Текст книги "Рассказы (СИ)"
Автор книги: Владимир Елистратов
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 47 страниц)
Дурачок Дима
В нашем дворе, дворе моего детства, жил дурачок. Его звали Дима. Жил он, конечно, не прямо во дворе, а в квартире номер тринадцать, на втором этаже. Вместе с матерью, очень странной молчаливой пьяницей.
Ходила она как бомж. Но если приглядеться: у нее когда-то было невероятно красивое лицо. Просто неправдоподобно красивое. Разговривала она очень редко и только матом. Я слышал ее за почти двадцать лет только один раз. еня послали в магазин за кефиром. Я тянул-тянул, а когда спохватился и, запыхавшись, подбежал к магазину, он был уже закрыт. Мама Димы стояла у дверей. Она пьяными глазами посмотрела на меня и сказала: «Пошла б…дь грибы собирать, когда снега по п…ду навалило». Больше я ни разу в жизни не слышал ее голоса.
Никто ее имени не знал, все звали ее Чуней. Наверное, потому что она все время ходила в каких-то странных стоптанных-перестоптанных то ли ботинках, то ли сапогах, напоминавших чуни, веревочные лапти. Сначала говорили:
– Вот опять эта… как ее… в своих чунях идет.
Потом:
– Вон чуни идут.
И наконец:
– Вон идет Чуня.
По-научному это называется синекдоха: когда целое называется по части. «Эй, ты, Шляпа!» И тому подобное.
Во дворе у нас жили сплошные дети-синекдохи: силач Сися, Федька-Пятно с большой родинкой на щеке, Филя-Сопля (без комментариев), очень болтливая, но симпатичная Светка-Речевка и так далее.
Я тоже где-то года полтора пробыл синекдохой. Моя кличка была Пепперминт: родители привезли из-за границы несколько блоков жвачки, и я с ее помощью вел очень тонкую придворно-дворовую политику. Плел интриги и стриг дивиденды. Жвачка в те советские времена была чем-то вроде местной валюты. Ею можно было манипулировать местной шпаной, формировать дворовые партии и прочее. Дал, например, Сисе пластинку пепперминта, чтоб тот дал в глаз Сопле, чтоб тот сделал домашнее задание по математике (Филя был у нас отличником) Речевке-двоечнице, которой я весьма симпатизировал, чтоб та договорилась с Пятном, который тоже симпатизировал Речевке, чтоб тот на целый день дал мне велосипед. Вы скажете: легче просто дать жвачку Пятну?.. Убогие вы, примитивные люди. Из вас политик, как из Сопли Сися. Смотрите: Сися знает только про Соплю и Речевку. Так? Речевка только про Соплю и Пятно. Сися не знает про Пятно и наоборот. Так? Речевка ничего не должна знать про Сисю. Уж об этом-то я позабочусь! Пятно не должно знать про Соплю и так далее. А я знаю про всех! Как Фантомас, Зорро и Штирлиц. Представляете, какой оперативный и стратегический простор для маневров?.. Уже в пятом классе я целыми вечерами рисовал схемы со стрелочками, которые сейчас в сериалах дрожащими руками рисуют сыщики с мудро-запойными лицами. Только мои схемы были покруче.
Правда, года через полтора, когда я всех достал своими интригами, жвачка кончилась, и я стал именоваться иначе: Вовка-Хитрозадый.
Даже затрудняюсь сказать, что это: метафора, олицетворение, синекдоха, литота… Все сразу.
Дурачка Диму все звали просто Димой, даже не Митяем и не Димоном. В этом простом имени сосредоточились все фигуры речи.
Каждый день, и летом, и зимой, и весной, и осенью, он появлялся во дворе часов в семь утра и уходил со двора часов в десять вечера. Годами. Десятилетиями. Сидел у подъезда на лавочке. Или в песочнице. Или качался на качелях. И всегда улыбался. Дима был блондин, большой, полный, с очень красивым, в мать, розовым лицом. Дурачка в нем выдавал только вечно удивленно приоткрытый рот и то, что моргал он своими синими глазами с белесыми ресницами очень редко и как-то медленно, как черепаха или попугай. Иногда левым глазом моргнет, а правым забудет. Или: правым моргнет и забудет открыть, а левым в это время моргнет раза три.
Трудно сказать, сколько тогда было лет Диме. Наверное, под двадцать. Или двадцать пять. Мозгами он был, конечно, ребенок лет пяти. Но с какими-то странными … прорывами, что ли. Он, например, умел читать. По слогам, но умел. И помнил все, что прочитал. Не понимал, наверное, но помнил. Или все понимал, но по-своему. Мы любили его спрашивать:
– Дима, сколько тебе лет?
