Текст книги ""Военные приключения-3. Компиляция. Книги 1-22 (СИ)"
Автор книги: Владимир Карпов
Соавторы: Александр Насибов,Николай Томан,Ростислав Самбук,Георгий Свиридов,Федор Шахмагонов,Владимир Понизовский,Владимир Рыбин,Алексей Нагорный,Евгений Чебалин,Хаджи-Мурат Мугуев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 345 (всего у книги 348 страниц)
Горела над деревней лимонная осенняя заря. Пригасал день, дома темными кубами вставали на желтом небе.
Топорков с автоматом за плечом шел по пустой улице. Подошел к мазанке, за плетнем которой, несмотря на поздний час и холод, как солнце, пылали золотые шары.
Топорков прошел за калитку и, тяжело дыша, перешагнул приступку. Постучал.
– Заходьте, заходьте! – ответил стуку певучий женский голос.
В светелке горела керосиновая лампа – неслыханная роскошь для военных времен, стены были гладко выбелены, и пергаментное лицо майора слилось с их фоном.
– Сидайте! – сказала женщина и смахнула с табурета несуществующую пыль.
Ей было около сорока – крепкая, с крепкой грудью, с темными крепкими руками. Перед ее живостью и здоровьем Топорков казался бесплотным, как тень.
– А где сам? – спросил майор.
– Щас, щас, – сказала женщина, обеспокоенно покосилась на автомат и вышла в коридор, там загрохотала какими-то задвижками.
Топорков окинул взглядом горницу: взбитые подушки, чистый глиняный пол, герань и «слезки» на подоконниках и фотографии, фотографии… А между окнами в обрамлении рушников главная фотография: Он и Она, оба в чем-то схожие, крепколицые, скуластые, серьезные, видать, очень хозяйственные.
Топорков вяло, ссутулившись, сел на табурет. Он и Она следили со стены за каждым его движением.
Прогрохотало, проскрипело в сенях, и в светелку вошел мужчина с кудлатой свежей бородкой и густыми пепельными космами.
Они пристально вглядывались друг в друга – бородач и Топорков. Лицо мужчины наконец выразило несмелую радость.
– Значит, все-таки Топорков! А я гадал: он или нет…
– А я тебя сразу узнал, капитан Сыромягин, несмотря на бороду!
Мужчина приложил палец к губам и оглянулся на дверь.
– Лейтенант, а не капитан, – прошептал он. – Для конспирации.
– Ближе к народу? – спросил Топорков и указал на табурет напротив. – Садись.
Протянутой руки он не заметил. Сыромягин сел и беспокойно заерзал.
– Значит, и ты бежал… – и густым зычным голосом крикнул в дверь: – Фрося, тащи закуску и все прочее!..
Хозяйка влетела с тарелками и бутылкой так стремительно, словно стояла, томясь, за дверью, как генеральский вестовой. В ней чувствовалась добрая довоенная выучка.
Толстое, нежнейшего мраморного рисунка сало было на этих тарелках, и кровяная колбаса была на них, нарезанная темно-вишневыми ломтиками, и лучок, и крупнокалиберные чесночины.
– Ты когда бежал? – спросил Сыромягин.
– Неделю назад.
– А я уж два месяца. Летит время!
– Да, – согласился Топорков, не сводя с Сыромягина пристального взгляда.
– Эх, были мы в зубах самой фашистской смерти, а теперь вот на свободе. Не верится! – сказал Сыромягин и поспешно разлил самогон в стаканы.
– После тебя в нашем бараке каждого пятого расстреляли, – тихо сказал Топорков. – Двадцать человек!..
– Да, это уж у них порядок железный! Сволочи…
– Я четвертым оказался.
– Повезло! Эх, майор. Ну, что смотришь так, не пьешь? На войне – кому везет, кому нет. Сам знаешь. Осуждаешь, что ль? Все мы побывали в переделках, огонь и воду прошли. И судьба распорядилась, кому какой жребий. Мог и я оказаться пятым.
Стакан в его руке нерешительно завис над столом.
– Да, жребий, – сказал Топорков задумчиво. – Полицаи не беспокоят?
