355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Елистратов » Рассказы (СИ) » Текст книги (страница 36)
Рассказы (СИ)
  • Текст добавлен: 9 мая 2017, 21:30

Текст книги "Рассказы (СИ)"


Автор книги: Владимир Елистратов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 47 страниц)

Ржавая жижа из вржидла

У меня вообще-то – тьфу-тьфу-тьфу! – ничего особо не болит. Пломб нету. Правда, один зуб все-таки сломан. Просто, если не ошибаюсь, тридцатого марта, но не помню какого года я очень хотел кушать и откусил кусок сардельки вместе с куском вилки. Но это не считается.

Голова болела сильно в жизни один раз. Дело было так: я потерял очки и пошел в оптику покупать новые. Очки лежали под застекленным прилавком. Стекла́ я не увидел и, желая разглядеть очки поближе, разбил лбом прилавок. Пару секунд я видел небо в алмазах. Или по-современному: побывал в 3D. Голова болела сутки, зато через сутки в нее пришла идея кандидатской диссертации.

Живот тоже, помню, болел. Два раза. Первый – когда в Стамбуле на спор (на 50 долларов) съел на улице сразу восемь чебуреков. (Пятьдесят долларов получил, но Стамбула не помню). Второй – в Карловых Варах, когда решил оздоровиться и выпил зараз полтора литра их лечебной воды, как сейчас помню, из Вржидла номер пять. «Вржидло» – это значит источник. Есть в этом слове что-то неуловимо лошадиное плюс антисемитское. Когда мне говорят «вржидло», я представляю себе кастрированного жеребца-антисемита. Но это в сторону. Издержки филологического образования. И о Карловых Варах – чуть ниже.

Всю свою сознательную молодость и юность я стремился к здоровью и неутомимо занимался спортом.

Сначала я пошел в нашу школьную музыкальную студию «Колокольчик». Я понимаю, что это не совсем спорт. Но дело в том, что руководитель студии Иван Сергеевич Подвытько по прозвищу Кобзон (Иван Сергеевич был вылитый Кобзон только с усами). В прошлом руководил военным хором в Харькове.

Наш хор «Катюша» пел исключительно военные песни. Певцов-мальчиков Кобзон называл бойцами, а певиц-девочек – по-разному. Тех, что помельче – босявками, крупных – мамашками.

Кобзон считал, что хорошо поют только сильные люди и аккуратно наведывался к нам на уроки физкультуры, зорко следя за физической формой бойцов и мамашек. Босявок он то ли жалел, то ли они его не интересовали. С бойцами Подвытько был суров. К мамашкам – по-отцовски внимателен. Он заботливо подсаживал их на брусья и бережно снимал с канатов. Это у него называлось «мамашкать репку».

Хоровые занятия Кобзон начинал с разминки. Бойцы самостоятельно отжимались за занавесом в актовом зале. Мамашки под наблюдением Подвытько делали наклоны вперед, приседали, подолгу стояли в позе ласточки и особенно долго – в положении «упор сидя», потому что это по утверждению, по утверждению Кабзона, «гарно для гландов».

Я ушел из «Катюши», когда мы разучивали песню про Щорса. На словах «мы сыны батрацкие, мы за новый мир» у меня стал ломаться голос.

Я начал посещать секцию бадминтона. Все шло неплохо. Но однажды к нам на тренировку зашла завуч школы Фаина Феликсовна Королёк, маленькая щуплая женщина с пышной фиолетовой шевелюрой, напоминающей одновременно тиару и осиное гнездо и с характером злой волшебницы Бастинды.

– Тренируйтесь, тренируйтесь! – сказала Фаина Феликсовна. – Я к Артему Михайловичу…

Это был наш физкультурник Артем Михайлович Сидоров, по совместительству географ, тощий и тотально волосатый, по кличке Опёсок. Очень добрый и мирный человек. У него абсолютно всегда был такой вид, словно он только секунду назад проснулся и еще не вник в реальность. Говорил он, соответственно, почти всегда не в тему. И с распадежовкой. С падежами у Сидорова не получалось. Спросишь у него:

– Артем Михалыч, а можно мячик волейбольный взять?

Сидоров секунд пять смотрит на тебя тугим склерозным взором, потом, сглотнув от напряжения:

– Какого этот?

– Что – «какого»? Волейбольный мяч. Поиграть с ребятами. Можно?