И каждый раз он отвечал по-разному:
– Цетыйе месяца, – и улыбался. Он не умел смеяться, только улыбался.
Или:
– Тйиста цветовых го-одиков.
Или:
– Го-одик, го-одик и исё го-одик, – и показывал на пальцах «го-одики».
Издеваться над Димой было не принято. К нему относились даже с каким-то потаенным уважением. Над его нелепыми ответами смеялись, но не зло-издевательски, а поощряющее-одобрительно, как над хорошим мудрым анекдотом.
Вообще, по тому, как человек относится к Диме, можно было определить, хороший он или плохой.
Иногда к нам во двор заходили ребята из других дворов и пытались обижать Диму. Особенно усердствовал один мальчишка из соседнего двора – Сережка Дрынкин, Дрын.
У Димы, как и у многих «дурачков», была привычка чего-нибудь просить. Выходишь гулять во двор, а Дима тут же к тебе подходит, улыбается и говорит:
– Дай кафнетоську.
– Нет конфеточки.
– Дай пийазёцка.
– Нет пирожочка.
– Ну дай сово-ибудь!
– На.
Это была такая игра. В «сово-ибудь» (чего-нибудь). Дима был рад любому подарку. Обычно мы все, выходя гулять, заранее брали «сово-ибудь» из дома: фантик, огрызок карандаша, копейку, сухарик, скрепочку – неважно. Он, сияя счастливой улыбкой, брал подарок и говорил:
– Сабибо, – и весь день играл с этим «сово-ибудь». Сворачивал и разворачивал фантик, кидал на землю копеечку, восхищенным шепотом приговаривая:
– Оёл.
Или:
– Ефка.
При этом он не понимал, где орел, а где решка. Просто ему нравилось бросать и поднимать копеечку и нравилось говорить «ефка» и «оёл».
Дрын всегда старался сделать Диме какую-нибудь гадость. А Дима каждый раз забывал, что Дрын плохой. Он вообще начисто забывал зло. Любое. Заходит Дрын к нам во двор, когда из нас никого нету, Дима тут как тут:
– Дай пийозанава.
– Нет пирожного.
– Дай майозанава.
– Нет мороженого.
– Ну дай сово-ибудь!
– Хочешь саечку?
– Хосю.
– На! – и Дрын делал саечку – с чувством, побольнее, зацепив тремя пальцами Димин подбородок, как крючком, – и смеялся. И смех у него был похож на частую-частую визгливую икоту.
– Ай, бо-о-ойна! – кричал Дима, не переставая через силу улыбаться. Для Димы улыбка была чем-то вроде штанов. Ему, наверное, казалось, что не улыбаться просто неприлично.
Иногда мы делали засады на Дрына. Особенно Дрын боялся Сисю. Мы прятались в сирени и ждали. Появлялся, воровато оглядываясь по сторонам, Дрын. Одна рука в кармане: что-то прячет. Дима, сияя от счастья:
– Дай сакаятку.
– Нет шоколадки.
– Дай маймиятку.
– Нет мармеладки.
– Ну дай сово-ибудь!
– А на! – и он быстро высыпает Диме за шиворот горсть песку.
– Ай, нипиятна! – кричит, с трудом улыбаясь, Дима.
Мы вырываемся из засады. Дрын – от нас. Мы – за ним. Сися орет свое любимое:
– Стоять! Молчать! Бояться! Деньги не прятать!
Мы настигаем Дрына. Тот хнычет, как бы тихо полаивая. Нас четверо: Пятно, Речевка, Сися и я (Сопля дома делает математику для Речевки: ему некогда). Мы вчетвером тащим Дрына к песочнице. Мы настроены жестоко. Дети вообще – часто жестокий народ, безжалостный.
– Хосес писоцку? – подражая Диме, ехидничает Пятно.
– Не-е-ет, – хнычет Дрын. – Не надо! Я не бу-буду!..
– Бубудешь! Фку-усный писоцек! – шипит Речевка.
Мы с Пятном держим Дрыну руки. Речевка зловеще пританцовывает, делая страшные рожи, чтобы Дрыну стало еще страшнее. А Сися двумя пальцами давит Дрыну на скулы, стараясь открыть рот, и запихивает ему в рот песок. Тот давится, плюется.
– Любишь фрукты? – добро-добро улыбается Сися.
– Не-е-ет!
