Текст книги "Рассказы (СИ)"
Автор книги: Владимир Елистратов
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 47 страниц)
Больше всего меня впечатлило каирское кладбище. Его держит, как мне объяснили, клан некоего Абдаллы. Ситуация там такая. Есть огромное кладбище. На нем плотно-плотно проживают бездомные. В сущности – бомжи. В десятках тысяч хибарок. Висит белье, работают телеки, играют детишки. Основная оплата за проживание – ухаживание за могилой. Плюс – кто как договорится. Там, говорят, есть свои рынки, кафешки, мастерские и т. п. В общем, Черкизон на Митино. Картина передвижника Николая Ярошенко «Всюду жизнь».
Провожал в аэропорт Али со своей неизменной ладошкой «Московского». Багаж мой оформили без очереди, потому что аэропорт держит клан друга Али, Хуари.
Почему-то мне было очень грустно. Правду говорю. Предчувствие? Не знаю.
– Ну что, на следующий год приедешь? – спросил Али. – В Красноморск заедем. В Шарм. По Нилу на кораблике сплавимся до Асуана.
– Иншалла! – сказал я по привычке, – если все сложится.
– Авось сложится, – улыбнулся Али.
Не сложилось. Зато в самолете у меня тогда сложилось стихотворение. Лирическое. Типа касыды, только, конечно, пожиже. Нахлынуло вдруг что-то из алжирского детства, когда мы ездили в Сахару и остановились в одном небольшом оазисе. Можно зачитать? Спасибо.
Мне явилась царица Сахара.
Тень оазиса. Сизый араб.
И сквозь пальмовых лап опахала
Злого солнца колючая рябь.
И дымится, как свежая рана,
На полу с каркаде пиала.
И сухие экстазы Корана
С минарета дарует мулла.
И колдует над адским кускусом
Дочь хозяина дева Фатьма.
Луч гуляет по девичьим бусам.
А в очах её – жаркая тьма.
Не мольба там, не страсть, не угроза –
Темь Каабы, без выси, без дна.
Так не вянет сахарская роза,
Потому что из камня она.
И стремглав вечереет Сахара
Под луны колыханье седой,
Под витание чайного пара,
Словно Духа над Первой Водой.
До свидания, арабский мир. Не «прощай», а именно «до свидания». Придет срок – снова увидимся. Обязательно.
Твой Иншалла Авосевич Елистратов-Бедуинский.
Ага?
В прекрасном городе Улан-Удэ все всегда встречаются у «Башки». Если ты вдруг потерялся, а это в Улан-Удэ практически невозможно, – иди, опять же, к «Башке». Спроси у прохожего: «Прохожий, где Башка?» – и иди в направлении, наотмашь указанном неунывающим бурятским прохожим. Все дороги в столице Бурятии Улан-Удэ идут к «Башке».
«Башка» – это огромная голова Ленина, наверное, самая большая в мире отдельно взятая скульптурная голова. Я лично таких бошек больше нигде-нигде не видел. Египетский сфинкс по сравнению с «Башкой» – престарелый мопс.
«Башка» похожа на мудрого неандертальца. Выражение лица у Ленина суровое. Ленин смотрит вдаль и словно бы хочет сказать: «Не нравится мне всё это». Что «всё» – неясно. Вообще «всё».
«Башка» настолько велика, что привычная нам поэтика загаживания памятников голубями здесь не работает. Кропотливый, самозабвенно-героический труд всех голубей города Улан-Удэ остается практически незамеченным. Может быть, если бы в Улан-Удэ водились летающие страусы, они бы смогли слегка припудрить уланудинского Ильича. Но страусы не летают и в Бурятии их нет.
В Улан-Удэ можно встречаться и у других знаменитых мест, например, у колоннады, называемой «Санта-Барбара». Или у туманной романтической скульптурной композиции по кличке «Кама-Сутра». Но все же центр, пуповина города – «Башка».
С Зинаидой Васильевной Серых мы, разумеется, договорились встретиться утром у «Башки».
Мы с Зинаидой Васильевной, моей московской сотрудницей, приехали в Улан-Удэ в командировку на несколько дней. Было самое начало зимы. Солнечно и где-то минус семь-восемь.
За пару дней мы сделали все, что полагается. Отчитали лекции. Потом долго покупали Зинаиде Васильевне дубленку. Купили. И это были самые неприятные и трудоемкие часы в моем пребывании в Улан-Удэ: ненавижу магазины.
