Текст книги "Рассказы (СИ)"
Автор книги: Владимир Елистратов
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 47 страниц)
Дюны, рай и чебуреки
Самое мое сильное впечатление от литовской Паланги – это запах мёда в дюнах. Говоря поэтично – медвяный дух. Откуда в дюнах медовый запах, я так и не узнал. Местные, когда их спросишь про медвяные дюны, пожимают плечами и говорят: «Аш не жиноу».
Наверное, какое-нибудь там уникальное сочетание трав и песка. Но: пусть тайна этого духа так и останется для меня тайной до конца жизни.
В остальном в Литве никаких вопросов, секретов и тайн для меня не было. Все вопросы тут же получали ответы. Почему главная улица называется Басанавичус, в народе – Басанавка? Потому что после моря можно не надевать шлёпы, а прямо так, босиком, беззаботными басанавками прошлепать по Басанавке до дому.
Всё в Паланге как-то просто, ясно, уютно. Как в детстве. Или в глубокой-глубокой древности. Что одно и то же.
Литовский язык, кстати сказать, один из архаичнейших языков. Как говорили здесь, в палангских дюнах, древние гордые литы две тысячи лет назад, так и говорят сейчас литовцы. Откуда у них такая архаическая детскость? «Аш не жиноу». Как-то сумели они остаться древними мудрыми детьми.
Литовский язык, которого я не знаю, – детская архаическая игра. «Чебурек» – «чебурекас», «чеснок» – «чеснакас», «привет!» – «салютай!», даже английское «fine» в литовском превращается в «файнай». А если много этих самых «чебурекасов» и «чеснакасов», то получаются «чебурекай» и «чеснакай». А покушать я люблю, и поэтому «чебурекай» звучит куда аппетитнее, чем «чебурекас».
Мы с женой жили целый месяц у бабушки Оны, которая, согласно все тем же законам местной игры, была для нас «бабушкой Ону́те». Бабой Анютой.
Вообще через пару дней мы с супругой перестали говорить по-русски и перешли на «наш» литовский. Утром я сквозь полупрозрачную, как слюда, дрёму слышал:
– Салютай, супругас! Вставай уже, чебурекас, сколько можно спать?
– Лабас ритас! (доброе утро) – вежливо говорю я, открываю глаза и вижу солнечный луч, запутавшийся в букете белых пионов.
Пионы колышутся на сквозняке, и пленное серебряное от пионов солнце трепещется вместе в пионами. «Красиво. Надо запомнить для рассказа», – думаю я.
– Какое там «ритас», свинаускас! Час дня на дворе. Пора на это, как его?.. Как будет «море»? То ли Федя, то ли Гена… Забыла.
– Юра…
– Вот! Пора на юру! Давай, вставай, беляшик! Сало ты этакое…
– А пожратис?
– Куда тебе еще пожратис? Ты вчера в одиннадцать вечера четыре цеппелина съел. И потом: чтобы было что пожратис, надо его сначала купитис.
– Аш так не согласен! – я делаю в постели пару уверенных тазо-плечевых движений, складываю руки крестиком на животе, закрываю глаза и три раза чмокаю губами. Это значит: все, без пожратис я обиделся, умер и буду спать вечно.
Я жду. Я знаю, что меня просто так безжалостно не бросят в этой моей одинокой голодной спальной вечности.
Проходит минута, другая. Я представляю себе вчерашние «цеппелинасы». Это горячее картофельно-мясное, совершенно детское счастье, эту мою подсознательную детсадовскую котлету, сладострастно размятую в картофельном пюре и политую сверху сливочным маслом и горчицей.
Все четыре вчерашние цеппелинаса, как стая настоящих дирижаблей, пролетают один за другим в моем воображении. Я сглатываю слюну. И в небо моих грез властно вторгается кепта дуона су чеснакас – «жареный хлеб с чесноком». О, это сочетание чуть подгоревшей корочки, свежего чеснока и жаркой хлебной мякоти, пропитанной янтарным маслом! О Господи!..
Но тут я чувствую томительный запах сыра, тмина и чего-то еще, кажется, можжевельника. Нет, это уже не греза. Это явь в виде жены с завтракасом. О, Йезус-Мария! Сыр «Меджетою».
– Ешь и вставай, кабанявичус!
– Ачу (спасибо).
– Прашом (пожалуйста).