– Яблочки? – продолжает Речевка.
– Не-е-ет!
– Апельсинчики? – включаюсь в игру я.
– Не-е-ет!
– Ананасики? – вносит свою лепту в самосуд Пятно. Мы смеемся. Ананас – полная экзотика, никто из нас в жизни ни разу не пробовал ананаса. Вот сейчас мы им Дрына и накормим.
– Не-е-е-е-ет! – вопит Дрын, плюясь песком.
– Значит, сли-и-и-ивочки? – «догадывается» Сися.
– Не-е-ет!
– Лю-у-у-бишь, Дрынчик. Сливочки все любят! – говорит Сися, строит жуткую рожу, издает злобный рык и делает Дрыну «сливочку». Долго и сладострастно наминает Дрыну нос, крутит его туда-сюда, подпевает:
– Я пригласи-ить хочу-у на та-анец ва-ас и то-олько ва-ас! И не случа-айно этот та-анец – ва-альс!
Мы хохочем. Хорошенький получается «вальсик». Речевка танцует вальс с воображаемым партнером. Пятно самозабвенно вертит головой туда-сюда. Я подвываю «Вихрем закружит белый танец!..» Всё зыкински…
Только вот: нам все время мешает Дима, нудно тянет нас за рукава, за штанины, Речевку – за юбку, пытаясь оттащить от Дрына, приговаривает, словно стараясь отвлечь нас от нашей мстительной вакханалии:
– Дай джювацку! Дай пияфкА! Дай сово-ибудь!
«Ну, поиграйте со мной в „сово-ибудь“! У вас нехорошая, зля игра. Давайте играть в нашу, хорошую игру!»
Ему жалко Дрына. Но мы «отдрыниваем» Дрына по полной. Наконец мы его отпускаем. В заключение каждый дает Дрыну по пендалю. Речевка тоже, но не ступней, а коленкой, придерживая юбку. «Н-н-на, дрынская морда!..»
– Еще будешь к Диме приставать, – говорит Сися, – уши к ж…е приклею.
Мы смеемся. Дрын уходит. Уже издалека показывает кулак и убегает. Дима всхлипывает сквозь улыбку, шепотом приговаривает:
– Дай сахайоцку… дай баяноцку…
Нам уже не так весело, как было вначале. Скорее грустновато. Но мы все еще упорно делаем вид, что у нас прекрасное настроение, потому что мы восстановили справедливость. Жестоко, конечно, но восстановили.
Я достаю из кармана пластинку «джювацки»-пепперминта. Я аккуратно кладу ее на скамейку, очень медленно, обстоятельно, выверяя каждое движение, разрезаю жвачку на пять частей перочинным ножичком. Одну часть – Диме. Тот сияет, сразу забыв про Дрына. Мы все молча жуем, громко чавкаем. Так вкуснее. Дима тоже пытается громко чавкать, но у него не получается: он просто очень широко открывает рот, к тому же пытаясь моргать в такт жеванию. Мы одобрительно смеемся. Он, как всегда, улыбается, с уважением приговаривает:
– Джювацка!
– Пе-пер-минт! – торжественно произносит Речевка.
– Пи-ми-мин, – уважительно повторяет за ней Дима.
Все в порядке. У нас во дворе мир.
Сколько я жил в этом доме, столько помню Диму. В старших классах мы, конечно, с ним уже не играли. Но «сово-ибудь» продолжало оставаться неизменным ритуалом. Дима больше дружил с маленькими ребятами, но и нас помнил и, как мне кажется, по-своему любил.
Потом у меня был университет. Дворовая жизнь завершилась окончательно. А Дима все так же сидел в песочнице, окруженный детворой.
В конце восьмидесятых в наш двор стало приходить какое-то запустение. Началось с того, что умерла Чуня. Дима остался один в квартире. Пустой, облезлой, без замка. Однажды кто-то залез в нее и вынес все, что там оставалось. Даже лампочки вывинтил. Зачем-то нагадил в углу. Кто-то вроде Дрына, наверное.
Диму, конечно, кормили. Кто чем. А потом стали и подпаивать. И не просто так.
Я переехал в другой район. Иногда приезжал в гости к Сисе, который продолжал жить в нашем доме. Один раз во дворе меня встретил постаревший, грязный, весь обтрепанный, но такой же улыбчивый Дима.
– Дай водоцки!
Я промолчал. Как-то не игралось в «сово-ибудь».
– Дай пойтвефку.
Я не стал дожидаться конца игры. Дал Диме банку немецкого пива. Тогда это была редкость.