А на третий, свободный, мы договорились съездить на Байкал (это где-то три с половиной часа на машине), а по пути заехать в знаменитый Иволгинский дацан, где в своем дворце сидит знаменитый лама Этигэлов. Тот самый, который в 1927 году добровольно ушел в нирвану, а через 75 лет, в 2002, при вскрытии саркофага обнаружилось, что лама остался нетленным. Везти нас должен был родственник Зинаиды Васильевны.
Дело в том, что покойный отец Зинаиды Васильевны был родом из Улан-Удэ и поэтому у нее в Бурятии куча родственников. Она здесь никогда не бывала, и вот подвернулась командировка. На двоих. Я поехал до кучи. Меня все время куда-нибудь то ли тянет, то ли влечет, то ли несет. И чем дальше, тем лучше. Такой уж я уродился.
Треть родственников Зинаиды Васильевны – русские, многие из старообрядцев, которых здесь называют «семейскими», другая треть – буряты, третья – полукровки. Смешанных браков в Бурятии очень много.
Сама Зинаида Васильевна явно унаследовала весь этот богатырский евразийско-сибирский букет. Кровь у нее термоядерная. Сама про себя она говорит так: «Во мне всё свиристит и произрастает».
Приехав, она поселилась у своих родственников, а я – в очень уютной гостинице «Гэсэр». Гостиница прекрасная, душевная. Можно даже сказать, задушевная. Каждый вечер, часов в одиннадцать, когда я только-только начинал засыпать, раздавался телефонный звонок и печальный женский голос то ли умоляюще, то ли безнадежно вопрошал:
– Девушку не желаете?
– Нет, не желаю, – печально отвечал я и вешал трубку.
А через час-полтора, когда я снова только-только засыпал, раздавался новый звонок и тот же голос грустно заклинал:
– Массаж не желаете?
– Нет, не желаю, – скорбно отвечал я.
– А девушку? – тосковала трубка.
– Нет, и девушку не желаю. Дайте поспать, – умолял я.
– Да и спите, мне-то чо… А девушки-то хорОши, ага?..
Я вздыхал и вешал трубку.
Раньше я думал, что это самое сибирское «ага?» – находка покойного Михаила Евдокимова, Царствие ему Небесное, и Васи из фильма «Любовь и голуби». Но в Бурятии я убедился, что «ага?» – реальность.
Покупаю сушеных омулей на уланудинском рынке. Омулей продает пожилая бурятка, удивительно похожая на свой товар:
– Вам омуля-то скока?
– Не знаю, штуки три…
– Так чо – штуки три-то? Штуки три-то – только мараться, ага?.. Берите кило, чо…
– А это сколько штук?
– Так, чо, штук десять, ага?.. Кружка-то пива под два омуля идет, ага?.. А чо?.. А пять-то кружек, это чо? С пяти-то кружек, доброму-то человеку и не пос…ать по-людски, ага?.. Берите два кило, чо…
Я взял десять омулей… Ага? А чо!
Их-то мы и жевали в машине по дороге на Байкал. Правда, омуль шел не под пиво, а под байки водителя. К «Башке» за нами подъехал троюродный дядя Зинаиды Васильевны на своих пегих от антикоррозийки жигулях начала восьмидесятых – и мы двинулись в путь.
Дядя – Петр Петрович Сухоруких, конкретный сибирский старикан лет семидесяти пяти, розовощекий, с бородой и васильковыми глазами, всю дорогу что-то рассказывал.
Сушеный омуль – божественная рыба. Как бы полурасплавленный солоновато-сладкий янтарь. Не оторваться.
Петр Петрович недобро пожевал омуля и, сердито выплюнув в окно, сказал:
– Омуль-то простылый, сухой, ага? Санки свернешь… Челюстя, значит.
– Да где же сухой, Петр Петрович, во рту тает… – возразил я.
– Это у вас там в Москве всё тает. Вам портянку в зубы втисни – всё вкусно. Был я в Москве-то, ага?.. Воблю мне свояк дал. Свежая, говорит, вобля, кусай, чо… Я куснул – мать чесная! Гайка, не рыбь. Я говорю: вы что ж, этта, всегда такое кушаете? Рыбь, она же должна мягкая быть, как шанежка. А это чо? Я ж тебе не щука блёсны шамать. Я в Москве-то на свадьбе был внучки, Вальки, ага?.. Сбили, значит, свадьбу. Пять лет как назад. Бабочки на стол налаживают. Мы сидим с мужиками, воблю эту гранитную сосем с пивом, про жись говорим. Муж внучки-то моей, бывший уж, ага?.. Артемка… кем он мне приходился-то, своячником?..
