молочными продуктами и изредка мясом. Картофеля нет и в помине, так же как и большинства известных нам овощей. Нет и обыкновенной поваренной соли, зато в шатрах лежат глыбы каменной соли, которую в виде лакомства дают лизать младенцам и ягнятам. Между прочим, к моему удивлению, я не вижу ни одного муллы, хотя курды ежеминутно пересыпают свой разговор словами «алла» и «худа»[66]. В шатрах не видно ни коранов, ни четок.
Мое внимание привлекает стоящий в одном из шатров треножник, на котором покоится чугунный котел. Тут же висит заржавленная цепь, одним концом лежащая в огне, а другим надетая на рога джейрана. Лежащие кругом серые камни испещрены какими-то рисунками, значками и буквами.
– Это нечто среднее между жертвенником и алтарем, – поясняет Аветис. – Ведь эти кочевники, хотя и исповедуют формально ислам, далеко не порвали с язычеством и приносят жертвы неведомым богам.
Я с интересом обхожу и оглядываю жертвенник. Действительно, внизу между камнями лежит груда полуобожженных бараньих рогов.
– А кто же живет здесь?
– Никто. Этот шатер содержится коллективно, всей общиной, и посещается только в торжественные дни, когда старейшины рода режут здесь, на этих камнях, жертвенную баранту.
Я начинаю сожалеть о том, что у меня нет с собою фотоаппарата.
День медленно угасает. Пышным пунцовым, лиловым, фиолетовым пожаром догорают лучи заходящего солнца. От ближних гор тянутся длинные серо-пепельные тени. Тонут в седой, синеватой мгле зеленые холмы. По кочевью ярче горят костры, бегают и искрятся веселые язычки пламени, облизывая сухой, устоявшийся кизяк. Вокруг костров видны силуэты людей. Дым густой пеленой низко стелется над ними и ползет по долине, уносимый легким ветерком. Слышен смех и веселые остроты. Отдохнувшие кони поднимают возню, раздается сердитое ржание.
– Н-но, ты, черт! Пшел назад! – и смачная семиэтажная брань заглушает звучный удар ремня по спине расходившегося жеребца.
Лица казаков полуосвещены отблеском огня. Дым и ночной мрак мешают мне узнать людей. – У одного из костров слышен звучный смех и веселые реплики.
Подхожу к сидящим вокруг него людям и присаживаюсь на груду небрежно брошенных мешков с ячменем.
Кто-то из казаков узнает меня, но я останавливаю его знаками. Многие не замечают меня, увлеченные веселым рассказом Вострикова.
– …И стоить, хлопцы мои, це саме укрепление миж двух скал. Спереди – вода, сзади – вода, налево – бездонна ущиль, направо – узенька дорожка. И сидять, значит, в ций ущильи четыре наших хлопчика и боя дожидаются. Ждут-пождут… А потим из-за скал полизла на них Азия. Тьма тьмой, гора горой. Аж вся долина скризь почорнила от них. И в атаку! Ну, наши, конечно, тоже не сплять. Похваталы шашки и давай!..
– Ишь ты, ерой! – несется из темноты чей-то иронический, но довольный голос.
– …Ну, бьются день, бьются другий, бьются третий…
– Хо-хо-хо! Настоящи ерои! Прямо Еруслан-богатыри! – реагируют слушатели.
– …Былысь, рубалысь, пока не зривнялысь: наших четверо и тих тоже четверо. Тут наши як разозлятся! Рученьки втомылысь намахамши-то шашкой, ноженьки ослабилы. «Що ж, говорят, братцы, скилько нам воевать-то? Третий день их рубаем, головы як кочаны валются, а тилько тепер мы з ними поривнялысь. Давай, говорят, замиряться». – «Ладно. Замиряться так замиряться, нам все одначе». Повылазылы хлопчики з-пид камнив, бижать до орды. Смотрят, а ти им назустричь. «Эй, кунак, кричат, хватит! Не рубай башка, мы до тебе идем». – «Как до нас? Мы до вас, а вы до нас?» – «Да, кунак, нам драться надоело, до вас итти охота».