– Сабибо, – улыбнулся Дима и пошел в песочницу.
Через пару лет Дима пропал. В его квартиру въехал какой-то шустрый чернявый мужичок, который устроил в ней челночный склад. Говорят, мужик сначала оформил себя Диминым опекуном, а потом достал липовую справку, что Дима вылечился и вменяем. Заставил Диму поставить закорючку в договоре о передачи собственности. Это было совсем не сложно. А дальше – Дима исчез. По слухам его просто отвезли куда-то за окружную и оставили на шоссе.
В те годы я бывал в нашем дворе всего пару раз. Двор стал какой-то мертвый. Как будто из него ушел добрый дух, который хранил его многие десятилетия. Люди перестали здороваться друг с другом. Висело над нашей песочницей что-то унылое и недоброе. Сирень вырубили, качели сломались, и одинокая железка качалась, как протез.
Сися, который стал хорошим программистом, эмигрировал в Америку. И лет пятнадцать я вообще не появлялся в наших местах. Что мне там было делать?
И вот пару лет назад вдруг мне позвонил Сися. Он вернулся. Америка его достала, и он устроился программистом в какой-то преуспевающей конторе в Москве. Он вернулся в свою квартиру, в наш старый дом. Сделал евроремонт. Через «Одноклассников» нашел Светку Речевку, которая, кстати, работает в магазине, принадлежащем Дрыну. Дрын конкретно поднялся, держит с десяток точек, растолстел так, что не узнать. Но смеется по-прежнему: визгливо поикивая.
Пятна Сися не нашел и не мог найти: он погиб в Чечне.
Сопля – в Израиле – гранит алмазы.
Сися пригласил меня в гости на вечеринку одноклассников. Мне как-то не хотелось ехать, но я приехал.
Была весна. Май месяц. Я не узнал своего двора. Он ожил. Сирень снова отросла. Она вся пенилась фиолетово-белой пеной до третьего этажа. Качели починили и покрасили в несколько ярких цветов. По периметру новой сосновой песочницы плотно сидели детишки, человек десять. Смеялись. Вдруг из песочницы между детьми выскочил пес. Дворняга, пегая, с доброй улыбчивой мордой. Пес подбежал ко мне, боднул мне носом ладонь и бесцеремонно уткнулся носом в колени, как будто мы с ним сто лет знакомы. Я погладил пса. Он, виляя хвостом и улыбаясь, посмотрел мне в глаза и опять боднул ладонь носом, будто бы говоря:
– Ну дай сово-ибудь!
– Димка! Димка! Не приставай к дяде! Иди к нам, Димка! – звонко крикнул рыжий парнишка из песочницы. Парнишка был похож на Пятно. Пес лизнул мне руку и убежал к ребятам.
Шахтёр Рабинович
Недавно я отправился в круиз по реке Рейн. Очень мне в круизе понравилось. Но сначала – пару слов о круизах вообще.
Не знаю, с чем ассоциируется у вас слово «круиз», но у меня оно ассоциируется со словом «мезим». Речной круиз – с просто «мезим», морской или океанический – с «мезим форте».
Раньше я думал, что корабли существуют для того, чтобы на них плавать. При этом, как учили нас Дефо со Стивенсоном, плавать, перенося суровые испытания, испытывая непереносимые суровости и всё такое. Теперь я понял, что корабль – это такое специальное плавающее устройство для интенсивного приема пищи. Что-то вроде баржи с комбикормом и веселыми хрюшками. Бригантина «Ням-ням». Каравелла «Три толстяка». В общем, если по-простому – жральня на воде, работающая по пословице «Кушай, Мокушка, к весне зарежем».
Вот, например, расписание на том самом немецком кораблике, чавкающем (метафора не случайна) по Рейну. Кораблик замечательный. Рейн тоже замечательный. По масштабам похож на реку Угру. Или Мологу. В общем – широкая река.
6-30. Завтрак «Ранней Птички» («Early Bird» breakfast).
Подразумевается, что клиент, как птичка, романтически зачавкивая бутерброды, встречает восход. Просто, всухую, встречать восход в круизах не положено.
7-30. Просто завтрак.
«Просто завтрак» продолжается до 9-30.
С 9-30 до 10–30 – перерыв.