Я со стоном, шумно сопя носом, жую бутерброд с «Меджетою», одеваюсь, и мы идем на море.
Мы идем через рыжий ветреный сухо скрипящий сосняк, потом по деревянному теплому настилу через медовые дюны, где никогда нет ветра и где с полчаса мы лежим в настое из песка, жара и меда. Это у нас называется «дюнная настойка».
«Настоявшись» лежа в дюнах, мы спускаемся к морю.
Тут порыв ветра должен, конечно, сорвать шляпу у жены. Жена должна хорошенько взвизгнуть, как чайка. На нее должна осуждающе обернуться пара загорающих топлесс темно-картонных бабушек в белых фетровых панамах. А я должен побежать за шляпой, споткнуться о корень, ушибить ногу (несильно) и прошептать: «Ёшкинас котис!»
Потом мы долго ходим вдоль сердито урчащего моря туда-сюда.
Налево – километра полтора до нудистского пляжа. Мы его называем пляж «Разочарование». Действительно – картина не из веселых. Ждешь жизнеутверждающего ню, а встречаешь сплошной угрюмый натюрморт.
Потом мы бредем обратно, направо, до исходной точки, и затем – до «женского пляжа». Я бы, конечно, туда с удовольствием заглянул. Ну, хотя бы из общего творческого любопытства, но – не положено. «У тебя все это есть дома», – уверенно говорит жена. Согласен, есть, и даже получше. Но… Никаких «но»! Ладно.
Мы обходим пляж «Никаких но» через дюны и сосны и снова выходим на берег. Да и опасно заходить на «Никаких но». Там какая-нибудь сисепопая наяда вполне может гневно метнуть песком в рожу. Прецеденты были.
Мы бредем километр-полтора и утыкаемся в «мужской пляж». Этот фаллодром я уж совсем не люблю! Срам, бардак и безобразие!
– У тебя это тоже все есть дома. Да еще и посолидней, – бурчу я.
– Тоже мне невидаль, – хмыкает жена.
И мы уходим с пляжа «Гомосекас», по которому бесприютно ходит парочками десяток пожилых пузатых дядек. У них унылые хвостики, как у ослика Иа, только спереди.
Мы возвращаемся на общий пляж и наконец купаемся.
Буро-зеленые мутные валы вечно недовольной, ворчливой Балтики. Мокрое эхо визгов. Все время меняющие друг друга то теплые, то ледяные течения, в которые ныряешь, как в слоистое желе. Упрямые подножки волн у самого берега. Неровные фаланги желтоватой пены на пепельном песке.
Три-четыре часа пролетают незаметно. Мы возвращаемся в город. И начинается самое интересное. «Алюс» с «жувесом» (пиво с рыбкой). «Шалти барщай» (холодный борщ) и все такое. Потом мы бродим по городу, по улицам Басанавичус, Витауто, Ужканавис (типа Заканавная), Дарю ир Гирено. Покупаем какую-нибудь янтарную брендедельку, что-нибудь сладкое к чаю.
А вечером мы сидим около дома, в котором снимаем комнату у бабушки Онуте, и беседуем с бабушкой.
Бабушке Онуте девяносто два года, но она сохранила полную ясность ума и памяти. Каждое утро, независимо от времени года и самочувствия, она идет купаться на море. Она сухая, прямая, очень подвижная, эмоциональная с пронзительными синими глазами с седым каре на голове. Бабушка чем-то неуловимо похожа на старого жокея. Еще полвека назад она усвоила правило академика Амосова: чем больше двигаешься, тем дольше живешь. Поэтому она все время двигается, жестикулирует, гримасничает.
Муж у нее был русский. Сергей Сергеевич умер двадцать лет назад. Он был рыбаком, лучшим в Паланге. Сама бабушка, хоть и чистокровная литовка, но считает себя «руслиткой» и по-русски говорит так же, как по-литовски. У нее есть едва уловимый акцент, который есть у всех, даже у русских, которые долго живут на Балтийском море. Она слегка тянет гласные, задерживая их концовку, так же, как балтийские волны, попав на берег, не торопятся уйти назад в море. С литовцами она говорит по-литовски, с русскими – по-русски, с такими же «руслитами», как она, – на такой же страной помеси языков, на которой последнюю неделю разговариваем мы с женой.
– Говори хоть по-марсиански. Кому надо, то поймет, – говорит бабушка Онуте.