Що тут поделаешь? Стоять воны отак одын против другого и торгуются, ни як не сговорятся. Постояли, постояли, потужили, потужили та й разошлись. От сказка вся! – неожиданно заканчивает Востриков.
– Смотри, Азия, а тоже восчувствовать умеет.
– А що ж? Разве воны не таки люды? Он дывысь на цых. Ежели с ным по-хорошему, так и воны, брат, не хуже другых.
Я встаю и потихоньку отхожу в сторону.
– Та люды таки ж, як и мы грешни, – доносится до меня.
Командирский состав, как и казаки, ночует под открытым небом. Пузанков приготовил мне постель из свежей и душистой травы. Рядом лежат Гамалий и оба прапора. Химич, возвышаясь на своем ложе напоминает мне надгробный памятник. Спать никому не хочется. От нечего делать мы разговариваем. Гамалий вспоминает японскую кампанию и мищенковский набег на Инкоу.
– Да, други ситцевые, вот это было дело так дело. Вспомнишь, так стыд берет. Не набег кавалерийский, а черепаший наполз. Вышли мы из Сын-чен-Дзы весело и бодро. Кони сытые, люди тоже. Пошли, а в пути узнаем: того нет, этого не захватили. Дальше – больше. Население нас встречает мрачно, села пустые, людей нет, скота тоже, продовольствие исчезло. Что за черт? Оказывается, за сто верст впереди все отлично знают, кто мы и куда держим путь. По дороге наскочили на кого-то. Впереди стреляют, какие-то солдаты рассыпаются в цепь. Ну, мы давай отвечать, даже пушки выкатили вперед. Целый день стреляли – бух! бух! – наконец сбили «противника», заняли село и переправу. Оказывается, всего-навсего рота японских ополченцев на целый день задержала весь отряд. А дальше и того хуже пошло. В день стали делать по пятнадцать – двадцать верст. Видите ли, сами обхода боялись. А однажды и назад сорок верст скакали. Так и кончился наш набег «конфузом». – Есаул помолчал. – А какие злоупотребления творились, не дай-то боже. Я тогда служил вольноопределяющимся во второй сотне сводного полка. Командиром нашим был некто Товстунов, подъесаул, прямо редкая личность – негодяй, каких мало. Пьяница, трус, мародер! Люди его ненавидели. Ненавидели и боялись. Всю сотню, подлец, обирал дочиста, фуража коням не давал, что раздобудем, тем и кормили их. А счета на фураж и довольствие аккуратно выписывались. Так и лютовал всю войну. Спасибо, революция началась. Отлились ему казацкие слезы.
– А что? – поворачиваясь на своем ложе, спрашивает с интересом Химич.
– Казаки его порубили, в клочья разнесли на станции Лян, а потом бросили под поезд.
– И ничего?
– Ничего! Все знали, и офицеры знали, но делали вид, будто бы он сам в пьяном виде под колеса свалился. Ну, батенька, время то было такое, что впору каждому о себе заботиться, а не о других думать. Да-а. Так вот в этот самый-то наполз, как вечером сотне устраивать перекличку, стоит наш командир перед строем, а вахмистр список читает. Они, подлецы, вместе дела обделывали.
«Кобыла Зоря, – кричит вахмистр и тем же тоном добавляет: – Убита в перестрелке».
«Веди ее на левый фланг», – говорит командир.
«Обозный мерин Яшка пал от болезни живота».
«Веди его на левый фланг!»
И так каждый день. «Настреляют», «набьют» этак за месяц десятка три коней, продадут их и деньги делят между собой. Это что! Бывало, одного и того же мерина по три раза под разными названиями «убивали» и снова «воскрешали». Вся сотня видела. Молчали.
– А что, лют был?
– Да, не щадил. Бил людей смертным боем. Зато и над ним не смиловались. Сотенный кашевар его на Ляне первый ножом по шее полоснул, а ним и другие пошли – кто чем.