– Так они что, развелись? – удивилась Зинаида Васильевна.
– Через два года после. Порушили венцы.
– Это что значит?
– Развелись, чо… Ага? Они только свадьбу-то потушили и сразу лаяться. Вот таким вот самым образом. И правильно Валька его от себя отшугала. Он-то, этот своячник мой бывший, ботало енисейское, сразу на свадьбе напился до Алёшки, ага?.. Себя забыл. Бьёт себя в рёбра: я, говорит, москвич! А ты кто, чалдонка некультурная! Орёт: я терминатор, чо!.. Дурак-осина. Он в этом работал, как его… отт… на уме болтается… ну, где все сидят и ничего не делают… Как «опись» зовется, контора по-прошлому.
– Офис.
– О! Я, кричит, в описе работаю! А чо он там, в этом описе, ага? На потычках был.
– Это как?
– Верхоплавка, чо?.. Васька-принеси-чаю. В пятом сарае шестой венец. Сидел в описе с девками округлыми днями, сплётки тёр…
– То есть?…
– Сплётничал. Ляля да ляля. Еще и Вальке измены бил с описными-то этими подмалёвками. Москвички, они да, симпатичные, ага?.. если накрашенные. А если всю живопи́сь с ых смыть – затоскуешь. Наши-то девки – крепки, как шишки кедровые, аж все звенят от жизни, ага?.. А ваши-то, московские – подвывалы. Все у них не то, не так. Вечно с печали курють, как Сталин. Солнца у вас в Москве мало. Хмурь неделями. Отсюда люди без огонька. У нас-та триста дней в году солнце, ага?.. Ну, вот, чо… Вальке моей в Москве что делать? Пошла по помойкам.
– Ой! Что это?..
– Да нет… Этта того… по богатым домам убираться стала. На этой вашей… как её?.. с башкой рассталося… а! на Рублеве… Вот. А тут опись у Артемки описали – он и никто! Туда-сюда – никто не берет. Кризис, ага?.. А кому он нужон, перекати-шаланда. Ну и в хмель вошел. С утра до ночи зелено дымится. Ему, конечно, Валька пару раз придала ума. Веником по кумполу, ага? А чо? Он на день-два вошел в совесть, в потом – за своё, ушел взадпятки. Лежит на диване, как нерпа дохлая, а Валька пашет. Ну, и порушила она венцы. Сняла квартиру. И через месяц, чо, нашла мужика. Хороший, умный. На все скуки руки. Мастер, ага? Автосресаль. Москвич. Четыре года живут. Вот таким вот самым образом.
– Хорошо живут?
– Нормально. Ни в рай, ни в муку, а на среднюю руку. ПравнучкА смастерили, чо…
– А что этот… бывший, Артемка?
– Бывший-то?.. Говорят, перегорел в конец. Землю год как парит. Да… об ём уж собаки не лают, ага?..
– Сколько вашему правнуку? – спросил я.
– Полтора, чо?.. А твоя-то доча, Зинаида, когда рожает?
– Должна через неделю. Но родит или сегодня, или завтра, – спокойно ответила Зинаида Васильевна.
– Да ну! – воскликнул я. – Так вы ей позвоните, узнайте, как там дела.
– А чего звонить-то… Еще не родила.
– Откуда вы знаете?
– Чувствую.
– Ну и ну!
– Правильно, – сказал Петр Петрович. – Чего раньше срока икру метать, ага?.. Онна! Подъезжаем к дацану.
В слегка припорошенном сладким снегом дацане было тихо. Пахло подмороженными мочеными яблоками и березовым дымком. У ворот нас встретила бригада местных собак. Штук десять очень упитанных и очень похожих друг на друга шавок. Их дизайн колебался от карликовых пони до длинношерстных поросят. Они деловито и молча поставили нам на грудь, спину и плечи свои лапы, стараясь лизнуть в лицо. Скидывать их было бесполезно. У собак был радостно-покровительственно-торжественный вид президентов, вручающих вам государственную награду. От розовых языков шел голубоватый парок. Обвешанные любвеобильными псами, мы двинулись внутрь монастыря.