Еще пять секунд Сидоров смотрит глазами, полными мутного, как плексиглаз, подсознания:

– С кому это их всём?

– Что «с кому»? Нам… Петрову, Харченко, Бубыкину и мне. Волейбольный мячик. Поиграть. Мы только полчасика… Можно?

Опёсок долго с какой-то застарелой скорбью глядит в окно спортзала, затем недоуменно пожимает плечами и говорит:

– Надо же, как их вам! – и уходит с свою учительскую каморку в углу спортзала. А мы берем мяч и играем в волейбол. Как он вел у нас географию, я даже не берусь рассказывать.

Так вот, Бастинда сказала:

– Я к Артему Михайловичу, – и, пригнувшись, быстро стала проходить под сеткой. В этот момент я, желая показать свою удаль, сделал мощный гас, и мой волан, издав сначала вкрадчивый позывной свист, а затем – звук вылетевшей электропробки, влепился в лоб Фаины Феликосвны. Бастинда пронзительно взвыла и схватилась за лоб. Я в ужасе, крича совершенно непотребный текст: «Извините меня, пожалуйста, Бастинда Фаиновна, я не в лоб вам попасть хотел, я хотел в другое место!..» – побежал на помощь к Фаине Феликсовне. Но, поскользнувшись, боднул ее головой в живот. Королек села на попу, а моя ракетка, вылетевшая из руки и описавшая в воздухе замысловатую виньетку, воткнулась Фаине сверху прямо в ее фиолетовый кокошник.

Бастинда залаяла от горя, хватаясь за голову. Я, лежа на Корольке, попытался встать. Встав и желая убежать от этого позора, я не заметил сетку, спружинил об нее лицом и еще раз упал на Королька. На этот раз вопль Бастинды был хрипл и предсмертен. Я обезумел и уже вообще не понимал, что происходит. Лежа на завуче, я зачем-то стал вынимать ракетку, запутавшуюся в ее фиолетовой прическе. Ракетка не вынималась. Я стал дергать ракетку вместе с головой завуча, которая уже не выла, а конвульсивно хрюкала. Ракетка не вынималась. Тогда я, энергично махнув рукой, сказал: «Ничего, пусть остается. Новую купим!» – встал и очень быстро побежал домой. Я бежал до дома не останавливаясь. Дома никого не было. Я заперся, взял учебник по русскому языку и три часа просидел, глядя в правило обособления причастного оборота. Я перечитал это правило несколько тысяч раз, как мантру, и очень-очень хорошо его запомнил. И помню до сих пор.

Потом в школе все было нехорошо. Но об этом не буду. Короче, бадминтон я бросил.

Я начал заниматься вольной борьбой. Мне в целом нравилось. Я делал успехи. Получил какой-то юношеский разряд. Кажется второй. Было только одно но: от партнеров очень плохо пахло. Никаких дезодорантов тогда не было. А мылись советские детишки в лучшем случае раз в неделю. И не только детишки. Один мой американский студент после недели пребывания в России на вопрос, нравится ли ему в Москве, сказал: «Да, но русские не дружат с ванной».

А у меня, надо сказать, нюх, как у Мухтара. Зрение фиговое, слух так себе, а нюх – хоть сейчас в парфюмеры. Я совершенно спокойно определяю, какой день мой сын носит майку. Причем из соседней комнаты. Мы даже с ним играем: на честность. Если я определяю день, он заучивает наизусть стихотворение Есенина или Блока, а если не определяю – я прослушиваю полный диск Рамштайна.

– Какой?! – кричит мне сын из своей комнаты.

Я приподнимаюсь на диване, глубоко вдыхаю и говорю:

– Вылезь из-под одеяла, так нечестно.

– Блин! – раздается шуршание, сопение и т. п. – Ну?

Я еще раз вдыхаю воздух:

– Седьмой!

– Блин!..

– Давай-давай…

Из соседней комнаты раздается бубнёж, полный ненависти и отчаяния:

– Ночь, улица, фонарь, блин… аптека… блин.

– Майку поменяй. От тебя ж пасет, как от корабля мертвецов. Учи, учи. И без блинов.