– И вы это видели сами? – спрашиваю я. Мне как-то странно думать о том, что этот казацкий самосуд происходил в присутствии Гамалия.
– Видел. Да и не я один. Многие из наших офицеров были тут же. Что ж, поделом, собаке собачья и смерть. Жаль только, что немного поздно, меньше нанес бы казне убытку.
Так беседуем еще с полчаса. Кругом тишина, только в кочевье изредка заливаются псы. Черное небо с золотой россыпью ярких южных звезд вот-вот опустится на нас. Уже засыпая, я слышу, как вахмистр вполголоса докладывает командиру о том, что «на постах усе обстоит благополучно».
Джеребьянц все больше сближается с нами. Его манеры становятся проще, беседы – откровеннее.
Пьем чай на одной из стоянок. Гамалий угощает переводчика своим неизменным шоколадом.
– С чаем вкусно, – уговаривает он, с наслаждением прихлебывая из кружки. – Ну, что вы скажете теперь о нашем походе?
Переводчик поднимает на есаула глаза, как бы изучая его внимательным взглядом. Затем его лицо делается серьезным, и, снизив голос, он говорит:
– Бесстыдная, безрассудная авантюра, которую мы предприняли только потому, что турки бьют англичан. Господам островитянам необходимо появление русских солдат на берегах Тигра, чтобы поднять дух индусов, гурков, сикхов, анзаков[67] и прочих подвластных Британии народов, руками которых они воюют.
– Разве у них там нет собственных английских частей? – осведомляюсь я.
– Очень мало. Их главным образом держат в тылу, а на передовые бросают цветные войска да австралийские, новозеландские и канадские части. После разгрома под Ктезифоном и нынешнего скандала в Кут-эль-Амаре господа британцы пожелали, чтобы мы пришли к ним на помощь, но… – Аветис Аршакович горько улыбается, – н е б о л ь ш и м и с и л а м и.
– Почему же небольшими? – удивляюсь я. – Если они нуждаются в помощи, то, мне кажется, в их интересах, чтобы мы послали крупные силы.
Гамалий иронически усмехается моей наивности. По-видимому, откровения Джеребьянца лишь подтверждают его собственные затаенные мысли.
– Очень просто! – объясняет Аветис. – Ведь юг Персии, Месопотамия и Аравия – это сфера английского влияния. Здесь расположены огромные залежи нефти, здесь важнейшие стратегические позиции Среднего Востока, здесь подступы к Индии. На все это Англия смотрит как на свою «законную» собственность и не желает подпускать к ним Россию.
На минуту Аветис Аршакович погружается в глубокое раздумье, затем грустно продолжает:
– Проклятая война! Если бы видели, господа, какие страшные зверства учинили турки над беззащитным, мирным армянским населением Восточной Анатолии! Нет, этого нельзя себе даже представить, кровь леденеет в жилах. Сотни тысяч убитых, в том числе женщин, детей, стариков, выжженные дотла селения, срубленные цветущие сады… Об этом нельзя говорить спокойно. Подумайте, ведь это истребление, физическое уничтожение целого народа мирного, трудолюбивого, никому не делавшего зла. И, возможно, этого удалось бы избежать. Не участвуй Порта в войне, она никогда не осмелилась бы на такую резню.
– Но ведь Турция сама напала на нас, – прерываю я, – так что волей-неволей пришлось с ней воевать.
– Видите ли, вы не знаете того, что известно мне. Мои друзья по министерству рассказали мне весьма странную историю, которая, конечно, составляет тайну архивов.
– Так что вы не имеете права нам ее поведать? – усмехается Гамалий.
– Нет, от таких друзей, как вы, у меня нет секретов. Да и вообще боюсь, что эта тайна может умереть с нами, так как не особенно уверен, что выберемся живыми из той каши, в которую попали.
Мы напряженно слушаем. Зуев присоединяется к нам, но это не смущает Аветиса Аршаковича.