Почти каждый вечер к ней заходят бабушки Биру́те, Юра́те и Гену́те. Бируте всегда в платочке, Юрате – в шляпке, а Генуте – в беретке, очень похожей на ленинскую кепку. Мы с женой их называем Маркс, Энгельс и Ленин.
Им всем трем лет по семьдесят, они еще совсем девочки. Когда баба Онуте что-нибудь рассказывает – а рассказывает она всегда, очень активно используя жесты и мимику, – они слушают ее не перебивая, как зачарованные, и только качают головой в знак одобрения или радостно посмеиваются, когда баба Онуте шутит. По-русски они прекрасно понимают, но говорят хуже.
У бабы Онуте три сына – Стасис, Владис и Андрюс, семь внуков, четыре правнука и один праправнук. Все они живут в Вильнюсе.
– Все меньше людей становится на земле, – говорит по этому поводу баба Онуте и показывает маленькую щелочку между большим и указательным пальцем. – Значит, так надо, значит – это хорошо. Раньше было как? Детей было больше, чем родителей. Муж и жена – это два.
Она показывает два указательных пальца:
– Так? Значит, детей должно быть не меньше трех.
Она выставляет мизинец правой руки и большой и указательный левой.
– А лучше все десять!
Она энергично высыпает из ладони все пальцы:
– И тогда на земле молодых больше, чем старых. А теперь все наоборот.
Она переворачивает руки с тыльной стороны ладонями вверх:
– И значит это так надо, это хорошо!
– Чего же здесь хорошего? – спрашиваю я. – Вымираем мы, получается, бабушка Онуте.
– Что значит «вымираем»? – она делает трагическую гримасу, закрывает глаза и скрещивает руки на груди, слегка откинувшись назад. Бабушки Бируте, Юрате и Генуте дружно хихикают, поправляя платочек, шляпку и беретик.
– Бог даст, – баба Онуте поднимает палец вверх, и бабушки Бируте, Юрате и Генуте синхронно по-католически перекрещиваются, – не вымрем. Раньше молодых было мно-о-ого, – она широко растопыривает руки, – а старых ма-а-ало, – опять крохотная щелка между пальцами. – А теперь будет наоборот, – руки переворачиваются ладонями вверх.
– Как это «наоборот»? – спрашивает жена и непроизвольно повторяет жест бабушки Онуте: уж больно заразительно она жестикулирует. Я тоже замечаю за собой, что гримасничаю и шевелю руками.
– Как-как? А так! Раньше, помню, все решали молодые. Вот когда была революция и все другие штуки в этом роде. Приходит мальчик в кожаной куртке и говорит: «Я начальник!»
Бабушка делает гордые руки в боки. Брови сдвинуты. Вылитый комиссар. Остальные бабушки смеются.
– А какой ты начальник, если у тебя еще след на попе от горшка.
Онуте привстает, делает вид, что приподнимает юбку и чертит сзади круг, глядя на меня с таким выражением, как будто я застал ее за чем-то нехорошим. Ну, актриса! Конечно, опять раздается смех, бабушки Бируте, Генуте и Юрате прикрывают рты домиками ладошек и качают головами.
– Ты, «начальник», еще ничего не знаешь, не умеешь, жизни не видел. Ну и что, что у тебя пистолет с ремня болтается. Мало ли что у кого где болтается. Вот на море, если с общего пляжа направо уйти, там вирай (мужчины) свое хозяйство проветривают. Видали, наверное? Конюшня, а не пляж. У них тоже кое-что болтается.
Глаза у бабы Онуте хитрые-хитрые, она наклоняется и качает ладонью где-то у самой земли. Бабушки умирают со смеху, крестятся, отмахиваются от бабы Онуте ладошками и при этом с гордостью посматривают на нас, как будто хотят сказать: «Знай наших!»
– И что же, всем начальниками быть? Нет! Раньше молодых было много, они все решали, а теперь будет старых больше и они будут все решать. Старый – он сто раз подумает, а потом уже сделает, а молодой – наоборот.
Мы все непроизвольно за бабой Онуте поворачиваем ладошки к небу.
– Вот так вот. А если надо, то старый умного молодого найдет, даст ему пистолет и скажет: «Ты начальник». У вас в России Ельцин так и сделал. Жизнь сама распорядится.
Баба Онуте наставительно качает указательным пальцем на каждом слове.