Сопение, шуршание, злобный шёпот:

– Ночь, улица, фонарь, аптека… М-м-м-м… Символист в трусиках…

От партнеров, повторяю, очень плохо пахло. Особенно плохо пахло от Васи Надзорова. Каждую тренировку я молился, чтобы не бороться с Надзоровым. Мне вполне, до головокружения, хватало того, что он находится где-то здесь, в зале. Я чувствовал его присутствие, как экстрасенс – тени предков. Несколько месяцев мне везло. Вася боролся с другими. Потом начались соревнования. Провели жеребьёвку.

И вот – я, напротив меня – мой соперник, Вася. В своей неизменной илисто-глянцевой маечке… Стоит, улыбается. В общем, картина художника Акакия Вонюкина «Бомж с дурианом». Я как-то сразу обмяк. И позорно проиграл на сороковой секунде: насколько хватило задержать дыхание. И бросил заниматься вольной борьбой.

А потом я стал моржевать. Моржевал несколько лет на Путяевских прудах в Сокольниках. Можете проверить, там меня, может быть, еще помнят.

Моржи – народ интересный. Где-то треть моржей – бывшие алкоголики. У них нет выбора: или прорубь – или вытрезвитель. И вот они по два часа, сизые от удовольствия, задорно бегают босиком по снегу, потом долго-долго, фырча и блаженно матерясь, плавают в тяжкой, как глицерин, ледяной воде. И потом сил пить водку уже нету.

Другая треть – люди, помешанные на своём здоровье. Часто они сочетают моржевание еще с чем-нибудь. Я знал одного милого перца, который: моржевал, лечился уринотерапией, исповедовал раздельное питание, практиковал йогу, голодал и занимался дыхательной гимнастикой. На простые человеческие вопросы типа: «который час?» или «как пройти в библиотеку?» он не отвечал. Ему просто было некогда. Он был занят своим здоровьем. Ему некогда было даже, извините, сходить по-большому. Да и нечем. Потому что вместо «большого» он предпочитал шанкпракшалану. Это такая индийская очистка желудка и кишечника. Берется пятиметровый бинт и заглатывается. Потом ждешь, пока он распространится по организму, а затем выпиваешь два литра физраствора, по простому соленой воды, и медленно и задумчиво, склоняясь над очком, вытягиваешь то, что было бинтом, изо рта. В общем, бухенвальдская нирвана. К тому же индусы это делают раз в пять лет, а наш путяевский мега-йог – еженедельно.

То он сидел в позе лотоса, прихлёбывая мочу из майонезной баночки. То грыз морковку в проруби. То, обессиленный от месячного голодания, лежал у проруби и дышал нижней левой четвертью живота. Кончил он логично: в дурке, где с головой ушел в даосские рецепты бессмертия.

Мне нравился моржевой адреналин. Ноги, правда, примерзают ко льду и руки – к железным поручням, когда вылезаешь из проруби, но это пустяки. Морда вся обморожена – но и это мелочь.

Однажды в воскресенье в Сокольниках устроили соревнование по плаванию в проруби. Прорубили дорожки, метров пятьдесят туда-обратно. По двое прыгали и плыли. Пятьдесят метров. При минус двадцати пяти – это всё-таки сильно. Но я решил, что я – йоу! – полярный дельфин, сын Папанина и Снегурочки, и принял участие в этом веселом чукотско-бразильском карнавале.

Некоторые доплывали.

Когда я прыгнул и попал в воду, первое ощущение было, что я промахнулся мимо проруби и плашмя долбанулся всей требухой об лёд и теперь лёд подо мной медленно тает. Это было как в кошмарном сне. Я стал грести. Гребки были тоже как в кошмаре: знаете, когда хочешь что-то сделать во сне, и у тебя не получается.

В замедленной съемке я проплыл до того конца проруби и поплыл обратно. Мелькнуло квадратное синее лицо моего созаплывца, бывшего алкаша Феди. Вернее, мелькнули: синее лицо, красные глаза и белые губы, обрамляющие черный ужас рта. Одной фиолетовой рукой Федя держался за лёд, а другой – зеленой – зачем-то пытался опереться на воду. Наверное, ему вдруг резко разонравилось плавать, и он решил вылезти из этого зловещего ледяного бардака.

Я не знаю, чем там, у разноцветного Феди, кончилось. Я мужественно поплыл назад и доплыл, вернее, дополз по воде, до финиша. Я стал медленно поднимать счастливое, как мне казалось, лицо вверх. Меня фотографировал корреспондент рабочей газеты, в шубе, валенках, подонок, и ушанке. А другой гнус, в дублёнке, унтах и шерстяном шлеме, совал мне в рот, как гастрологическую кишку, ледяной микрофон и спрашивал что-то вроде:

– Что вы чувствуете в этот прекрасный момент?