– Прячусь. Деревня дружная, предупреждает. Староста свой, дурит немцев.
– Каждого пятого… Вот лейтенант Сысоев оказался пятым.
– Это у них так заведено, – угрюмо повторил Сыромягин и поставил стакан на стол.
За плечом своего бывшего товарища Топорков видел чисто выбеленную стену, на которой висели фотографии: остановившийся во времени довоенный крестьянский мир. В этом мире не было места капитану Сыромягину. Не он, капитан, был тем скуластым парнем в ситцевой косоворотке, в полушубке, в пиджаке с гигантскими ватными плечами, с гармоникой, со щенком на коленях, не он, капитан, был парнем, который выстроил эту мазанку, посадил золотые шары под окнами и прибил на стену меж окнами классический семейный портрет. Он и Она…
– Двадцать человек! – повторил Топорков.
– А после тебя? И ты на воле гуляешь! Ешь и пьешь… И за тебя люди полегли. И ты даже не знаешь кто.
Топорков встал.
– Я не за то тебя виню, что от фашистов на волю бежал, – медленно, скрипуче сказал он. – И не за то, что сало ешь. Я за то виню, что от полицаев хоронишься. Войну пережидаешь. Ты за тех двадцать воевать должен. Ты двадцать немцев должен уложить! При-мак!
Он направился к двери.
– Я не трус, ты знаешь! – крикнул Сыромягин. – Ты ж меня знаешь по лагерю…
– Не только беда испытывает, – сказал Топорков устало. – Благополучие тоже испытывает. Храбрый ты был от отчаянья, а сытый ты – трус… И вот что, Сыромягин…
Майор прислонился к косяку. Голос его зазвучал почти задушевно:
– Если б это было не в деревне, которая нас приютила и обогрела, я бы расстрелял тебя как дезертира. И никаких угрызений совести не испытывал. Затем и пришел, чтоб сказать тебе это. Подумай!.. – И вышел.
Хозяйка Фрося серой мышью шмыгнула, пропуская его к двери, звякнула щеколдой, поспешив запереть мазанку. Она охраняла временный этот военный уют, огражденный от войны глиняными побеленными стенами.
В ночь постепенно уходили леса. На закраинах деревни, у дорог и тропинок, горели костры, и сидели у костров деревенские мальчишки – зоркие и неподкупные часовые.
– Я тоже, как четырнадцать исполнится, в партизаны пойду, – говорил один, конопушный. – Я знаю, с четырнадцати они берут…
У клуни на фоне мерцающего, еще не утратившего нежного зелено-желтого цвета неба виднелись силуэты Бертолета и Галины.
– Боже, как хорошо… не стреляют… тишина… И слышишь, лошади дышат?.. Будто уже мир наступил… – прижавшись к колючему, обтрепанному пальто Бертолета, говорила Галина и снизу вверх смотрела на его измученное, с запавшими глазами лицо. – А может, еще и спасемся, выберемся, а? Может, вот так всю войну пройдем мимо смерти? Бывает ведь такое – люди с войны живыми приходят…
В клуне на глиняном полу горела плошка, и при ее свете Андреев выкладывал из вещмешка нехитрые партизанские пожитки, а Топорков склонился над блокнотом.
«…Выбрались из окружения. Прикрывая отход обоза, погиб Гонта…» – записал он.
Пламя плошки металось, и белое лицо Топоркова то вспыхивало, то уходило в необъятную пустоту клуни.
«…27 октября… Прошли 60 км, остановились на ночлег в селе Вербилки…»
Резко качнулось пламя плошки, с визгом и очень широко распахнулась дверь, и в проеме встал Левушкин. Оставив дверь открытой, он, шатаясь, прошел мимо плошки, едва не задев ее. Остановился.
Андреев обеспокоенно посмотрел на майора, затем на Левушкина.
– Уважают нас, – сказал Левушкин. – Очень уважают нас в деревнях.
Майор спокойно и с интересом наблюдал за Левушкиным. Левушкин взглянул на майора, на Андреева. Взгляды их столкнулись. И Левушкин сказал ворчливо и с вызовом:
– Ну, что вы смотрите!.. Ну и нечего на меня смотреть! Мы вот здесь… – Он запнулся, мучась от косноязычия и стараясь выразить какую-то сложную и глубокую мысль. – Мы, значит, здесь, а они – там!