– Перед вступлением Турции в войну в Константинополе сильно заколебались. Как ни хотелось Энверу-паше с его компанией поживиться за счет России, но страхи, как бы не поплатиться своей шкурой, охлаждали пыл. Русскую мощь турки знают прекрасно. И вот Высокая Порта в секретнейшем порядке от немцев уведомила Петербург через русского военного агента в Константинополе Леонтьева, что она готова отказаться от союза с Германией и даже, выступить на стороне Антанты при условии, если союзники гарантируют целостность Оттоманской империи, откажутся от капитуляции и вернут туркам несколько Эгейских островов. Цена показалась нашему правительству скромной. Турецкий нейтралитет позволял не раздроблять военные силы, а сконцентрировать их против самых опасных противников – Германии и Австрии. Правда, в Петербурге подозревали, что турецкое предложение направлено лишь к тому, чтобы выиграть время для мобилизации, но все же сочли его заслуживающим внимания. Однако решать без союзников мы не могли.
– А англичане, вероятно, категорически отвергли такое соглашение? – говорит Гамалий.
– Да. Но разве и вы что-либо знаете об этих переговорах? – удивленно восклицает Джеребьянц.
– Ничего не знаю, но я хорошо знаю англичан. Продолжайте, пожалуйста, Аветис Аршакович, – говорит есаул.
– Когда британский кабинет увидел, что русское правительство стоит за соглашение, английскому и французскому послам в Петербурге было предложено «умерить пыл русского императора». Выступление Турции на стороне Германии стало неизбежным.
– Но позвольте, зачем же это нужно было англичанам? – растерянно, совсем по-детски, спрашивает Зуев.
– Зачем? Да ведь Англия заинтересована в том, чтобы Россия воевала с Турцией. Это отвлекает русские силы с главного театра военных действий и не дает нам возможности разбить немцев. Длительная война в Европе выгодна англичанам. Она ослабляет и русских, и немцев, и французов. Англия же, на своих островах, остается целой и невредимой, и после заключения мира она продиктует свой, британский мир Европе.
– Какая подлость! – вырывается у Зуева.
Прапорщик словно прирос к своему месту. Его бесхитростному солдатскому сердцу впервые в жизни приходится соприкоснуться с предательской, полной противоречий дипломатической игрой.
– Кроме того, разгромив турок, русские тем самым дают возможность Англии без больших потерь превратить в свои колонии Месопотамию и всю остальную Аравию, – заканчивает Джеребьянц.
– И наш поход к Тигру – только маленький эпизод во всей этой политической каше. Но мы вышли в поход, и мы совершим этот рейд во славу русского оружия, во славу нашей родины! – говорит Гамалий. – Что же касается англичан, я только добавлю к тому, что говорил Аветис Аршакович, еще один пример. В тысяча восемьсот двенадцатом году Англия, будучи союзницей России, точно так же предавала ее. В те самые дни, когда Наполеон подходил к Москве и завязалась Бородинская битва, англичане, помогая нам в Европе, спровоцировали и вызвали в Персии войну против нас. Их офицеры, инструкторы, золото и пушки находились в персидской армии, дравшейся с нами. Такова политика Альбиона. И очень хорошо, что вы, господа, ознакомились с нею. Ну, а теперь в путь!
Четвертые сутки пересекаем дебри Курдистана. Идем как по расписанию. Двигаемся днем, вечером подходим к намеченному пункту, ночуем там, а утром, получив новых проводников, опять пускаемся в путь. Везде нас встречают с редким радушием, жители кочевий охотно несут нам свои незатейливые продукты. Гостеприимство этих людей безгранично и превосходит даже знаменитое хлебосольство кавказских горцев. Вот тебе и «дикие разбойники»! – вспоминаю я определение одного из английских авторов. Даже курдские вожди оказались добросовестнее, чем о них думали англичане. Они, правда, вытянули от нас немалый куш, но обязательства свои честно сдержали. Да зачтет им Аллах!
– Вот люди: сами черны, а души них чистые, вроде наших, – не переставая изумляется Пузанков.
– Ну, брат, и у наших разные бывают. Не дай бог, к сталоверам попадешь, так наплачешься, пока корку хлеба выпросишь, – возражает ему Горохов.