– Всё всегда́ на земле́ происхо́дит пра́вильно! И никакого «плохо» на земле не бывает! Что такое «плохо»? Всегда всем кажется, что сейчас плохо, а раньше было хорошо, а это не так! И было все всегда хорошо, и сейчас хорошо, и будет хорошо! Вот что я вам всем скажу. А иначе – зачем жить?!
Бабушки Бируте, Юрате и Генуте одобрительно качают головами:
– Йо, йо, йо!
Да, мол.
– Будем жить двести лет, девочки?
– Гярай, гярай, гярай, – отвечают «девочки».
Хорошо, дескать, согласны, будем.
– А то гадают, как на ромашке, – продолжает баба Онуте, делая глупое лицо и отрывая лепестки от воображаемого цветка, – хорошо, плохо, хорошо, плохо… Тьфу! Живи да радуйся! Чего здесь думать?
– Йо-йо-йо!
– Пока радуешься – живешь. А без радости жизнь – как алюс без жувеса. Кстати, не пора ли нам ужинать?
– Да спасибо, бабушка Онуте… – говорит жена. – Как-то неудобно.
– Неудобно, когда пистолет болтается…
Опять волнообразное движение ладонью у земли и смущенно-одобрительное хихиканье «девочек».
– А еще неудобно, когда чебурекас несвежий. А у меня сегодня на ужин свежие домашние чебурекай. Я их сама уже семьдесят лет жарю. Эх, как мой муж любил эти мои чебурекай. Пятьдесят лет вместе жили и почти каждый вечер мы с ним брали мои чебурекай с алюсом и шли в дюны, а там ах как сладко пахнет! Выпьем мы, поедим и поцелуемся. Вот как мы жили! Хорошо жили! Он ведь как умер? Пришел к нам один наш знакомый врач Юргис, хороший врач, умный, маленький, худенький такой, в общем, мозг в очках, и говорит моему Сереже: жирное есть нельзя, пиво пить нельзя, сладкое – нельзя, курить – нельзя, резкие движения – нельзя. Ничего нельзя! А мой Сережа съел чебурекас, запил алюсом, закурил свой «Беломор» и спрашивает: а чебурекай, которые так славно сама жарит моя жена Онюточка, с алюсом, которое сама так вкусно варит моя жена Онюточка, есть и пить в дюнах можно? Юргис поправил очки на своем мозгу и говорит: нельзя. У-у-у-у-у! – говорит тогда мой Сережа: тогда живите сами, без Онютечкиных чебуреков и алюса. И через неделю умер.
Бабушка Онуте обеими руками несколько раз торжествующе ткнула в землю.
– Туда ушел, туда! А потом…
Она медленно подняла руки вверх и угрожающе потрясла ими над головой, сверкая синими глазами (бабушки по нескольку раз перекрестились):
– А потом – туда, туда улетел! Навсегда улетел! И правильно сделал мой Сережа! Зачем ему жить без наших дюн, без моих чебурекай и без моего алюса. Без них – все равно что без меня. Вот улечу к нему, и будем там мы с ним целоваться, пить и есть в тамошних дюнах. Там ведь тоже есть дюны и пахнет так же сладко. Уж я им там всем, добрым душам, устрою пир! Я им там и настоящих цеппелинай наварю, и пирог испеку. Я уме-е-ею печь сладкий пирог с клубникой… Но ты еще меня подожди, Сережа, лет двадцать подожди. Двадцать лет ждал – и еще двадцать подожди. Ты, Сережа, терпеливый рыбак! А мне тут пока есть кого угощать.
Никогда я не ел таких вкусных чебуреков и не пил такого вкусного пива.
Жена списала у бабы Онуте рецепт и теперь жарит чебуреки в Москве. Пиво варить в московских условиях как-то не получается, а вот чебуреки выходят очень вкусные.
Медвяный дух балтийских дюн мне снится до сих пор. Наверное, права бабушка Онуте: так действительно пахнет в раю.
А может быть, мы там уже и побывали?
Жуй! или Чайная цветомузыка
Если вы меня спросите, что я люблю на свете больше всего, я, не задумываясь, отвечу: «чай».