Неверным движением он указал на открытую дверь клуни.
– Кто они? – спросил Топорков.
– А!.. – махнул рукой Левушкин и резко опустился на сено. Неловко снимая сапоги, он пробормотал: – «Пусть сердце живей бьется, пусть в жилах льется кровь!..»
Так и не сняв сапог, откинулся на спину и затих.
Андреев с тревогой посмотрел на командира и, видимо решившись как-то защитить подгулявшего товарища, начал было осторожно и дипломатично:
– Товарищ майор!..
Но Топорков энергично взмахнул рукой, не давая старику высказаться:
– Ладно… Будем считать, что чисто нервное.
Разведчик, переворачиваясь в полусне, прошелестел сеном и пробормотал заключительное двустишие:
– «Живи, пока живется. Да здравствует любовь!..»
День десятыйЛЕСНОЙ КОРДОН. ВСТРЕЧА СО ЩИПЛЮКОМ
Едва начало светать, обоз уже выстроился на окраине лесного села. Партизаны проверяли упряжки, укладку ящиков. Позванивали под ногами примороженные крепким утренником лужицы.
Тут же хлопотал, помогая партизанам, Стяжонок в своем черном, лоснящемся комбинезоне. Приковылял на костылях и угрюмый Коваль, принес тяжелый узел.
– Провиант, – пояснил Коваль и вывалил узел на повозку. – А вот чего вам не можем дать: сапог и лошадей. Сами понимаете, какая ценность в мужицком деле.
Топорков оглядел «голландок», которых Левушкин подвязывал к задку телеги.
– Оставь им коров, – сказал майор. – Нам уж недолго.
– Не, телку можете оставить, – возразил Коваль. – А продуктовую берите. Пускай при раненом… – И добавил: – А переправляться советую в Крещотках. Народ там правильный: сплавщики. Подсобят. Придумают чего-нибудь.
– Придумаем, – подтвердил и Стяжонок. – Только в село обозом не входите. Одного кого-нибудь пришлите – ив крайний дом от дороги. То свояченицы моей дом, Марии Петровны. А она мне сообщит, и будьте любезны. Переправим!
Обоз тронулся. Топорков некоторое время стоял в нерешительности, как будто вслушиваясь в звуки пробуждающегося села: пение петухов, собачий лай, хлопанье и скрип калиток…
Он смотрел на мазанку, затынок которой густо порос золотыми шарами, и как будто ждал чего-то. Но тиха была мазанка, не шевелились занавески на окнах, не курилась труба.
Топорков попрощался с Ковалем и Стяжонком и, уже не оборачиваясь, клонясь вперед прямым туловищем, пошел догонять обоз.
И снова крутились спицы, отсчитывая походное время. Постепенно затихало пение петухов.
Когда Левушкин оглянулся, он увидел лишь березовый лесок, безжизненный и пустой.
– Может, мне приснилось? – спросил разведчик. – Может, не было этой деревушки?
– «Как сон, как утренний туман», – сказал Бертолет, не отрывая глаз от Галины.
– Во-во! – Левушкин усмехнулся, но, попав в перекрестие взглядов Галины и взрывника, почувствовав их особый, тайный смысл, нахмурился.
Майор взобрался на телегу и бессильно прислонился к ящикам.
– Что-то тяжело стало идти, дед, – сказал он Андрееву с виноватым выражением.
Медленно по песчаной дороге, рассекающей леса, двигался одинокий обоз. Было тихо. Обнаженные деревья стояли в предснежной задумчивости. Облетели за эту холодную ночь и дубы. Пусто и светло стало в лесах.
Топорков, сидя в телеге рядом с Андреевым, развернул карту.
– Что-то немцы от нас отстали. Потеряли, что ли? – обеспокоенно спросил Топорков.
– Да, спокойно идем, – отозвался Андреев. – Вот так бы и идти до самой до Сночи.
– Нельзя. Никак нельзя, – качнул головой Топорков. – Станут немцы нас в другом месте искать, на тот, на настоящий, обоз могут нарваться.