Я хотел сказать им:

– Все хорошо. Я чувствую себя отлично. Только дайте же вылезти, падлы!

Но когда я окончательно поднял улыбающееся лицо и уже собрался сказать все это, они как-то порывисто отпрянули от меня. В их глазах были скорбь и ужас, и шерсть на унтах журналиста стала дыбом. Как будто перед ними был не улыбающийся победитель моржевого заплыва, а не знаю кто. Морж Серёжа, из тех, заботящихся о своем здоровье, который благоразумно не принял участия в заплыве и наблюдал за мной с берега, потом мне рассказывал:

– Ты улыбался, как Медуза Гангрена.

Я получил грамоту за победу в заплыве, но моржевать бросил. И много лет моя забота о здоровье выражалась исключительно в обильном питании, долгом сне и многосекундных прогулках по балкону.

Но у меня был тёща. Я понимаю, что говорить о тёщах – это петросянство и пошлятина. Но я должен о ней сказать, потому что я убеждённый реалист. Я считаю, что реализм – это как спирт. А всё остальное, всякие там постмодернизмы, – это ликёры, коктейли и прочие враги печёнки. Я реалист. А реалист обязан беречь печёнку и говорить правду, даже если она (правда) – тёща и даже если она (тёща) давно сидит в ней (печёнке). Я немного запутался, но – мужественно продолжаю.

Итак я говорю о тёще. Тем более, что это – бывшая тёща, а говорить о бывшей тёще – это так же безнаказанно, как о древнем Египте.

Единственное, чем занималась моя тогдашняя тёща – она заботилась о моем здоровье. Причем исключительно на словах. Она могла часами тревожно заботиться о зяте:

– У тебя ужасный цвет лица. Тебе надо срочно обратиться к эндокринологу.

Или:

– У тебя страшный сколиоз. Немедленно иди к хирургу.

Или:

– Почему ты так много икаешь? Сейчас же иди к гастроэнтерологу.

– Слушайте, Тамара Семёновна, я вас очень прошу, отстаньте от меня, пожалуйста… Ну, икнул человек два раза. А чего бы мне не поикать? Я же съел целую скумбрию. И вообще: видите, я очень занят. У меня срочная работа. Понимаете?

– Это ужасно! – говорит Тамара Семёновна, романтично прислонившись головой к двери моего кабинета. – Такой болезненный аппетит говорит о плохом состоянии печени. Ты должен, ты обязан прямо сейчас обратиться к этому… как его?..

– К икологу…

– Не шути так. С этим не шутят. И вообще ты слишком раздражителен. Сходи, прямо сегодня сходи к психотерапевту.

– О Господи! Ну я вас очень прошу: посмотрите телевизор.

– Зачем ты меня обижаешь? – Тамара Семёновна всхлипывает. – Тебе просто нравится мучить меня? Да?

– О, Боже мой!

– Вот-вот, видишь? Просто несносный характер! Нет, психотерапевт тут не поможет, тут нужен психиатр…

– Я тоже так думаю.

– Ты грубишь мне? Нет, это невыносимо!

Дальше следует сцена. Затем – примирение. Моя бывшая жена всё это время сидит в комнате и смотрит сериал. Ей по барабанну. Моя бывшая супруга – это нордический крокодил, пирамида Хеопса.

На следующий день все начинается сначала. Сама Тамара Семёновна всю жизнь лечится. От всего. Хотя первый раз голова у неё заболела в тридцать пять лет. С тех пор, если у неё вдруг заболевает голова (а это случается раз в три-четыре года), она вызывает неотложку.

Однажды за столом в кухне после часового рассуждения о том, что розовый цвет моего лица неспроста, я потянулся, хрустнув пальцами, а затем покрутил головой. От усталости. Мои шейные позвонки нежно хрустнули. Совсем нежно и негромко, как у всех. Но этого вполне хватило:

– У тебя катастрофическое состояние суставов. Наверняка и почки ни к черту. И желудочно-кишечный тракт. И перистальтика. И в целом – обмен веществ. Наверняка повышено содержание мочевой кислоты в крови. И соль, соль! Вместо суставов – сплошная соль. Артрит, подагра – это начало конца! Ты обречен! Тебе надо лечиться. Немедленно, сейчас же. Единственный выход – Карловы Вары. Да, да, только Карловы Вары! И нам с тутусечкой (это она про нордического Хеопса) тоже не помешало бы подлатать эндокринную систему.