Потом, конечно, я одумаюсь, встану по стойке смирно и, смахнув мутный кабошон скупой мужской слезы, тихо и многозначительно произнесу: «Родину». Потом еще раз одумаюсь и начну тараторить: «Маму… папу… сына… жену…» В общем, буду вести себя в точности, как герой Виктора Драгунского, Мишка Слонов, который любил все съедобное, «а еще котят и бабушку».
Но я действительно очень люблю чай. А если вы спросите меня какой: черный или зеленый, я демонически расхохочусь вам в лицо. Как расхохотался мне в лицо десять лет назад мой приятель китаец Жуй. Ниже вы все поймете. Начну по порядку.
С Жуем я познакомился в самом начале нынешнего тысячелетия. Было, как сейчас помню, пятое января 2000 года. Позади – почти недельный алкогольно-гастрономический забег. С препятствиями в виде внезапных и обильных, как январские снегопады, диарей.
Кажется, что всё, включая кактус и кошку Мотю, пахнет оливье и коньяком. Живот очень мешает обуваться. Чтобы зашнуровать ботинок, приходится лечь на кровать, отклячив ногу назад, изогнуться, как матерая стриптизёрша, и вот так, пыхтя и шепча что-то из ностальгических подворотен твоего детства, ворожить дрожащими влажными пальцами.
Очень не хочется смотреть в зеркало, на этого красномордого небритого деда Мороза, на этот портрет столетнего Дориана Грея.
Вечером пятого января я наконец дополз до своего родного спортивного центра. В зал я, конечно, не пошел, потому что ничего тяжелее фужера и дольки лимона поднять был не в состоянии. И – опять же – там кроссовки надо зашнуровывать. А кровати нет.
Плюхнулся в бассейн. Сделал два изящных гребка стоя. Отдышался. Пару раз зашел в сауну, один раз в хаммам. Лег в шезлонг. Жду, когда начнется просветление. Рядом, на соседнем лежаке, мужчина явно китайской наружности. Смотрит на меня то ли хитро, то ли весело. Явно хочет поговорить. Я тоже не против, чтоб отвлечься от похмельной рефлексии.
– С Новым годом! В сауне довольно жарко, – сказал китаец. Он говорил совсем без акцента. Только звук «ж» у него был немного похож на английский «r». Чисто китайская фишка.
– И вас также… Да, не холодно… Только ведь ваш Новый год нескоро.
– Это неважно. У меня на родине говорят: календарь – на стене, праздник – в душе.
– Неглупо. Вы из Китая?
– Да. Хотя я давно живу в Москве. Бизнес…
– Понятно. Вы отлично говорите по-русски.
– А что делать?.. Приходится. Меня зовут Жуй.
– А меня Владимир.
– Очень приятно.
– Аналогично.
Я повернулся в лежаке, отпыхтелся, икнул и шепотом вспомнил маму. Всё-таки очень, согласитесь, утомительное сочетание зудящей, как подстанция, похмельной лобовой мигрени, одышки и изжоги. Только чуть-чуть отпустит голова – здравствуй, изжога, переходящая в одышку, едва стихнет одышка с изжогой – здравствуй, икота, возрождающая головной зуд. И все по новой. Замкнутый круг какой-то.
– Да, пятое января – трудный день календаря, – понимающе улыбнулся Жуй.
– Да уж, – попытался улыбнуться я. Я чувствовал себя Степой Лиходеевым, к которому пришел добрый Сатана.
– Извините, Владимир… Не хотите, я постараюсь… – он пару секунд подбирал выражение потактичней, – поднять вам настроение. Нет, не в смысле «подобное подобным»…
Я неопределенно помычал, станцевав в воздухе пальцами рук какой-то краковяк.
– Минуточку, – сказал Жуй и исчез.
Буквально через минуту он появился с подносом. Поднос он поставил на столик у лежаков. На подносе – чайник и две чашки. Он налил чаю в чашку. Чашку вылил в другую чашку. Дал мне пустую.
– Вдыхайте, – сказал он. – Только глубоко.
Я стал глубоко вдыхать воздух из чашки.
– Хорошо пахнет?
Пахло чем-то из моего подмосковного детства: солнечным сеном, пыльным и жарким проселком, который только что прибили первые капли грибного ливня, травой-кашкой, размятой в руке. Я чувствовал, что чайный дух словно входит куда-то в лоб, как пар от каменки, и выходит обратно вместе с головной болью.
– Очень хорошо.
– А теперь пейте. Только обязательно как это… прихлебывАйте. Его надо как бы жЕвать.