10-30. «Fruhshoppen». Фрюшоппен – это такая, как сказано в расписании, «типичная центрально-европейская традиция». Переводится примерно как «утренняя кружка». Традиция заключается в том, что в 10–30 после двух завтраков на палубе выставляется халявное пиво и халявные же сосиски. Сосиски большие, типа продолговатых надувных шариков, сочные, питательные. Нажористые такие. И пиво хорошее, пенное. И еще после этого будут говорить, что у нас в России свирепствует алкоголизм. У нас даже на советских рублевых монетах (помните?) Ленин показывал своей хипхоповско-пролетарской ладошкой на 11–00. А эти зажигают в 10–30. Умалчиваю, что еще на «просто завтраке» можно размяться шампанским. Если, конечно, кораблик с пятью звездочками.
Фрюшоппен длится час, до 11–30.
12-30. Обед. До 14–30. Без комментариев.
С 2-30 до 3-45 – тихий час.
3-45. На палубе шеф-повар показывает успевшим оголодать отдыхающим, как изготовить яблочный штрудель. Яблочный штрудель изготавливается шеф-поваром прямо на глазах изумленной публики, а потом публика с криками «йаволь!», «йа, йа!», «дас шмект!» его поедает. Где-то к 4-15 крики, чавканье и сытое поикивание, похожее на снайперские выстрелы, смолкают. Минут на 15.
4-30. «Час Чая» («Tea time»). А также – разнообразной выпечки.
6-00. Час Коктейля. Коктейли разные: «Ананасовая мечта», «Кровь Карибов», «Ролс Ройс», «Банана Лумумба», «Зеленая Лэйди», «Шоколадно-банановая девочка», «Секс на пляже» и т. п. Закусить эту ананасовую лумумбу на пляже тоже нужно. Чем-нибудь сладеньким.
Напившись до зеленых девочек и наевшись до кровавых мальчиков, товарищи круизёры дружно идут на ужин.
7-00. Ужин. Ужин, разумеется, каждый день новый. Итальянский, швейцарский, мексиканский, восточный, французский, немецкий. Всех их объединяет одно – убойность.
В 9-00, постанывая, отдыхающие расходятся по анимейшанам, бинго и казино, чтобы в 12–00 посетить буфет для полуночников. И там хорошенько «подкрепиться» до «Ранней Птички».
В принципе это довольно щадящий график. Если корабль большой, если это лайнер, то ням-ням-буль-буль-нон-стоп не прекращается ни на одну минуту. Помню, плыл на лайнере «Costa Atlantica» по норвежским фьордам. Сказка, а не круиз. Красотища неописуемая. Но!
«Costa Atlantica» – белоснежная девятиэтажная мандула. Тринадцать, если не ошибаюсь, баров. Сколько буфетов, подсчитать трудно. Они возникают повсеместно и неожиданно. Несколько ресторанов.
Плыву, помню, по этим самым фьордам, свесив животик с перил за борт. Улыбаюсь. Животик покачивается туда-сюда. А в голове всё крутится что-то из школьных лет: «Глупый викинг робко прячет тело жирное в утесах. Он смеется и хохочет, тело вытащить не хочет…». Помню, что там был не «викинг», а кто-то другой. И что он не смеялся и не хохотал. А кто и что он делал – никак не вспомню.
Но – возвращаюсь на Рейн.
Круиз начался в Амстердаме. Из Амстердама мы вышли вечером. Плыли ночь. Проснулся я, как всегда, рано. Я вообще встаю ни свет ни заря, а тут еще два часа разницы с Москвой.
Я вышел на верхнюю палубу. Светало. Ландшафт вокруг был немецкий. Поля – как будто их мыли шампунем против перхоти, аккуратно-симметричные домики. По Рейну стелился слоистый туман. Тоже – аккуратно, как будто по линейке. Красиво…
Смотрю: на палубу поднимается мужик. Лет пятидесяти-пятидесяти пяти. Коренастый, с роскошными казацкими усами. Крепыш. Поднимаясь, берется за перила так, как будто каждый раз хочет их вырвать, но щадит.
Крепыш поднялся, подошел к краю палубы. Достал папиросу, предварительно щелкнув безымянным по дну пачки. Обстоятельно покатал папиросу между пальцами. Посмотрел за борт. Сказал тихо: «ё-маны…» Плюнул вниз, ревниво проследив траекторию плевка. Закурил, оберегая зажигалку двумя ладонями, хотя ветра не было никакого. И я понял, конечно, что это наш.
– Доброе утро! – сказал я.
– Доброе! – сказал крепыш. – А я тоже понял, шо ты наш.
У крепыша был легкий акцент. Примерно как у Марка Бернеса в «Двух бойцах».
– А как вы… ты определил?