Весь следующий месяц Тамара Семёновкна говорила только о Карловых Варах, и я сдался. Мы подкопили денег и полетели в Чехию.

Карловы Вары, несмотря ни на что, – прекрасное место. Там, вдоль речки Теплы, щебеча что-то глубоко интимное про клизмы, порхают стайки фотомодельных жён русских олигархов.

Там у источников все послушно, как ослики, пьют тёплую, крайне полезную для перистальтики воду, похожую на ту, что ностальгически льется из ржавого крана в чертановской хрущобе. Пьют её из стаканчиков-чайничков с изящно изогнутыми носиками.

У мужчин этот процесс напоминает неторопливое шкиперское курение трубки. У женщин… Бог знает, в какие бездны эроса может умчаться подсознание автора!..

Там ходишь – совсем как герой классической русской литературы, как карлсбадский скучающий дворянин, только в шортах, шлёпках и с кумачовой мордой, на которой написано: «Только бы не дефолт!»

Там так романтичны оркестры под открытым небом, так роскошны крокусы и так своевременны туалеты.

Там в Тепле жирные чернильные карпы с перламутровыми пузиками лениво плещутся под мостами, огромные, как кашалоты

Там шейхи с изможденными лицами возглавляют квадриги толстых жён (им разрешается по четыре), и восемь женских глаз горят жадным маслянистым огнем из-под черных хиджабов.

Там с утра до вечера – процедуры, процедуры… Первый раз в жизни я решил как следует полечиться.

– Какую процедуру вы мне посоветуете сделать? – спросил я у симпатичной молоденькой чешки на рисепшене Замковых Лазней. – Какую-нибудь…покруче. Вы понимаете?

– Понимаю. Сделайте подводный массаж, – улыбнулась чешка явно московского происхождения, – это круто. Советую.

В кабинке стояла полная ванна с тощим шлангом внутри. У ванны, торжественно, как солдат у мавзолея, – чешская девушка предпенсионного пошиба.

– Снимайте купальник, – приказала чешка.

– В смысле – плавки? – зарделся я.

– В смысле – снимайте, – сказала чешка и отвернулась на двадцать пять градусов.

Я, в стыдливых корчах, снял «купальник» и, прикрывая срам ладошками, как Горький на переходе со станции «Тверская» на станцию «Чеховская», лёг в ванну. Сорок минут девушка-пенсионерка водила по мне тощим шлангом с напором воды, как в уже упомянутом чертановском кране. На даче я после бани из пожарного шланга зимой ледяной водой обливаюсь до синяков, чтоб протрезветь. А тут… Самое сильное впечатление – это то, что «без купальника».

– Ну как, круто? – спросила первая чешка, когда я подошёл на рисепшен после процедуры.

– Круто, – сказал я. Еще бы: такой стриптиз Ихтиандра.

– Теперь идите на сеанс лечебной гимнастики в бассейне с термоминеральной водой.

В бассейне были: шейх, шерстяной, как варежка, японец (лет, наверное ста пяти), наш семипудовый хлопец, пахнувший на все Лазни пивом, американка, напоминающая мумию Голума, тоже лет ста пяти, и какое-то существо неясного пола и возраста. Совершенно лысое, с татуировками по всей голове. В течение сорока минут мы задорно хлопали в ладоши в воде, осторожно шевелили пальцами ног и бегали на месте. Голум бегал быстрее всех.

– А теперь, – заговорщически зашептала чешка на рисепшене, – термотерапевтическое водолечение по методу доктора Кнайпа! Wow, это что-то!..

Меня привели к двум кафельным лужам.

– Вота – холодная вода, – сказала сопровождающая меня чешка ярко украинского вида. – А вота – горячая вода. Усё просто. Полминуты стоите тута, а минуту – тама. Если почувствуете себя плохо– орите меня. Усё понятно?

– Усё, – ответил я и стал ритмично, строго по секундомеру, ходить из лужи в лужу. После процедуры я был похож на хоббита в красных носках.