Я стал прихлебывАть и жЕвать. Мое подмосковное детство стало отчетливым. Вкусы стали объемными, как будто я смотрел какой-то чайный 3D.
– Надо громко прихлебывАть, жЕвать и чавкАть. Чтобы чай входил вместе с воздухом. Чай и воздух – это как инь и ян. Как муж и жена. Кстати, есть надо тоже – чавкАя. Европейцы пьют и едят с закрытым ртом. Это ужасно! Это просто варварство. Настоящий вкус приходит вместе с воздухом. У нас говорят: воздух – это дворец вкуса. Вкусно?
– Ткпрф… очень… прфкт…
Я выпил три чашки и понял, что выздоровел.
– Это самый известный чай-улун Те Гуаньинь из провинции Фуцзянь, – сказал Жуй. – Иногда его в России называют бирюзовым чаем. Для вас, наверное, он чем-то похож на зеленый. Хотя улуны с севера Фузцяни, с гор УИ скорее немного похожи на красный…
Я ничего не понял и, наверное, это непонимание отчетливо отразилось на моем лице.
– Знаете что, Владимир, приходите ко мне в гости. Как говорят у вас, на чашку чая.
– Спасибо.
Мы обменялись визитками. На визитке Жуя было написано: «Бизнесмен. Титестер».
– Чтобы хотя бы немного понять и почувствовать чаи, Владимир, вы должны прийти ко мне в гости как минимум шесть раз. Это как курс чая из шести сеансов. Как в массаже. Не волнуйтесь – все бесплатно. Просто если в конце полюбите чай – я скажу себе: Жуй, ты молодец, на земле стало одним счастливым человеком больше!
У меня впереди была неделя отпуска. Днем я что-то писал, бегал по хозяйству, а вечером приходил к Жую. Оказалось, что он живет в десяти минутах ходьбы от меня.
Самое интересное, что где-то за полгода до этого один мой французский аспирант провел со мной примерно такой же ликбез на предмет французских вин. И хотя влюбить меня во французские вина ему не удалось, я получил прекрасную возможность сравнить. Я понял следующее.
С одной стороны, есть прекрасная страна Франция, которая не первый век рулит в мире насчет целого ряда своих продуктов. И прежде всего вина. Мало кто сомневается, что французское вино – лучшее в мире. Хотя, если честно, это более, чем сомнительно. Если посмотреть на эту проблему трезвым от французского вина взглядом. Существуют чудесные словацкие, итальянские, грузинские и т. д. вина. Которые не сильно «парились» насчет самобрендования. А французы парились. И упрямо парятся уже тысячу лет.
С другой стороны на свете есть такая страна – Китай. По самым скромным подсчетам в Китае больше тысячи сортов чаев. Это самый скромный подсчет. По менее скромным их около 6 тысяч. Если слушать самих китайцев, то мы перейдем на десятки тысяч. Скромный Жуй остановился на двух тысячах. Пока Поднебесная всерьез не озаботилась тем, чтобы все это умопомрачительное изобилие душеспасительного, телоисцелительного и т. д. и т. п. товара превратить в более или менее вменяемые международные бренды. А вот мир пока еще не очень в курсе.
Французы испокон веков культивировали местные вина, которые производятся в данной местности на данном «холмике» и даже на данном склоне холмика, который по-французски называется «крю». Нет во Франции такого «крю», который бы не стал международным брендом. Они умеют, как говорил мой дед, из блошки сделать брошку.
В Китае все обстоит точно так же. Каждая провинция, каждая деревня трогательно дорожит своим неповторимым чаем. Но поскольку китайцы считают Китай «поднебесной», то есть всем миром, то они пока не дошли до мысли, что чай «Лун Цзин» с озера Си Ху в провинции Чжэцзян является для планеты Земля чем-то аналогичным французскому «Бордо». Им пока хватает Китая. Пока.
Французы, как это ни печально для самих французов, мировую битву за свои вина все-таки проиграли. Калифорния или Австралия может теперь лихо штамповать «Бордо». А на маленькую надпись, что это сделано в Калифорнии, а не в Бордо, никто внимания не обратит.
Китайцы же битву еще не начали. Но она не за горами.
Давайте задумаемся. Вино – вещь, конечно, полезная. Но чай продукт еще более полезный.