– Они, сталоверы, те же нехристи, даром что обличье русское.
– Да-а, дьяволы форменные, – отзывается кто-то. – А эти хочь и персюки, а все же… И неужто с ними воевать придется? Не дай-то бог! Люди что надо, ровно своих встречают, таких грех забижать.
И действительно, казаки, за которыми требовался «строгий глаз», когда мы стояли в Персии, ведут себя в курдских кочевьях, как будто это их родные станицы. За весь путь со стороны населения не поступало не только ни одной жалобы, но даже и малейшего упрека.
Тулэ лежит уже верстах в двухстах позади нас. Горы уже не так высоки, но они принимают более пустынный вид, леса исчезают. По всем признакам мы приближаемся к страшной «Долине смерти», как окрестили пустыню Гилян кочевые арабы бени-лаам. Идем без происшествий, если не считать появления неприятельского аэроплана, вчера долго кружившегося над горами. При первых звуках мотора Гамалий спешил сотню и укрыл ее в одной из глубоких впадин, густо изрезывающих массив Кара-Даг. Аэроплан летел на довольно значительной высоте. Он обогнул Курдистанский хребет, залетая даже в сторону Гиляна, но среди черных камней, загромождающих горные щели, можно было с успехом спрятать целую дивизию, а не только одну нашу сотню. Покрутившись часа полтора, воздушный разведчик исчез в направлении Багдада.
Итак, мы окончательно открыты. Нас ищут там, где мы должны быть. Это предвещает нам серьезные опасности по выходе из Курдистанского хребта. Казаки не догадываются об этом, и потому аэроплан вызывает их веселые шутки.
– Ишь, стерва, кружит, ровно ястреб, свалиться ему в пекло! – посылает свое напутствие Карпенко.
– Ан не любишь? – смеются над ним. – А ты не ругайся. Может, он тебе гостинчик вез, а ты от его сховався.
Завтра последний переход, и к вечеру мы спустимся в долину. Лицо Гамалия озабочено. Только сейчас начинаются главные трудности рейда. Впереди нас ожидает палящий зной, отсутствие продовольствия и фуража, возможные встречи с неприятелем, которому нетрудно будет найти нас с помощью воздушной разведки на ровной местности, где невозможно прятаться. Кони наши едва бредут. Большинство стерли холки и разбили копыта о камни дороги.
Сегодня утром вахмистр доложил есаулу, что среди людей «занедужили» трое. Они еще кое-как держатся в строю, но вид их не сулит ничего хорошего. Глаза больных лихорадочно блестят, по утрам их жестоко знобит. «Консилиум» наших фельдшеров, Ярчука и Тимошенко, – ставит диагноз: малярия. Не дай бог подобного удовольствия в пути.
Хорошо, что мы имеем проводников. Хваленая карта англо-индийского генерального штаба содержит массу неточностей и никуда не годится. Гамалий то и дело извлекает ее из сумки, чтобы нанести какую-нибудь отсутствующую на ней дорогу или стоянку кочевников.
С удовольствием вспоминаю баню в Тулэ, куда меня чуть не насильно затащил Пузанков. К сожалению, другого случая помыться не представляется, а общение с курдами и посещения их шатров не проходят даром. Я чувствую, как по мне ползают противные, неумолимые враги. Все чистое белье, взятое с собою на дорогу, уже израсходовано, а постирать как следует грязное не удается. Химич упорно старается применить рецепт собственного изобретения. На каждой ночевке он снимает с себя гимнастерку и покрывает ею горячую, потную спину коня. По его словам, конский пот – волшебное средство против паразитов. К несчастью, практика опровергает теорию, и бравый прапор не менее меня кряхтит, ерзает и почесывается в седле.
Больные чувствуют себя все хуже. Один из них, Саценко, настолько ослабел, что вынужден был слечь на носилки. Среди этих невзгод приятно смотреть на Зуева. Он едет рядом со мною и бесконечно чему-то радуется. Его детское лицо сияет избытком юного беспричинного счастья. Он мурлычет себе под нос юнкерскую песенку о «паре голубеньких глаз» и улыбается, по-видимому, собственным мыслям. Это в первый раз после смерти Трохименко.