– Да, прав, выходит, Левушкин: мы свою судьбу с собой несем, как верблюд горб… – вздохнул Андреев. – Ну что ж… Нам-то с вами что! Мы-то с вами хоть пожили. А вот молодых очень жалко.
– Да, пожили… Вам сколько, Андреев?
– Шестьдесят три годочка. А вам?
– Тридцать.
– Сколько? – переспросил Андреев, и клинышек его бородки приподнялся от удивления. – Как тридцать?
– Тридцать. Недавно исполнилось.
– А-а… – простонал Андреев, пристально рассматривая майора. – Война это! Война, вот что она с людьми делает! Говорят, считай лета коню по зубам, а человеку – по глазам… А по глазам-то вам все пятьдесят…
Длинный тощий палец Топоркова долго блуждал над извилистыми линиями карты. Затем Топорков поднял голову, сказал Андрееву:
– Поворачивайте вот сюда, – и указал на заросшую лесную дорогу.
– Куда это, товарищ майор?
– На лесной кордон. Попробуем исключить из этой опасной нашей игры хотя бы медсестру и раненого…
Затем Топорков на ходу слез с телеги и остановился на обочине, ожидая, пока с ним поравняется повозка, на которой ехала медсестра.
Упряжки шли одна за другой, дружно, не требуя присмотра людей в ставшем уже привычным для животных порядке и ритме.
– Виллó, – сказал Топорков, не глядя в глаза Бертолету. – Пойдете сзади, в прикрытии, метрах в ста от обоза.
Он видел, как Бертолет, не сводя глаз с медсестры, мало-помалу отстал и скрылся за деревьями.
– Сестра! – сказал майор, шагая рядом с медленно вращающимся и подпрыгивающим колесом. – Мне надо с вами поговорить.
Галина отвела взгляд от дороги, за поворотом которой исчез взрывник, и встревоженно посмотрела на майора.
– Вам нужно остаться на кордоне вместе с раненым, – сказал майор.
– Нет, – поспешно возразила Галина. – Нет!
– Выслушайте, – сказал майор. – Скоро начнется самое трудное. Он не выдержит. – Топорков кивнул в сторону спящего Степана. – Ему и так становится хуже от тяжелой дороги, от тряски. В деревне его нельзя было оставить.
Он прямо и коротко взглянул ей в лицо.
– Девочка, дорогая, я все понимаю…
Впервые за все время обозной жизни в речи строгого и сдержанного майора прозвучало местоимение «ты», и медсестра, холодея от этого дружеского обращения, не сводила глаз с пергаментных щек и бледногубого рта.
– …Но это необходимость.
– Вы хотите, чтоб я живой осталась? – сказала Галина. – Вы этого хотите!
– Я хочу, чтобы все живы остались, – ответил Топорков, и сухие его глаза заблестели. – Но если мы будем везти раненого дальше, то не сохраним ни его, ни здоровых.
– Все верно, верно, – сказала Галина, прижимая руки к груди и бледнея все больше. – Только вы все по закону рассуждаете, по логике, а не можете понять…
– Ты не права, – тихо возразил майор. – Я могу понять. Просто мне приходится думать сразу за очень многих людей, но понять я могу. У меня на Большой земле жена. Такая же молодая, как ты. Ей двадцать лет. Я поздно женился, перед самой войной. Она очень хорошая, очень красивая. Такая красивая, что мне приходится заставлять себя не думать о ней. Иначе становится очень тяжело, и я боюсь не выдержать… Война, девочка, война, и от этого факта мы никуда не можем скрыться.
Неутомимо вращающееся колесо отсчитывало секунды, и с каждой промелькнувшей спицей приближался кордон.
Дом объездчика стоял в таком густом темноствольном дубовом лесу, что, темный, с замшелой деревянной крышей, казался органической составной частью этого леса, чем-то вроде гигантского пня… Под крышей и над наличниками была приколота длинная доска с надписью: «Кордон № 17 Налинского лесничества».
Прямо перед избой был колодец с низким срубом и журавлем и долбленая колода-поилка, и лошади, дергая телеги, тотчас потянулись к ней, и замычала, почуяв запах свежей воды н жилья, уставшая «голландка».