Сначала о пользе. На первом же чайном «сеансе» бизнесмен и титестер Жуй просветил меня насчет пользы чая.
Пункт первый: витамин Р, которым изобилует свежий чай, делает сосуды более эластичными. Что это значит? Это значит, что человек, который всю жизнь пьет хороший чай свободен от любых сердечно-сосудистых заболеваний.
Пункт второй: согласно новейшим исследованиям японских ученых, хороший чай, если употреблять его всю жизнь, спасает человека от онкологии. Рак и чай – две вещи несовместные.
Пункт третий: согласно исследованиям не только японских, но и многих других ученых, чай настолько благотворно влияет на мозг, что спасает от любых психических заболеваний, включая даже врожденные, генетические.
Дальше Жуй перешел непосредственно к классификации чаев.
– Что такое чай? – риторически спросил Жуй у только что заваренного чайника. – Чай бывает разный. Европейцы считают, что чай бывает зеленый и черный. С точки зрения китайской традиции, это бред. Утверждать, что чаи бывают зеленые и черные – для китайца это все равно, как сказать, например, что люди делятся на детей и пожарников. Европейцы считают так: есть чай. Он вырос. Его собрали. Собранное посушили типа сена. Запаковали. И получился зеленый чай. Или: чай собрали, посушили, поджарили на сковородке. Запаковали. Получился черный чай. Но к китайской традиции это не имеет никакого отношения!
Чай ферментируют. По степени ферментации чаи делятся на шесть видов: «люй ча» (зеленый), «бай ча» (белый), «хуан ча» (желтый), «у лонг», он же «улун», он же «оолонг» (сине-зеленый, или бирюзовый), «хун ча» (красный) и «хэй ча», он же «пуэр» (черный). Отсюда и «шесть вечеров», которые предложил мне Жуй.
В первый же, «зеленый» вечер мы перешли с Жуем «на ты». Я продегустировал несколько зеленых чаев. Жуй не уставал повторять:
– Не забывай впускать в чай воздух. ЧавкАй громче, жуй чай, жуй его!
Китайцы собирают и изготавливают больше тысячи сортов зеленого чая в восемнадцати провинциях. Собирают самые молодые листики с почками, перебирают, просеивают, просушивают, перетряхивают… Дальше начинаются тонкости – в одних местах чаи скручивают, в других сплющивают, в третьих связывают. Китайцев, скручивающих чаи, миллионов так двадцать пять, сплющивающих и связывающих – примерно столько же. Но не это главное, а главное то, что качество сплющенно-скрученно-связанных чаев таково, что ни гипертонии, ни сумасшествия, ни, упаси Боже, рака у вас не будет.
Когда я выпил шестую чашку (вернее – маленькую пиалку чая), Жуй сказал:
– Подожди пять минут. Я сейчас.
Через пять минут Жуй пришел с блюдцем чего-то напоминающего салат.
– Закуси.
Я закусил. Вкусно.
– Что ты сейчас ел?
– Не знаю. Спаржу?
– Нет.
– Щавель?
– Нет.
– Не знаю.
– Чай. Из зеленого чая, если его пять-шесть раз заварить, получается прекрасный салат. Можно со сметаной. Можно чаем начинить индейку. Я, например, очень люблю рыбу с чаем. Но для этого нужен действительно хороший чай. Смотри.
Он расправил лист чая и показал мне его на свет.
– Видишь?
Лист был маленький, тонкий, но цельный, с зубчиками и даже с остатками пушка-ворсика. Хотелось его засушить и положить в коллекцию бабочек, среди махаонов и павлиньих глаз.
Китайцы ни за что, под страхом сметной казни или публичного изнасилования, никогда не согласятся резать, мельчить, крошить или купажировать (то есть смешивать сорта) качественный чайный лист, как это делают индусы или цейлонцы.
Белый вечер был посвящен белому чаю – «бай ча». Считается, что бай ча самый полезный для здоровья, еще полезнее, чем зеленый. Причем, в отличие от зеленого, его можно хранить несколько лет. Свежесть аромата он, скорее всего, утратит, но целебно-очистительные свойства его со временем лишь усилятся. В принципе, можно сказать, что белый – это примерно то же самое, что зеленый, но это для нас, «белолицых варваров», как называют нас китайцы. Изготовляется «бай ча» из особых пушистых почек. Особую степень пушистости могут различить только китайские глаза. Но не все, а только глаза ушлых фуцзяньцев. Сушится белый чай только в солнечный день, но в тени. Если пушистую почку сушили на солнце, то это уже не белый чай, а белая смерть. Кстати, один из самых известных видов белого чая имеет трогательное азиатско-матерное название Бай Му Дань.