– Что с вами, юноша? Видели приятный сон?
– Да, Борис Петрович, чудесный. Я вообще редко вижу сны, особенно хорошие, но сегодня видел голубой сон.
– Голубой? Это что ж такой за сон? – недоумеваю я.
– Не знаю, как вам объяснить. Это есть такая песенка Вертинского «Как сон голубой». Ну, одним словом, радостный, счастливый. – Он смущается и тихо договаривает: – Маму свою видел с сестрой и еще подругу сестры, ее одноклассницу, которая мне давно очень нравится. Вы не думайте, конечно, – спохватывается он, – что я верю в сны. Нет, этого нет, а все же очень приятно хоть во сне с родными повидаться.
Нужно сказать, что Зуев поэт, хотя в этом он никому никогда не признается. Но однажды мне случайно попались на глаза плоды его ночных вдохновений, где воспевались чьи-то белокурые локоны и голубые глаза. Стихи были довольно наивные, написаны неумело и хромали по части размера, но их тон и свежесть выраженных в них чувств взволновали меня.
Горы постепенно сливаются с равниной. Еще верст десять-двенадцать, и кончится благодатный гористый Курдистан, населенный славными, так радушно встречавшими нас людьми.
Дорога ныряет среди холмов и медленно спускается вниз. По равнине стелется туман. Вдали сверкает широкая лента реки, за нею сереет полоса бескрайней низменности, укутанной в голубовато-пепельную мглу. Вся местность кажется беспощадно выжженной солнцем, и только берега реки окаймлены темными рядами деревьев. Горячее дыхание пустыни чувствуется все сильнее. Зной становится нестерпимым. Нас охватывает горячий, неподвижный, удушливый воздух. Зеленая волнистая мурава кончается у подножия гор и сменяется сухой травой, пожелтевшей от беспощадных лучей солнца. Под ногами скрипит нанесенный ветрами пустыни мертвый, безжизненный песок.
– Вот она, степь-матушка, без конца, без краю! Почему-то она ровно туманом покрыта?
– А должно быть, и жарко в ней, как у черта в пекле, – несутся голоса.
Всем любопытно взглянуть на беспредельную, задернутую пеленой тумана равнину.
– А в ней не спрячешься. Как на ладошке видать со всех сторон, – цедит сквозь усы Химич, оглядывая скучающим взглядом низменность.
– Ричка! Слава тоби, господы, дошлы до степу. Хай с тымы, с горамы, обрыдли по це мисто, – радуются казаки.
Мы спускаемся по затейливо петляющей горной тропинке. Курды-проводники довольны. Они щелкают языками и что-то весело лопочут по-своему. Внизу, у подножия последнего холма, они расстанутся с нами, и мы совершенно одни пойдем к далекому и неведомому Тигру. Что будет с нами в этой жуткой степи, удастся ли нам скоро встретить англичан – не знаю. Казаки тихо запевают:
Ой ты, степь моя, степь Моздоцкая…
Да широко ты, степь, пораскинулась,
К морю синему, да Хвалынскому
Понадвинулась.
Второй день идем по степи. Пока ничего особенно страшного. Пустыня издали казалась гораздо беднее растительностью, чем в действительности. Седой ковыль беспрестанно движется по степи, колеблющимися волнами убегая на юг. Чахлые деревца, более похожие на кустарник, понатыканы по сторонам. Груды выветрившихся скал и камней высятся над степью. Серые, неприветливые птицы кружат над ними. Ковыль шуршит под копытами коней и кое-где, особенно в ложбинках, поднимается почти до стремян. Идем без дорог, по компасу и карте. Гамалий не сводит глаз с трехверстки. Впереди маячат дозоры. Двигаемся не спеша. Ночь провели довольно спокойно, сделав привал там, где нас застигла темнота. Больным нашим хуже. Как думает фельдшер, у Саценко не малярия, а брюшной тиф. Час от часу не легче, особенно если учесть отсутствие какого-либо ухода за больным и наше беспрерывное продвижение вперед.