На ступеньках сидел Левушкин.
– Не открывают, – пожаловался он, когда обоз остановился у кордона. – У них, видишь, мамки тоже нет…
Занавески на двух небольших пыльных окнах раздвинулись, и за темным стеклом показались и скрылись лица.
– Идите вы, сестра, – сказал майор.
Она поднялась на ступеньки, звякнула несколько раз щеколдой, нажав на отполированную пальцами металлическую пяту, и постучала.
– Не откроем! – раздался звонкий мальчишечий голос. – Боимся!
– Чего ж вам меня бояться? – спросила Галина. – Разве такие полицаи бывают?
Занавески раздвинулись, за дверью послышался шепот…
В избе ее встретили четыре пары настороженных ребячьих глаз. Погодки – старшему было лет двенадцать – смотрели на нее, сжавшись тесной кучкой в углу.
– Ну, здравствуйте, – сказала она.
Они молчали. Затем старший, с выпачканным золой лицом, выступил вперед и сказал:
– Татка полицаи взяли. И Клавку тоже…
Следом за медсестрой в дом вошел Левушкин, с автоматом, в сбитой набекрень пилотке, с дерзкими светлыми глазами. И ребячьи лица загорелись.
– Ну как, орлы, не боитесь больше?
– Дядька, а вас за оружие Щиплюк может забрать, – сказал старший. – Он сердитый. Он у нас ружье охотничье забрал.
– И корову, – добавила младшая девочка.
– А я его самого заберу, если встречу, – сказал Левушкин. – У меня для полицаев специальный мешок есть…
Дети улыбнулись и выдвинулись из своего угла, осмелели.
– А хотите, мы вам тетеньку эту симпатичную оставим, носы вам вытирать? И корову.
– Хорошая? – спросил старший.
– Кто? – в свою очередь, спросил Левушкин.
– Да корова!
– Хозяйственный мужик! – похвалил Левушкин. – Сразу видно – главный в доме, по существу задает вопросы. Корова, брат, во!
– Насовсем или так, подержать?
– Насовсем. Корова непростая. Она нас от фрицев спасла. – И, видя, как детвора в изумлении поспешила открыть рты, добавил: – Тетя Галя вам потом расскажет. Принимай, Галка, хозяйство!
В углу, на подушке в наволочке из грубой пестряди, белело круглое плоское лицо ездового Степана.
Вокруг Степана на табуретках и лавках расселась детвора, жующая, глазастая, с ломтями черного хлеба в руках. Плясало в печи пламя, и дом был наполнен теплом и чистотой.
– Главное, больше книжóк читать, больше книжóк! – поучал Степан своих внимательных слушателей. Лицо ездового оставалось неподвижным, лишь вспухшие, растрескавшиеся губы шевелились. Было непонятно, обращается он к детям или разговаривает сам с собой в каком-то чадном, но не убивающем мысль бреду. – Вот я грамотным дуже завидую… Не пришлось выучиться. А хотел на врача по лошадям пойти… На курсы животных санитаров вступил. И не повезло: курсы прошел, а документа не дали. У нас руководитель был – ох, сильный мужик, с бритой головой, как кавун, в белых перчатках. Вот привели на манеж больную лошадь, он махнул перчаткой, кричит мне: «Мужик, проведи рысью!.. Стой! Ясно! У нее боль в плече». А меня черт дернул, говорю: «Не, нема… она на такой манер хромает, что, выходит, сухожилие у нее подрезано. Видать, дурень какой пахал на ней да и лемехом подрезал…» Осмотрели: и точно. Сухожилие подрезано.
– Мне татко всегда говорит: пашешь – не толкай лемех к ноге! – сказал старший важно.
– А Звездочки все равно нету, – поправила его младшая.
– И что ты думаешь? – продолжал Степан, глядя в бревенчатый потолок. – Всем документы дали за скончание курсов, а мне не дали… А ученым быть дуже хорошо. Вот у нас в отряде подрывник – университет окончил. Это ж надо. Приятель мой! И химию знает… и дроби!