Я вообще-то десять лет моржевал и парюсь сутками. Десятку в ноябре по Сокольникам на спор бегал босиком. Я не хвалюсь, я к слову. А тут – Кнайп какой-то, лужи, стриптиз под краном, ладушки с шейхом…

Потом были какие-то «жемчужные ванны», «рефлексные массажи»… В общем полштуки евро оставил я в этот день в Лазнях. Потом напился с горя из антисемитского Вржидла. Нет, мне не жалко денег. И о здоровье надо заботиться. Спортом заниматься. Отжиматься, там, по канату лазать. Морковку хрумкать в проруби. В бадминтон играть без трусов под шлангом. Неотложку вызывать, если икота одолела. Ржавую жижу лакать из вржидла (хорошая скороговорка получилась). И всё такое прочее. Только ради этого ли мы живём? Здоровье для человека или человек для здоровья?

Даже и не знаю, что сказать.

Сила красного банана

Вся наша жизнь – череда странных совпадений. Сплошные «вдруг». Не случайно у Федора Михайловича Достоевского «вдруг» – любимое словечко. Что ни абзац – так начинается с «вдруг». А уж кто-кто, а Федор-то наш Михалыч, знал, что пишет…

Эта история началась в 1980-ом году.

Весной восьмидесятого меня, четырнадцатилетнего пионера Вову приняли в комсомол. Я, вообще-то, если честно, очень-очень люблю все советское, октябрятское, пионерское и комсомольское. То есть я, конечно, все это терпеть не могу, но … люблю. Все эти шортики, знамена, линейки, горны, пилотки, речевки, постановки на вид, выговоры с занесением, выговоры без занесения… Обожаю, выпив граммов 300 «Хортици», скандировать в полночь с балкона: «Ле-нин! Пар-ти-я! Ком-со-мол!» Или часами петь в сортире, вернее, фальшиво орать голосом кастрированного Иосифа Кобзона: «Наша Родина – революция! Ей единственной мы верны!»

Да, советский маразм 80-ых, может быть, и был полным и безоговорочным. Но ведь это был родной маразм, теплый и уютный. Великий на поэт что сказал? «Что пройдет, то будет мило». И нечего ворчать на прошлое. А тем более в него плевать.

Ну вот, приняли меня, значит, в комсомол. Вызывает меня директор школы, Виктор Викторович. По кличке Виквик, или, пардон, Залупа. По причине его абсолютной лысости. Великий был человек: выходил, если надо, на пустырь один против всей местной шпаны. Но про Виквика я как-нибудь отдельно расскажу. Царство тебе Небесное, дорогой мой человек, земля тебе пухом!

– Тебе, Елистратов, – сказал Виктор Викторович, – выпала огромная честь. Ты едешь в лагерь комсомольского актива «Орленок». А осенью, когда ты поднимешь свой идейный уровень, мы выберем тебя секретарем комсомольской организации школы.

– Да ведь…

– Ни чик ни чирик, Елистратов.

Это была любимая поговорка Виквика. И звучала она ничуть не менее грозно, чем «если враг не сдается, его уничтожают».

Дело в том, что школа у меня была с матуклоном. В основном уклон наблюдался в моей школе, конечно, матерный. Но и с математикой все обстояло отлично. И с физикой. Почти весь мой класс поступил или на мехмат МГУ, или в МИФИ, или в Бауманку. Я же был в классе единственный гуманитарий, то есть прирожденное трепло и стихийный демагог. Чем и остаюсь до сих пор. Наши будущие математики были весьма умны, но преимущественно молчаливы. А я мог часами городить что-нибудь на собрании про какой-нибудь демократический централизм. Вот меня и определили в школьные комсомольские фюреры. Фюрер из меня – как из крота снайпер, и поэтому комсомольскую работу в школе я впоследствии, конечно, развалил не хуже диверсанта-вредителя. Но это, опять же, отдельная история.

И вот: лето 1980-ого. Я еду в Туапсе, в «Орленок». Счастье. Кругом – улыбчивые олимпийские мишки с подозрительно томно откляченной попой. Все в олимпийских кольцах: от фасадов московских высоток до упаковок туалетной бумаги. Детишек, уголовников и алкашей в спешном порядке эвакуируют за пределы московской окружной.