Именно эту волшебную «мудань» и дал мне продегустировать Жуй.
– Приглашаю вас на белый танец, – сострил он. – Сегодня мы будем играть в пчелок.
– То есть?
– Попробуй.
Я попробовал. Белый чай был какой-то очень легкий, воздушный. Почти эфемерный. Он пился очень легко.
– Сейчас мы тебя проверим, насколько ты талантлив в чайном деле, – сказал Жуй. – Что ты чувствуешь? Чем бай ча отличается от зеленого?
– Мне кажется, – сказал я, чавкая как можно громче, – что белый чай как будто пена, он с какой-то пудрой… со сладковатой пыльцой, что ли…
– Молодец! Я же сказал: будем играть в пчелок.
На третий, «желтый» сеанс Жуй сказал:
– Сегодня объявляется день сэндвича. Кроме того: сегодня очень холодно (действительно, наш неумолимый московский январский градусник опустился ниже двадцати пяти), а «хуан ча» – сэндвич, который согревает.
– При чем здесь сэндвичи?
– Сейчас узнаешь. Заваривать «хуан ча» предлагаю в стеклянном чайнике, потому что чаинки настоящего «хуана», который называется Цзюнь Шань Инь Чжэнь, – истинные воины. Смотри.
Я посмотрел. На самом деле: в стеклянном чайнике чаинки стояли вертикально, как копья. Лес копий.
Принципиальное отличие желтого от зеленого и белого заключается в том, что он и вправду готовится по принципу сэндвича. Берется чайный лист, кладется между листами пергамента. И лежит там несколько дней, потихоньку ферментируясь.
Напившись желтого чая, своим ароматом напоминавшего сладкий дух какого-то старого доброго музея, а может – библиотеки, я так согрелся, что домой шел, расстегнув наотмашь пуховик и сняв шапку.
Четвертый, сине-зеленый вечер Жуй объявил вечером «Черного Дракона». Улун иногда у нас называют бирюзовым или просто тупо оолонгом, только потому что так пишется по-английски. По-китайски же это звучит как «у лонг» или «улун», что и переводится как черный дракон. Переводится это так, потому что чаинки, если мы имеем дело с исконным улуном, похожи на «дракончиков». Таких дракончиков китайцы заваривали испокон веков, правда, в наши дни чаинки некоторых улунов прямо с веточкой скручиваются в шарик. Так удобнее хранить и перевозить. Новое время – новые песни. Но я пил у Жуя настоящих дракончиков.
Улун, рассказывал Жуй, сыграл в истории Китая особую роль. Когда китайцы в течение тысячи лет пили зеленый, белый и желтый чаи, они их просто пили и все. А вот под оолонг придумали особую чайную церемонию. «Простая» церемония была и раньше, но тайваньцы ее раскрутили (не путать с японской, она совсем другая). Улун следует заваривать в особом чайничке, особым образом, переливать, из особой чашечки для вкушения особого аромата в другую особую чашечку для вкушения особого настоя, последовательно нюхая чашечку за чашечкой, но не облизывая их. Улуны знамениты своим ароматом. Все это со мной скорпулезно проделывал Жуй.
– Узнаёшь? – спросил он, наливая в нюхательную чашечку.
Я узнал. Этот был тот самый ностальгический, пахнувший моим детским подмосковьем Те Гуаньинь.
В предпоследний «красный» вечер Жуй объявил:
– Красный – цвет богатства и счастья. Поэтому тот, кто пьет хун ча, обязательно будет счастливым и богатым. Как у тебя дела со стулом? – внезапно спросил он.
Я растерялся.
– Да так… Какой стол, такой и стул. Как у всех, – промямлил я, отпивая «хуна». «Хун» тонко, обволакивающе пах черносливом.
– Хун ча тонизирует, – как ни в чем ни бывало продолжал торжественно декламировать Жуй. – Он прекрасно хранится. Он восстанавливает силы и очищает кровь. Если у тебя проблемы со стулом в смысле «совсем не получается», пей зеленый чай, если у тебя «слишком хорошо получается», пей красный чай.