Ездовой, не поворачивая головы, скосил глаза в окно и увидел, что Галина доит «голландку», а Левушкин стоит возле нее. И еще он увидел, что обоз, мелькая среди голых деревьев, уходит все дальше от кордона.
– Вот они немцев побьют и возвернутся сюда, – продолжал Степан, – и я его вам покажу. Он обязательно сюда возвернется, есть тут у него дела…
Галина, поставив на землю ведро с молоком, стояла с разведчиком и, держа его за отвороты шинели, говорила:
– Левушкин, ты уж за ним посмотри. Пожалуйста! Ты ловкий, ты надежный…
– Ну ладно, ладно, чего там! – сказал Левушкин. – Обещаю. Чего мне с ним делить. У нас только одна война на двоих, а девки, видать, будут разные. Если доживем, конечно!
Она неловко поцеловала его в щеку.
– Сподобился! – сказал Левушкин. – Как любимого дедушку чмокнула… – И, иронически подняв светлую бровь, он торопливо и не оглядываясь зашагал вслед за скрывающимся вдали обозом.
Обоз двигался сквозь густой, свежей посадки сосняк.
Бертолет и Топорков шагали позади телег, в арьергарде, по глубокому, усыпанному коричневой хвоей песку. Лицо майора, несмотря на холодный ветер, было в мелком поту, и шел он с натугой, ссутулившись и прикрыв глаза.
Топорков вытер пот со лба, с усилием, догнав телегу, ухватился рукой за кузов и попытался сесть на ходу, но чуть было не сорвался.
– Помогите сесть, – сказал он хрипло.
Бертолет подсадил его, и майор прислонился к ящикам, прикрыв глаза. Пот снова густо выступил на его лице.
– Что с вами? – спросил взрывник.
– Ничего, ничего, – ответил майор. – Усталость. Нельзя нам уставать, да вот война получается длинная…
Он развернул карту.
– Как вы думаете, почему они нас не преследуют? – спросил Топорков с тревогой. – Может, потеряли, а?..
И тут к Топоркову подбежал Левушкин.
– Товарищ майор, там, по дороге, полицаи едут. Трое. Пропустим? Или, может, возьмем? – Последние слова он выделил, произнес С надеждой. – Возьмем, может, товарищ майор?
По дороге навстречу партизанскому обозу ехала бричка с «польским», лозой оплетенным кузовом. Человек, сидевший на бричке, узколицый, загорелый, был одет во все новое: на нем была черная пилотка, надвинутая на низкий лоб, серая шинель нараспашку, а под ней мадьярский коричневый френч с огромными накладными карманами.
Чуть поотстав, с карабинами за спинами, легкой рысцой на карих крестьянских лошадках прыгали за бричкой двое верховых.
Лицо полицая совершенно четко и определенно выражало одну, конкретную мысль, а именно: что сидит он, полицай, в личной бричке, что на нем черные суконные штаны с кантом и что позади него находятся двое подчиненных с карабинами.
Для выражения более сложных мыслей это лицо не было предназначено.
Дорога, круто повернув, вошла в выемку; справа и слева высились поросшие березнячком холмы.
Вот тут-то впереди полицай увидел человека, который стоял посреди дороги, широко расставив ноги, и дымил самокруткой.
Хозяин брички не очень испугался, скорее удивился, и на всякий случай достал из кобуры большой черный наган.
– Погляди наверх! – крикнул человек.
Взгляды полицаев заметались по сторонам, да и было от чего заметаться.
Справа, с гребня холма, смотрел на них ручной пулемет. Слева же, меж березок, возник некто долговязый, белоголовый, со шмайссером, направленным от живота – для веерной стрельбы.
Еще прежде всякой мысли чутье подсказало полицаям, что о спасении и думать нечего. Молодой конвойный, худосочный парень с оттопыренной нижней губой, вяло приподнял руки. Второй же, тот, что был постарше, рванул из-за спины карабин.
Сухо разрезал воздух винтовочный выстрел. Голова конвойного дернулась, как мяч, и он сполз с коня. Песок под ним сразу потемнел.
Полицай бросил револьвер. А молодой конвойный поднял руки повыше.
На холме, позади брички, появился Андреев со снайперской винтовкой в руке. Все четверо не спеша стали приближаться к полицаю.