В жизни я такое видел в первый раз. По сути дацан – нормальная русская деревня. Бревенчатые избы с разноцветными резными наличниками. В них живут ламы. Серые дровяники из горбыля с рубероидными крышами. Правда, заборов нет. И рядом разноцветные буддийские храмы с летящими китайскими крышами. Где я? Бритый лама в оранжевом халате и валенках колол дрова около своей избы и мурлыкал что-то из Юрия Антонова.
Дом ламы Этигэлова, конечно, был закрыт. Его открывают восемь раз в году, по важным буддийским праздникам.
– Жалко, – сказал я.
– Да… Баловство это всё, ага? – махнул рукой Петр Петрович. – Ты ж в буддизьм-то не веришь, чо… А от праздного-то куража к ламЕ стучаться – грех. Был тут, говорят, один то ли маршал, то ли генерал, шишка, чо… Приехал и говорит: пустите меня к ламЕ и всё. Ему: нельзя. А он: пустите, орёт, ага? А то, говорит, я кому надо в Кремле-то за зубцами скажу – вас вообще прикроют. Два метра кабан, рожа – как мои семь. Да еще при наградном «макарове». Да еще и выпимши, заполошный. Ну, пустили, куда его девать, чо. Он зашел, на ламУ глянул – и аккуратно в обморок. Затылком об пол. Звону было, ага?!. В себя пришел через час – дрожит, как дитя, глазами хлопает. Простите, говорит, больше не буду. Вот таким вот самым образом. Наградил ламА шишку разумом… Вон – гляди… – Перт Петрович пальцем в листок бумаги на доске объявлений у храма. – Сегодня у ламы температура в области виска – 22 градуса, ага?.. Потеплел, чо… В прошлый раз, месяц тому, 17 было, ага? Пойдем в храм зайдем.
В храме с дощатыми избяными полами только что кончилась служба. Ярко раскрашенные благостные будды улыбались собственным мыслям. Пахло хвойными благовониями и мытым полом. В углу за столом сидел лама, похожий на актера Яншина. Только лысый и в очках. Голосом Яншина лама мяукнул:
– Пожертвовать не желаете? Упомянуты будете в молитвах о счастливом перерождении.
– Желаем, – сказала Зинаида Васильевна.
– А что не пожертвовать-то, ага? – сказал Петр Петрович.
– Сколько, – спросил я.
– Сколько хотите, – почесал темя Яншин и спросил меня – Ваше имя?
– Владимир.
– Сколько членов семьи?
– Три.
– Сколько жертвуете?
Я дал триста рублей.
– Петр. Семнадцать человек, чо, – сказал Петр Петрович и дал сотню.
– Ваше имя? – поправил очки лама в сторону Зинаиды Всильевны.
– Зинаида.
– Сколько членов семьи?
– Пока два.
Лама шмыгнул носом, внимательно посмотрел на Зинаиду Васильевну и, почесав переносицу, сказал:
– Пишем три.
Зинаида Васильевна дала триста и сказала:
– Ну вот, часа три осталось.
– До Байкала? – переспросил я.
– До внука, – поправила меня Зинаида Васильевна.
При выходе из храма мы услышали что-то напоминающее торжественный барабанный бой. Псы разлеглись на деревянном настиле и приветствовали нас дружным битьем хвостов о настил.
Увешанные радушными дацанскими собаками, мы дошли до машины и поехали на Байкал.
– Советую прикорнуть, – приказал нам Петр Петрович. И мы прикорнули. Мне приснилось, чтоя стою у «Башки» и почему-то жду назначившую мне свидание собаку. А «Башка» мне говорит: «Девушку не желаете?» Я отвечаю: «Отчего не желать?» А сам с ужасом думаю: «Чего ж я такое говорю-то?» А «Башка»: «Сегодня девушек нет. Только омуль, ага?» Я с облегчением думаю: «Слава Богу!» Тут подходит собака, одна из дацанских, такая рыжая с белым пятном на носу, кладет мне лапы на грудь и говорит: «Я твой четвертый член семьи. Дай пожрать». Лизнула меня в лицо и добавила: «А дубленку мне не покупай. Я сама себе дубленка».
«Подъезжаем чо!» – услышал я голос Петра Петровича и проснулся.
Машина остановилась у забора турбазы. Мы пошли вдоль каких-то бесконечных вихляющих заборов. Солнце то выходило из-за туч, ослепляя нас, то заходило, и тогда казалось, что все вокруг снято на черно-белую пленку. На одном из поворотов я услышал гул.
– Байкал, – сказал Петр Петрович. Впервые в его голосе я услышал что-то напоминающее почтение, – Не зальдился еще. Дышит, Батя.