– Ну, сначала ты трагычно, як твой Гамлэт, смотрел в рэчку и долго чесал затылок. Хрустя им, як капустой. Я-таки уже подумал, шо ты – чесоточный утопленник. Но потом ты закруглил свой прэдсмэртный чёс, и звонко, я извыняюся, сморкнулся из левой ноздри в Рэйн, зажав правую мизэнцем. Чёсать затылок и сморкаться через мизэнец могут только наши. Кстати, меня зовут Абрам.
– Очень приятно. Вова…
– Вова – это хорошо. Ахтуально. Фамилия у меня, кстати, тоже рэдкая, а именно – Рабинович. Ну, тебя твоё фамилие и не спрашиваю. Якой-нибудь Иванов, Петров, Елизаров…
– Типа того.
Так мы познакомились с Абрамом Рабиновичем.
– Нам с тобой, Вова, на этом лэдоколе «Дер Чэбурашка» две недели чохать, – продолжал Абрам. – Тах шо давай сближаться в духовной плоскости. Ты, Вова, чэм по жизни занимаешься?
– Да так… преподаю, пописываю.
– Понял. Творческая личность. Типа художника Тюбика. Уважаю. А вот я – як некошэрная сардэлька. Бэздуховным бызнесом занимаюся. Трубами торгую шо твой последний потс…
– Трубы – это респектно, – сказал я.
На палубу стали выносить завтрак «Ранней птички». Чаёк, плюшки, бутербродики.
– Говно это усё, а не респект, – сказал Абрам, властно взяв сразу три бутерброда с колбасой. – Приобщайся, Вова.
Я взял плюшку и, тяжело вздохнув, стал жевать.
– Жуй, жуй, Вова. Эти эсэсовцы шо-шо, а плюхи умеют пэчь. А трубами торговать – это… Торгаш – он и есть торгаш. Разве это профессия? Купи – продай… Капиталист он и есть фарца. Тьфу. Вот у меня раньше была профессия!..
– Какая?
– Шахтер.
– Да ну!
– Да, Вова… Вот была жись! Восемь часов у забое. С отбойным молотком. Шо твой Рэмбо с аутоматом. Да шо Рэмбо! Пусти этого цуцика у шахту – он же ж со страха такого шептуна метанового запустит… Взорвет усе на хрен. Да, было время. На гора тройную норму давали. «Шобы кр-рай твой пр-роцветал, нужен…» Шо нужен, Вова?..
– Не знаю.
– Плохо, шо не знаешь. «Нужен уголь и металл!» Эх! Родной ты мой Донбасс! Богатырский край! Лучшее место на земле. Была у нас, Вова, своя шахта. Еврейская. Да. Лучшая, Вова, шахта на весь героический Донбасс. Директор – товарищ Мендельсон. Бухгалтер – товарищ Могилеуский. Ударники – Миша Козан, Сеня Вайншток… Железные парни. Глыбы. Титаны обрэзания. Дисциплина была… Китайцам от зависти на такую дисциплину топиться надо в ихнем сраном Хуанхэ. Извини, что выражаюся.
– Да ничего.
– Я ж шахтер. Шахтер без выражений – шо песах без мацы. Дисциплина – да… Нихто не пил… больше литра у день. Так товарищ Мендельсон сказал: больше литра горилки у день не пить. Хто больше литра выпьет, оформлю вторичное обрэзание в виде катрации. Ну, пыво, ясный шлимазл, не считается. Так шо полная трэзвость. А как работали! На совесть… Приехал я недауно на Донбасс, поглядел…
– Ну и?..
– Да ну!.. Политика – шмалитика… Флажками машут. Прэзидэнт этот… Витька-Динозавр. Скучно. Не тот пошел шахтер, Вова, не тот… Без полёта. Мельчает шахтер. Он же ж уже не за главное думает, а за деньги. Болит душа у меня, Вова, за мое родное Левобережье, жжёт вот тут, – он гулко бухнул кулаком в грудь, так эхо отозвалось над молчаливо-туманным Рейном.
У Абрама зазвонил мобильник.
– Вот! – сказал он. – Труба зовет. Мамона кличет. Никакой жизни. Один некошерный чистоган. – Он посмотрел на часы: – Проснулись они там, видишь ли, в своем Тель-Авиве. Ало! Да. Шалом, сволочи! Да. Шо?! Как еще не отгрузил? Ты шо, Изя, свинины объелся? Почему «не кричи»? Почему «не ругайся»? Нет, Изя, я по любому буду крычать и ругаться. Я еще буду и у морду бить. Да. Через полчаса не отгрузишь – заставлю тебя при рабби съесть килограмм сала. Я тэбя разорву, як Клычко промокашку. Понял? Усё. Отбой, подонки.