И вот я в «Орленке». Дружины: «Солнечная», «Штормовая», «Комсомольская». Меня определяют в «Солнечную». Мы живем в больших палатках цвета хаки, стоящих у самого парапета. По ночам я слушаю, как море бьется о парапет, издавая звук, похожий на рык раздираемой в гневе парчи. Конечно, это стилистическое извращение пришло ко мне намного позже. Но звук этот я отчетливо слышу и сейчас.

Когда ветер с моря усиливается, брезент чпокает, издавая шлепок лопнувшего жвачного пузыря. Жвачкой меня угощают два мальчика, приехавших с острова Цейлон, ныне Шри-Ланка. Они – дети героических ланкийских коммунистов. Их зовут очень смешно – Приянта и Баклажан. «Приянта» по-санскритски значит, как это ни странно, «приятный». Что значит «баклажан», Баклажан точно не может объяснить, кажется, что-то вроде: «Тот, кого любит Будда Шакьямуни и кому он обещает нирвану ровно через четыре инкарнации в случае, если тот не будет кушать коров и будет неукоснительно следовать Великому Закону Дхармы».

Приянта и Баклажан – очень приятные парни цвета баклажана, чем-то неуловимо похожие на нашего олимпийского мишку. Они полненькие, все время улыбаются, немного отклячивают пухлые попы, неплохо говорят по-русски, правда, совсем без падежей, почему-то немножко стесняются раздеваться до плавок на пляже и предпочитают оставаться в майках и шортиках.

Приянте нравится девочка Лена из города Новосибирска, Баклажану – девочка Глаша из деревни Телятино. А мне очень нравится девочка Флюра из Барнаула. Мы стараемся всегда как-нибудь вот так вот и гулять вшестером. Потому что вшестером не так стыдно, как по двое. Никто не кричит «тили-тили-тесто».

Хотя свободного времени для гуляния мало, почти совсем нет: то у нас линейка, то мы строем и с песней идем в столовую, то у нас уборка территории, то слет, то «костер откровений», то какой-нибудь кружок выпиливания лобзиком…

Господи, как же я люблю все эти слова: «лобзик», «тубзик», «шибздик»!

Вспоминаю, пишу – и смахиваю со щетины скупую мужскую слезу, скатившуюся из-под левого очка… Ой, кажется, как-то не так сформулировал. Ничего, сойдет.

Вот мы стоим в «орлятском кругу», обнявшись за плечи. Слева – плечо Флюры, которое я держу от смущения только одним пальцем, справа – плечо Баклажана. Его я держу крепко, по-коммунистически. мы стоим, качаемся и поем гимн нашей «Солнечной» дружины:

 
Мы встанем все в орлятский круг,
И звонко песня зазвучит.
И в волнах отражаются
Нашей Солнечной лучи!
 

Вот звучит выкрик Сережи Заколбасного из Краснодара по кличке Серый Ливер:

– Хлопцы! Дивчата! Ура! Гей! Айда купаться! Нам вожатые разрешили!

О, сколько здесь орлятско-советского, тем более, что купаются хлопцы и дивчата по свистку.

Пойди-ка сейчас крикни кому-нибудь: «Гей!»

В столовой (Флюра мне):

– Тебе везуха, у тебя больше подливы!

Ну не прелесть?

Я люблю тебя, Флюра, люблю тебя, слово «подлива».

Из пюре надо сделать лунный кратер, залить в него «подливу», объесть до максимального истончения края кратера, потом быстро выпустить «подливу» и хищно, преступно и жадно вытирать подливу хлебом. «Подлива» – сладко-кислая, от нее ломит скулы и сладостно скулит душа. С Флюрой мы все это проделываем наперегонки.

А сметанка в граненом стакане, похожая на гипс, из которого слеплена ленинская башка в ленинской комнате!

А суп харчо! Красновато-бурый, с бензиновыми кругами жира.

А компот цвета сильно разбавленной марганцовки с одной единственной мазутной черносливиной!

А пирожное «Картошка»! Коричневая баритональная пульпа, в которой зубы вязнут, как сердце в сладостно-запретной любви (не к Флюре ли?)

Да, что ни говорите, сейчас тоже, конечно, есть и подлива, и сметана, и харчо с «Картошкой». Но не то все это. Не то нынче харчо пошло, господа. Не душевное харчо, антисоветское, безыдейное…

В Орленке была, помню, романтическая лестница, ведущая в никуда. Ее так и звали: «Лестница, Ведущая В Никуда». Не достроили строители лестницу: цемент весь разворовали. А орлята и орлятские вожатые на одном из «костров откровений» решили, что это романтично. Как поется в одной из орлятских песен: «Ребята, надо верить в чудеса!»