Забор кончился, и перед нами открылся Байкал. Он властно ревел и неторопливо клубился сплавом свинца и ртути. Выглянуло солнце, и Байкал весь осветился жемчужными молниями. Дул пронзительный ветер, наверное, тот самый баргузин. Глаза слезились, и в слезах озеро словно бы набухало радужными изводами. Я почувствовал что-то особенное. Беспричинное, большое и настоящее. Скорее всего это было счастье. Счастье, что бывает же на свете такое. Такая мощь. И что она – наша, родная, а значит – и моя тоже.
Я посмотрел на Петра Петровича. Он испытывал те же чувства, только они ему были привычнее, и выглядел он как-то особенно мудро. Я оглянулся назад, на Зинаиду Васильевну. Она стояла у сосны метрах в десяти и, прикрывая свободное ухо рукой, смеясь и плача, говорила по мобильному. Поймав мой взгляд, она оторвалась от телефона и крикнула нам, стараясь перекричать Байкал.
Я услышал пунктиром:
– …полчаса назад… три шестьсот… порядке…
– А чо! Нормально, ага? – сказал Петр Петрович и сердито почесал глаза.
А Байкал всё ревел, ворочая своими живыми мыслящими каменоломнями и дул льдистый баргузин, сипло и удивленно присвистывая в соснах. И солнце то являлось волшебными праздничными вспышками, то исчезало, делая мир серьезным и суровым. И это была настоящая жизнь.
Вернулись мы с Байкала вечером. Отметили, конечно, рождение внука – Васятки – в каком-то ресторанчике недалеко от «Башки». Подсвеченная «Башка», казалось, смотрела уже не так сурово, а даже как-то всепрощающе.
В Москву я привез пять омулей, жвачку-серу, пахнущую дымком, безалкогольный бальзам «Байкал», помогающий от всего на свете, и что-то особенное, непривычное на душе.
Скоро буду крестным папой. Сами знаете, чьим, ага?
Старый да малый
У меня есть замечательная соседка по даче. Зовут её Нинель Павловна Будкина. Наши участки рядом, и когда я изредка всё-таки вырываюсь на дачу, я сразу же иду к тёте Нинель.
У тёти Нинель есть кошка Миуша, cамовар, муж – Василий Михайлович Будкин – и внук Лаврик. Кроме этого у тёти Нинель много чего есть, типа дочки, зятя, швейной машинки «Зингер» довоенного производства, гипертонии и прочего. Но эти четыре персонажа – Миуша, самовар, Василий Михалыч и Лаврик – главные. Дочь с зятем, конечно, заняты и на дачу вырываются дай Бог раз за лето. А эти четыре – всегда на месте. Сначала о кошке с самоваром.
Кошка Миуша – выдающаяся кошка. В общем-то, если всё называть своими именами, «с предельной прямотой», как сказал поэт, кошка Миуша – это жирная ленивая тварь, страдающая тяжелейшими формами обжорства, вредности и мании величия. Но Нинель Павловна считает, что Миуша никакая не жирная, а «шерстистая» (почти десять кило шерсти), а лень с вредностью и манией величия называется «настоящим кошачьим характером». Не знаю, не знаю. Видал я всяких котов и кошек, но такой иезуитской сволочи, как эта Миуша, я не встречал. Но бог с ней.
В отличие от этой возмутительной скотины, питающейся исключительно свежей рыбой и демонстративно гадящей хозяйке в тапок, если рыба хоть чуточку была подморожена, самовар – очень хороший, трудолюбивый и честный человек. В семье Будкиных почему-то повелось называть его Мюллером. Совершенно непонятно почему. Наверное, в честь Броневого, за общую симпатичность. Так и говорят: «Ставь Мюллера». Или: «А где шишки для Мюллера?» Или: «О! Запел наш Мюллер!» И тому подобное. Мюллеру уже больше ста лет, и все сто лет он трудится. Его даже ни разу не лудили. Сто лет – ни единой бюллетени.
Василий Михайлович, несмотря на то, что ему уже под восемьдесят, – настоящий русский богатырь. Раньше я таких видел только в иллюстрациях к сказкам и былинам. Провоевал он последний год войны: его забрали в сорок четвертом, осенью. Потом ещё десять лет служил на флоте, работал на часовом заводе. Теперь – «на пензии».