Он отключил телефон.
– Ладно, Вова, приходи через час на заутрак. Поговорим о глауном. А я тут буду пока зв; нить. Буду раздавать этим ленивым еврейским потсам воспитательных дюлей. Извини, что выражаюся…
– Да ничего…
– Я же ж гнусный бызнюк. А бызнес трэбует выражений в смысле снятия стрэсса.
Через час я спустился на завтрак. Рабинович уже сидел и разминался омлетом.
– А! Вова! Садись сюда. Проголодался?
– Да не очень.
– А я проголодался. Пока этих тельавивских тунеядцев строил – живот подвэло.
– Ты постоянно-то где живешь?
– Як «где»… На родине, в Израиле.
– Ну и как там сейчас?
– Хоро-о-о-шая страна! Очень хорошая. Конечно, многовато еврееу. Это есть. Еврей, Вова, он хорош, когда штучный. Два еврея – это уже многопартийный Кнессет. Три – это уже Талмуд на выезде. А здесь – 7 мильонов. Я умоляю! Но страна всё равно хорошая. Чисто, уютно. Люди – если поштучно – замечательные. А какие помидоры выращивает мой брат Мойше в своем кибуце! Шо за помидоры! Это же ж ягодицы солистки группы «Виа-гра», а не помидоры. Это же ж роскошь! Псалми Давыда! Ты, Вова, ел когда-нибудь настоящие жидовские помидоры?
– Н-н-нет… Клубнику вот израильскую ел…
– Нет, Вова, еврейская клубника – это говно. Извини, что выражаюся. Еврейская клубника – это, извини меня, Вова, гэморройный козий котяш. Рэзинка. Ей можно в футбол играть. Помидор – это да. А клубника… Разве можно сравнить еврейскую клубнику с подмосковной? А? Ты ел когда-нибудь настоящую подмосковную клубнику?
– Ел.
– Вот и я ел. Еврейская клубника – это как подмосковный помидор. Бурый камень из почки. А вот еврейский помидор – это как подмосковная клубника. Я ведь, Вова, после Донбасса долго жил в Москве. Я же, Вова, – коренной, можно сказать, москвич. Знаешь, Вова, какой лучший город на земле?
– Какой?
– Москва.
– Согласен.
– Москва – это, можно сказать, моя родина. Крэмль! Арбат! А какие были пельмэнные! Какие чебурэчные! Если этот чебурэк съесть – ты же ж его будешь помнить от Рождества до Пасхи. Ты будешь им пахнуть весь квАртал унутри, снаружи, поперек и наискось. Это ж был Чебурэк! Личность! Такой Чебурэк с портвейном «777» – это была веха в биографии. Это ж почти клиническая смэрть со свэтом у конце тунэли. Согласен?
– Согласен.
– Съездил я тут по делам в Москву…
– Ну и как?
– Город, конечно, процветает. Пухнет и пузыриться. Это есть. Это хорошо. Но – не тот пошел москвич. Не тот. Мельчает москвич. Что-то мельтэшит, юркает туда-сюда, шакалит… Нет, богатыри не мы, это точно. И чебурэк тоже пошел какой-то правильный, но недушевный…
Зазвонил мобильник.
– Опять эти трубачи-горнисты… Извини, Вова. Ало! Шалом, животные!.. Как?! Опять деньги не перевели?! Если через час денег не будет, я из вас буду делать фаршированную щуку по-содомски. Усё. Вот такая, Вова, жизнь. Извини, работа. Приходи в 10–30 на этот… как его… на ихний нацистский опохмел. Придешь?
– Приду.
В 10–30 я поднялся на палубу на фрюшоппен. Рабинович пил пиво и ел сосиски.
– Шалом, Вова! Шо, готоу героически метать сардэли?
– Да не очень…
– Давай, давай… На халяву, как говорит мой племянник Моня Кац, и жид насвинячился. Извини, конечно, что выражаюся… У немчуры сардэль шо надо. Уж шо-шо, а сардэлю фриц мастерит с толком. Это тебе не амэриканская соевая нэкрофилятина… Ты, Вова, когда-нибудь был в Штатах?
– Нет, не был.