Степь все раздвигается, и не видно ее конца. Чем дальше мы углубляемся в нее, тем больше охватывает чувство одиночества и полной заброшенности. Иногда мысль возвращается к полку, к оставленным за линией фронта товарищам, к станице. Как видно, казаки испытывают то же самое. Они чаще вздыхают, реже смеются и совершенно не поют песен. Даже беспечный и всегда веселый Востриков присмирел, и его голоса не слышно из рядов. Питаемся запасами сушеной баранины, взятой из последнего кочевья, коням выдаем уменьшенную порцию ячменя. Химич молчит и только изредка искоса бросает на нас взгляды. Зуев сдружился с Аветисом Аршаковичем и усиленно зубрит английские разговорные фразы, коверкая произношение: «Спик ю инглиш?», «Ай лов ю». Гамалий неизменно бодр, и держится по-прежнему твердо и уверенно.
– Ну, орлята, не вешайте носы, – окликает он приумолкнувших казаков, – Що, Лобада, мабуть до жинки захотилось?
– Що ж, и то добре. Теперь в степу на Кубани жыто цвитае, – мечтает Лобада, – и просо и пшениця по над хуторами поднимается та блескать як сонце, з степу духовитый витер йде. А ты, як той пан, сыдышь пид сонцем та гриешься.
– Що ж, мало тоби тут сонця? Всего кажин день, як кабана, жарит, – сумрачно бросает ему Сухорук.
Легкое оживление пробегает по рядам и снова исчезает. Люди утомлены и вялы, у большинства усталое выражение глаз. На каждой стоянке все так и валятся на землю. Отдохнуть! Бесконечное путешествие и этот проклятый зной изнурили людей. Солнце круглый день немилосердно льет на нас потоки своих расплавленных лучей. От них не спасают ни мохнатые папахи, ни плотные черкески. И чем больше вливается в нас этого ядовитого тепла, тем слабее и беспомощнее становимся мы. Солнце круглым желтым блином висит над нами и заливает всю степь ослепительным блеском. К вечеру оно неожиданно скатывается к горизонту, разливая по небу фантастическую оргию красок. Ночью степь принимает совершенно иной облик. Луна освещает пустынную равнину мертвым, фосфорическим сиянием. По степи бегут какие-то шорохи, шуршат высокие сухие травы, и кажется, будто бродят где-то возле нас неведомые люди. Казаки тревожно всматриваются в ночь и, вздыхая, шепчутся:
– Ох, не к добру. Проклятая степь заколдованная, не хуже нашей Моздоцкой.
В эти минуты я люблю лежать около сбившихся в кучки казаков и слушать их дикие, суеверные рассказы о привидениях и мертвых татарах, вылезающих по ночам из курганов, чтобы бродить по Моздокской степи. Как-то я попробовал объяснить им, что шорохи и тоскливые вздохи пустыни происходят от резкой перемены температуры между днем и ночью, но объяснение мое было встречено общим молчанием. К моему удивлению, даже такой развитой и книжный человек, как урядник Сухорук, угрюмо и убежденно возразил мне:
– Может, оно, вашбродь, и так, но как по-нашему считать, по-станичному, как наши деды и отцы понимали, не от бога все это, а от лукавого. Души неприкаянные это ходят по степу.
– Да какие же души, чудак ты человек? Ведь здесь земля-то не христианская.
– Все одно, вашбродь, люди везде одни, и души у всех человечьи. Все одно должны после смерти успокоение найти.
– Это да, точно. Без этого нельзя, – поддержали Сухорука упорные голоса.
Люди понемногу засыпают. Все погружается в тишину. Только слышно, как стреноженные кони переходят с места на место в поисках более съедобной травы да изредка сквозь сон что-то пробормочет спящий казак. Умолкают звуки, и пустыня вновь кажется царством мертвых.