Седая вьющаяся борода. Грудь – как надутый ветром парус. Рост – где-то метр девяносто с лихом. Ходит в тельняшке и босиком. Курит трубку, стряхивая пепел в трофейную немецкую каску. Словом – типаж. Как по нашей-то жизни он так сохранился – Бог его знает.
Говорит Василий Михайлович очень редко, больше молчит. Зато уж если выразится – ничего не добавишь. Чистый фольклор. Помню, сидим мы с Нинель Павловной и Василием Михайловичем (Лаврушка тогда спал после обеда) и пьём чай. Мюллер поёт. Миуша, нажравшись свежего карпа, чего-то там себе вылизывает в задней, так сказать, подмышке. Хорошо, уютно.
Василий Михайлович, как водится, молчит, а мы с тётей Нинель, позёвывая и похлопывая комаров, ведём долгий разговор про дождь. Ну, что в этом году, дескать, мало дождей, что сушь, что могут опять загореться торфяники и т. п.
– В июне-то всего три дождя было, – сказал я. Зевок. Шлепок.
– Да в июле три разА… нет, два всего, – сказала тётя Нинель. Шлепок. Зевок. – На Петра с Павлом да позжЕй ещё.
– Главное-то, чтоб весной хорошо промочило.
– Это – дА. В мае если проводнИт как следует – весь июнь можно и не поливать.
– От снега ещё зависит: сколько снега было.
– Зависит, а как же… Но май – это май… Тут уж…
– Это точно. А в этом-то году май не очень.
– Какой там май!.. Земля вся тресканая была… Как вон пятки у Михалыча… Михалыч, ты бы после бани пятки-то пёмзой продраил, а то ходишь босикотой беспризорной. Грешнота… Ходит он, Володь, с Пасхи до Октябрьской революции босой. Говорит: «У меня природные носки». Пятки – наждак наждаком… Ими же топоры можно точить. Трещёные, как я не знаю что. Сахара марсиянская, а не пятки. Как в этой… в рекламе, чтоб её… лишенец там какой-то по пустыне идёт, пить хочет. Ты пёмзой-то их потри, беспризорник, а я тебе их потом маслицем… И будут у тебя пяточки-лепесточки, как у нашего Лавруши… А, Михалыч?.. Хоть ты-то ему, Володь, скажи, чтоб он пятки пропёнзил…
Василий Михалыч стряхнул пепел в каску и произнёс:
– Два дождя в маЮ– агроному по х…Ю.
– Я тебе не про дождь в маЮ, я про пятки тебе твои говорю, – напустилась на Василия Михалыча тётя Нинель. – Как скот бездомный, ей-Богу. В коровнике – по дерьму коровьему босиком, в свинарнике – по свиному обратно босиком. Ты в каком веке-то живёшь, старый, а?
Василий Михалыч набил новую трубку и изрёк:
– Говно – не сало: смыл и отстало.
Некоторые фразы Василия Михалыча вообще трудно объяснить. Но что-то в них есть такое… не знаю. Например, есть у него выражение: «Смастерить мурзика». Это значит сделать что-нибудь особенное. «Мы немцу под Берлином смастерили мурзика» и т. п. когда Василия Михалыча что-нибудь рассердит, он не вступает в разговоры и выяснения, а молча «мастерит мурзика». Однажды его сильно рассердил покойный тесть, отец тёти Нинель Павловны. Склочный, надо сознаться, был тип, Царство ему небесное. Типа Миуши. Чего не скажешь про тётю Нинель. Дело было давно, лет сорок назад, в Москве, на Ленинградском проспекте. В общем, обидел его тесть. Вышел Василий Михалыч на балкон к тестю и с корнем вырвал перила. И поставил их аккуратненько рядом. «Смастерил мурзика». Тесть – шасть на балкон, а перил-то и нету. А этаж восьмой. Больше тесть Василия Михайловича не обижал. Извинился. Ну, тот обратно поставил перила. Зацементировал, выпрямил, покрасил. До сих пор стоят как новенькие.
Что же касается Лавруши, то это пятилетний парнишка, который больше всего на свете любит разговаривать. Симпатичный паренек, добрый, смышлёный.
Вечером Василий Михалыч и Лавруша ложатся спать и беседуют. Это у них называется «ночные поговорилки». И тут Василий Михалыч преображается: он говорит. Говорит много и интересно. Даже поёт иногда, особенно часто про «бродяга Байкал переехал». А Лаврик особенно любит строчку «Так здравствуй, так здравствуй, маманя!». – и подпевает её деду с предельной эмоцией.