– Зра. Хорошая страна. Я ведь после Москвы долго в Штатах жил. Я же ж, можно сказать, кровный янки. ГрАжданство у мена ихнее и усё такое. Хорошая страна. Можно сказать, лучшая в мире. Жрут они, конечно, хуже шакалов, это да… Набьет моську чыпсамы и рад. Писки-кола, кака-кола… Кошмар! С мозгами у них тоже… дэгэнэратиуный штиль. Это снова да. Но у целом страна замечательная! Небоскребы, Лас-Вегас и тах далее. Хотя, Вова, у последнее время американец стал мельчать. Не тот пошёл американец… Нет, не тот. Шо-то усё боится, дергается…
Раздался звонок.
– Да! Уже шаломкалися… Ароша, не юли… Ароша, будь честным мальчиком. Говори четко и ясно. Так… Так… Не смох… Так… Не сделал. Так… Значит, сшытай, что ты уже у анатомическом тэатре с номерком на задней ноге. Лежишь голый и грустный. Да. Заутра тэбе будет смертельные кю бэз вазелина. (Извини, Вова). Будь здороу. Видишь, Вова, какая сплошная грусть печального расстройства… Не дают доесть сардэлю. Давай, Вова, приходи обедать.
На обеде Рабинович с аппетитом ел спагетти и с неменьшим аппетитом говорил:
– Я ведь, Вова, если хочешь знать, корэнной узбек. У меня усё дэтство прошло у Бухаре. Ты, Вова, бывал у Бухаре?
– Бывал. Красиво там…
– А то! Самое, можно сказать, лучшее мэсто на зэмле. Купола – синее неба, Вова. Это ж… У грудях щЕмит. А дымок кизячный… А?.. Это ж… Я рыдаю, Вова…
Абрам смахнул слезу с левого уса:
– Но узбек теперь пошел не тот, мельчает узбек…
Зазвонил телефон.
– Да. И шо? И смэта не составлена?.. Нет, я буду ругаться. Я буду нэ только ругаться, но и лягаться, и кусаться… Ты меня спрашиваешь? Шо я тэбэ сделаю, Гриша? Я отвечу, тэбэ, Гриша! Я тэбэ сделаю массаж простаты кипятильником (Извини, Вова!)…
В 3-45 за поеданием штруделя я узнал, что Рабинович служил на китайской границе, что Амур – лучшая река в мире, но пограничник нынче мельчает. Вместе с Амуром. И что китаец тоже пошел не тот.
Во время «tea time» Абрам рассказал, что учился он в Питере и что белые ночи в городе на Неве – «это як Песня Песней». Но что питерец в наши дни испортился и протух. Не тот пошел питерец.
На коктейле и за ужином я прослушал удивительную трехчасовую лекцию под названием «Еврей пошел не тот». Пересказывать эту лекцию я не буду, потому что не хочу обвинений в антисемитизме. Заканчивалась, тем не менее, рабиновичевская лекция словами: «Шо бы вы усе, несчастные гоп, бэз нас, пархатых, делали? Русь без еврея – як день Победы без Кобзона». Потом мы долго целовались, плакали и пили коньяк за дружбу народов.
Потом, где-то ближе к полуночи, я узнал, что «русак, падла, измельчал» и что, тем не менее, через десять лет «Россия уих этих заокеанских еврокитайцев сделает, як „Челси“ „Шинник“».
А перед самой полуночью одновременно зазвонил и неутомимый Абрамычев мобильник и глухо молчавший до полуночи мой. Рабиновичу звонила его Симочка, а мне – моя Лолочка. Жены. Как сговорились.
Пересказывать содержание наших разговоров не буду, потому что не хочу обвинений в слащавом сентиментализме. Помню только, что Абрам употреблял выражения «мой клубничный тухесёныш», «целую в розовые пяточки моего сердитого мопсика», «Симочка-зюзик, у него мягкий пузик» и еще что-то в том же духе. Я в основном выражался короткими фразами («так точно», «есть», «будет сделано» и «не извольте сумлеваться»).
После этого мы долго сидели молча. А когда пробило полночь, Абрам Рабинович сказал:
– Ты, Вова, наконец-то, понял своей умной головой, хто на этом свете таки не мельчает?
– Понял.
– Вот и я понял. Ладно. Пошли-таки харю мять. Поздно уже… Завтра у шесть трыдцать приходи на «раннюю птичку». Я тэбэ расскажу, як я у чернотухесной Анголе варганил нефтепровод. Это же ж нужны Донцова с Вергилием, чтобы написать усю эту «Негриаду». Придешь на «птичку»?
– Приду.
А куда деваться? Интересно послушать-то. Да еще на халяву.