Левушкин первым вскочил в бричку, не глядя на полицая, провел ладонями по черным кантованным галифе, поднял наган. Пальцем поманил к себе конвойного.
Когда конвойный, как загипнотизированный, подъехал к нему, Левушкин пальцем же указал, что следует слезать с лошади, и затем неторопливо снял с его спины карабин. Вся эта молчаливая и поэтому особенно страшная для полицейских процедура, несомненно, доставляла ему огромное наслаждение. Оттопыренная губа конвойного затряслась. Он упал на колени – как будто век учился падать, ноги сами легко подогнулись – и затараторил бестолково, его оттопыренная губа запрыгала, как на пружинке:
– Партизаны… граждане… товарищи… не своей волею… молод еще… мамка велела… паек… селедку давали… пшеничный хлеб из немецкой пекарни… крупу… рисовую и пшено…
– Пшено? – переспросил Левушкин, и конвойный, взглянув в его светлые, затянутые какой-то странной хмельной дымкой глаза, замолчал. – Пшено – это да…
– Документы! – сказал Топорков.
Левушкин расстегнул у конвойного китель и, ловко обшарив внутренние карманы, взял аусвайс и фотокарточку дивчины с надписью на обороте, затем проделал ту же операцию с онемевшим полицаем, причем в руках разведчика оказался вместе с документами блестящий «дамский» пистолетик, похожий на игрушку. Лицо Левушкина отразило чувство полнейшего удовлетворения, и пистолетик легко скользнул в рукав и исчез, как будто его и не существовало.
Документы были переданы Топоркову.
– Щиплюк?! – удивленно произнес майор, глядя в удостоверение.
– Так точно, он! – подтвердил конвойный и подпрыгнул на коленях. – Он, он во всем виноват. Это ж зверь. Сегодня ночью Ивана – объездчика с семнадцатого кордона – в тюрьме застрелил. Дочку в Германию отписал. Его, его покарайте… я молодой еще…
Топорков пристально смотрел на Щиплюка, словно бы силясь разгадать какую-то тайну, но никакой тайны не было. Перед Топорковым навытяжку с пустым от страха лицом стояло ничтожество. Как только появился спрос на подлость и предательство, судьба вознесла его, но сейчас, лишившись документов, оружия, брички и конвойных и оставшись лишь при черных штанах, Щиплюк стоял немо, не в силах решиться ни на жалостливые оправдания, ни на сопротивление, ни на бегство. Даже для того чтобы упасть на колени и залопотать, подобно конвойному, требовался маломальский артистический дар или хотя бы непосредственность; ничтожество не обладало и этим.
– Значит, Ивана – объездчика с семнадцатого кордона?.. – переспросил майор.
– Так точно, – сказал конвойный. – Зверь! Я и сам его забоялся. Готов хоть сейчас в партизаны. У вас хоть справедливость… Вы просто так человека не убьете, а они… Гады!
– Слова твои – золото, – нежно сказал Левушкин и, взяв конвойного за воротник, поднял его с земли. – Вот только сам ты – дерьмо собачье!
– Левушкин! – Топорков отозвал разведчика в сторону. – Вы вот что… Вы молодую эту гниду отпустите. Так надо. Пускай доложит про обоз. Боюсь, немцы нас потеряли…
– А может, сначала переправимся по-спокойному? – неуверенно сказал Левушкин.
– Неизвестно, где они нас ищут, – возразил Топорков. – Могут на тот обоз наткнуться. Нет, пусть уж будут при нас. Исполняйте!
Два выстрела раздались за холмом, в березнячке, и сойки испуганно забились в ветвях.
Левушкин, неслышно, по-кошачьи ступая, вышел из-за березок и аккуратно сложил на землю две пары брюк – новые, окантованные и «бэу», заезженные на седле до блеска, два френча, две пилотки и две пары подбитых шипами, насмаленных немецких сапог с короткими голенищами.
– Ты что! – Лицо Топоркова пошло пятнами. – Я же приказал молодого отпустить.
– А я и отпустил, – сказал разведчик, моргая белесыми ресницами и широко открыв невинные глаза. – Что он, голый не добежит, что ли?