Я очень люблю сидеть вечерами на веранде у Будкиных, пить чай из Мюллера и слушать, как за стеной разговаривают дед с внуком. Подслушивать, конечно, нехорошо, но я подслушиваю. Обычно сначала тётя Нинель сидит со мной «за компанию». Но потом уходит к соседке смотреть телевизор.
– Хочешь послушать, как старый да малый беседы свои калякают?.. – улыбается Нинель Павловна.
– Хочу.
– Ну, давай, давай. Может, пропишешь потом в газетке какой… Как дурачок с дурачищем засыпалочки языками чешут.
Нинель Павловна уходит. За стеной сначала молчание. И шуршание: это Лаврик ест свою «спокойноночную» конфету. Затем – Лаврушкин голос, с уютным причмокиванием:
– Деда…
– Оу… Чего тебе, Лаврушенька?
– Ты зачем кряхтишь?
– Старый, вот и кряхчу.
Лаврик думает. Потом тоже кряхтит, подражая деду.
– А я, деда, тоже иногда кряхчу.
– Почему же это ты кряхтишь-то?
– Когда на горшке, к примеру, сижу, чтоб лучше какалось.
– А… Это ничего, это можно. На горшке не покряхтеть – как свадьба без песни.
– И во сне. Мне бабушка говорит, что я кряхчу во сне. Это когда снится что-нибудь про злых.
– Ясно.
Пауза.
– Деда…
– Оу?
– А что такое «конское ведро»?
– Конское ведро? Это, Лавруша, большое такое, чтобы, к примеру, коровья морда влезла. Корове ведь тоже пить нужно. Она живая. Это тебе не этот… не мерседес безмозглый.
Лаврик смеётся. Тихо давится там себе в подушку со звонкими подвываниями. Как будто монетки падают. Лаврик Заразительно смеётся. Хороший, значит, будет человек. Первый признак.
– Ты чего смеёшься, Лавруша.
Чувствуется даже через простенок, что дед широко улыбается в бороду.
– Смешной ты, дед.
– Чем же это я смешной?
– Корову с конем путаешь. Ведро-то – «конское», а не «коровское».
Василий Михалыч тоже смеётся, потом кашляет:
– Да, прокол у меня вышел, Лавруша, мат с нашлёпкой.
Пауза.
– Деда…
– Оу?.. Кх-кх… Чего, Лаврушенька?
– А кашляют тоже от старости?
– Ну да. От простуды ещё…
– И от курения, – уверенно-назидательно говорит Лаврик.
– Это верно. Ты не кури никогда, Лаврушенька. Я-то на войне научился. Теперь уж не разучишься. А ты – не надо, не кури никогда.
– Я не буду, я уже бросил.
– Так ты пробовал что ли?
– Не-е-ет. Я так бросил, без пробовать. И пить тоже бросил, и наркотиться…
– А-а-а… Это правильно. Ну его всё это к шутам собачьим.
Пауза.
– Деда…
– Оу?..
– А что такое значит слово «блядь»?
Дед кряхтит, ворочается, потом кашляет.
– Это, Лавруш, кх, негодное такое слово… Сорняковое слово.
– Типа «фашист»?
– Ну да…
– Антошка из седьмого дома всё время это слово говорит. Скажет – и плюнет. Скажет – и плюнет. Ему семь лет уже. У него зуба переднего нету.
– Это он зря, Лавруша. Ты не надо ничего такого говорить. Я и сам иногда… того… пульну сгоряча – а потом и лежу – кряхчу. Ты, Лавруша, не говори ничего такого.
– Да я не говорю. Я, деда, знаю, что такое это слово.
Дед кашляет, шмыгает носом.
– Это, деда, такая тётя, которая бросила своих детишек и голая вышла на улицу. Правильно?
– Кхы… Кхэ… Ну да, похоже…
– Только я не пойму, зачем она голая вышла. Бросила детишек она потому, что плохая, это ясно. Вроде как кукушка. А вот зачем голой на улицу идти… Никак не пойму.
– Жарко ей, наверное.
– А-а-а, тогда ясно. Когда мне жарко, я тоже люблю в одних трусиках ходить.
Пауза.
– Деда…
– Оу?..
– А ты с фашистами как воевал?
– Как… обыкновенно.
– «Мурзика» им «мастерил»? Да, деда?
В голосе Лаврика – гордость за деда. Даже немножко хорошего такого, доброго подхалимажа. Дед смеётся: приятно всё-таки, внук цитирует.
– Мастерил, Лавруша, мастерил.
– Стрелял в них?
– А как же.
– Ты их всех перестрелял?
– Зачем всех… Только тех, кто плохие.
– А разве фашисты хорошие бывают?
– Да как тебе сказать… Плохие у них были только главные…
– Гитлер?
– Ну да. Он да ещё полторы вонючки. А остальные – просто люди. Как ты да я. Да как бабушка, да мама с папой. Да как вон дядя Вова. Такие же, многие в очках. Молодых совсем много было. Тощие, очкастые, шеи цыплячьи… Жалели мы их, пленных. Их Гитлер всех заставил против нас быть. А они и не хотели. Вот так, Лаврушенька. Он нам хотел мурзика-то смастерить, а мы – хренушки с укропом – сами ему смастерили… барсика. С миушой в придачу.
Лавруша победоносно смеётся, дед тоже. Пауза.
– Деда…
– Оу…
– А американцы тоже хорошие?
– Разные. И японцы, и французы, и эти… пупуасцы. Всё – люди. Человеки. Две руки, две ноги, голова да пупок.
– А Антошка говорит, что американцев всех убивать надо.
– Дурак твой Антошка. Матершинник желторотый. Сопля беззубая, а уже все убивать собрался. Этот… терминатор в памперсах.
Лаврик заливается смехом. Шепотом повторяет: «Терминатор в памперсах». Чтоб запомнить. Пауза.
– Деда, а мы самые-самые крутые?
– Кто это – «мы»?.. Дошколята курносые?
– Нет, мы… Ну, Россия.
– Это почему же «самые»-то?
– Не знаю. Во дворе у нас так считается. У нас считается, что Путин всех скоро сделает по крутости.
– Считается у них… «Крутые»-то мы вместе с Антошкой твоим, что ли? У которого бледная поганка заместо языка. Или без него?
– Нет, без него. Он двоечник, фашистов защищает, в собаку Стёпу вчера камнем кинул, лапу ему подбил.
– Ну и что?.. Что думаешь?
– Ясно мне всё, деда.
– Что ж тебе ясно-то, Лаврушенька?.
Лаврик думает. Долго. Минуту, наверное. Дед не мешает, молчит. Даже не кряхтит и не кашляет. Только дышит. Носом.
– Трудная штука жизнь, – говорит со вздохом Лаврик. – Сразу за одни ночные поговорилки не разобраться.
– Вот это верно. Не только за одни поговорилки, за сто лет ничего не поймёшь. Чем старей, тем дурней. Но оттого-то и интересная она штука, эта жизнь, Лавруша. И хорошая. Даже помирать жаль.
– Ты, деда, ещё не скоро умрёшь. Ты ещё… сто сорок семь тысяч сот лет будешь жить.
– Добрый ты, Лавруша. Отмерил мне времени-то, как рублёв олигарху. Только время-то – это штука посильнее денег. Ладно. Всё, спать давай.
– Давай, деда. Спокойной ночи.
– Покойной ночи, Лаврушенька.
Поговорили дед с внуком.
Я ещё какое-то время сижу на веранде. Сипит, уже еле слышно, Мюллер. Засыпает, неутомимый вековой труженик. Тикают часы. За баней тихо и вкрадчиво, как на старой пластинке, сползающим куда-то вкось тенорком орёт кот. Миушкин ухажёр, Барсик. Я не вижу, но знаю: Миуша сейчас сидит на крыльце и словно бы равнодушно смотрит в противоположную от Барсика сторону. Ничего не поделаешь: женщина.
Порыв ветра. Шорох яблони. Слышно как падают подряд три яблока, делая стуки, похожие на удар удивления ладони о лоб. Бум? Бум? Бум?. Белый налив. В этом году пропасть яблок. Лаврушка их любит. И когда он их ест – у него вся мордаха лоснится. А дед над ним смеётся. И дед тоже любит яблоки. Только режет их мелко-мелко. Чтоб легче жевалось дёснами. И будут они вместе перед сном их есть. И говорить про жизнь. Старый да малый. И будет пахнуть мытым полом в избе, потухшими угольками из самовара, какой-то сладко-ванильной, что ли, пылью засохшего зверобойного букетика и ещё чем-то неуловимым – а если кратко: Вечностью, Любовью и Добром. И нет здесь никакого высокопарного пафоса. Просто так оно и есть. И так будет всегда.