В Орленке все всегда друг с другом здороваются. Это – орлятский закон. Сейчас тебе и в родном лифте «здрасьте» не скажут. Дыхнут в морду безнадежно увядшей сиренью перегара, посмотрят, как Ленин на буржуазию, и отвернутся. А там, в Орленке, тебе совершенно бескорыстно-лучезарно улыбаются и говорят хором «здрясьть!»

Смена пролетела, как сон. Приянта и Баклажан рассказывали нам про свою сказочную Шри-Ланку, про лучший в мире цейлонский чай, про храмы, храмовых обезьян, про каких-то «облачных дев», про Священный Зуб Будды… Все это мне казалось тогда совершенно фантастическим и марсианским.

А на прощание Приянта и Баклажан подарили мне пузырек с кокосовым маслом и пачку чая.

– Эта кокоса для голова твой мама, – сказал Приянта. – Мазал – волос сильный. Как у обезьяна. Не выпадаль никогда. Для мама кокоса хорошо. А чай все хорошо, – и он по-орлятски светло и бескорыстно рассмеялся.

Расставались, конечно, со слезами. Обменялись адресами. С Флюрой мы еще полгода переписывались. Она каждое письмо заканчивала фразой: «Жду ответа, как соловей лета». Но соловей увлекся другой девочкой, Анжелой, а потом была Кристина, Дуся, потом Кристина, но другая, потом еще какие-то ленки и жанки и так до самого штампа, чтоб ему…

А вот Приянта с Баклажаном мне не ответили. Ясное дело: у героических коммунистов и у их детей судьба сложная. Подполья, явки, пароли…

Мама моя после некоторых колебаний стала аккуратно втирать кокосовое масло в голову, чай мы пили всей семьей. Хороший чай. Типа краснодарского, только потом изжоги нет.

Прошло несколько лет.

Я развалил школьную комсомольскую организацию, поступил на филфак МГУ, и на втором курсе еще недоразваленный до конца комсомол отправил меня работать переводчиком на фестивале молодежи и студентов в Москве. С испанским языком. Работы у меня было немного, потому что с испанским в моей делегации был только один вечно утомленный от пьянства перуанец в полосатом, как орлятский матрас, пончо. На все мои попытки перевести ему хоть что-нибудь про необходимость немедленного сплочения всех прогрессивных молодежных сил человечества он устало поднимал свои пурпурные глаза и медленно, но отчетливо посылал комсомольца Вову вдоль по своей перуанской матушке:

– Бете аль карахо, каброн! («Пошел ты на …, козел»)

Или:

– Но ме ходас, идиота! («Не … меня, идиот»)

Или:

– Ходер, пинго! (не поддается переводу)

Я же отвечал ему по-русски:

– И тебя туда же.

Или:

– Сам такое слово.

Или:

– Твой папа.

В общем, на этом моя переводческая практика и закончилась. И испанского языка я до сих пор толком не знаю. Изящно послать на языке Сервантеса могу, но более того.

Зато я прекрасно питался по талонам в столовой гостиницы «Интурист». Ходил на рок-концерты прогрессивных зарубежных рок-музыкантов и целыми днями молча дулся в дурака с инструктором Комитета Молодежных Организаций ЦК ВЛКСМ, неким Нико Гигаури, сыном какого-то крупного партийного члена. Чем занимался этот Нико – неясно. Молча инструктировал кого-то невидимого. Я за все время услышал от него только два выражения. Первое: «Саечка за испуг». Саечку он делал переводчице с французского, Машке Ерошкевич. Подойдет тихонечко к Машке сзади и как заорет ей на ухо, а та от неожиданности как завизжит, а Нико ей: «Саечка за испуг», – и ущипнет ее за что-нибудь, что помягче. Чтоб не теряла бдительности. Словом – глубокомысленное занятие.

Второе выражение: «Бабъект номер такой-то. Столько-то баллов». Например, увидит симпатичную девушку: «Бабъект № 1. 7 целых 5 десятых балла». Увидит несимпатичную: «Бабъект № 2. Минус 8 целых 3 десятых балла». И так две недели. Неутомимый инструктор.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю