355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Елистратов » Рассказы (СИ) » Текст книги (страница 18)
Рассказы (СИ)
  • Текст добавлен: 9 мая 2017, 21:30

Текст книги "Рассказы (СИ)"


Автор книги: Владимир Елистратов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 47 страниц)

Писатель Аркашка

У меня есть сосед – мальчик Аркашка. Ему восемь лет.

Аркашка – плотненький, крепкий, с серьёзными карими глазами. Волос у него – жёсткая каштановая копна. Когда кто-нибудь из родителей пытается её расчесать, Аркашка начинает глухо рычать, как собака. Скалит зубы. Переднего, правда, нет: выпал. Может и укусить.

Нет, Аркашка – он хороший. Типичный восьмилетний бандит. Не любит делать уроки, умываться, не зашнуровывает кроссовки, любит животных, сладкое, садистские стишки, подраться…Всё нормально, всё как у всех.

Но вот примерно год назад с Аркашкой кое-что произошло.

Началось всё с того, что родители в начале каникул накупили Аркашке книг. Про хоббитов, про Гарри Поттера. Ну, весь этот стандартный набор жертвы глобализма. У нас ведь всё так. Взрослым дядям и тетям сказали: «Ша! Всем читать Коэльо с Дашковой!» «Есть!» – сказали дяди и тёти. И читают. Мальчикам и девочкам сказали: «Ша! Всем читать про очкарика и английское школьное соцсоревнование!» «Есть!» – ответили мальчики и девочки. И все поголовно читают Дж. К.Ролинг. Партия сказала «надо!», комсомол ответил «есть!» Привычка. Генетическая.

Ну, ещё про очкарика этого меченого более-менее живенько написано. Не намного хуже «Незнайки». Я треть первой книги одолел. Дальше не смог, уснул.

А про этих, с кожаными пятками…Там, конечно, глубокие культурно-мифологические пласты, подтексты и архетипы…Я всё понимаю и уважаю очень Толкина, Дж. Р.Р. Но читать не могу. По убогости ума своего. Все эти Митрандиры – Горгоробы – Азанулбизары…Вся эта кельтская нечисть…Её чтоб только запомнить-то, надо сразу 350 граммов принять. Без закуски. Нет, мне Винни-Пух с Коньком-Горбунком милей. Хотя – дело вкуса.

Но Аркашка сначала прочитал всю Дж. К., потом – всего Дж. Р.Р. Потом Аркашке купили фильмы по романам Дж. К. и Дж. Р.Р. Аркашка их посмотрел. И на некоторое время затих. Три дня даже давал себя расчесывать и не рычал. А потом зашел как-то на кухню к маме с папой и сказал:

– Буду писателем.

Подумал и добавил:

– Воистину так повелевают Высшие Силы.

Подумал и ещё добавил:

– Ибо.

– Что ибо-то? – спросил папа.

– Просто ибо, – пожал плечами Аркашка. – Ну, я пошёл.

И Аркашка пошел. И стал писателем.

Лежа на полу в какой-то немыслимой позе, кверху попой и книзу головой (так к мозгу кровь лучше приливает, я пробовал писать в Аркашкиной позе – класс!), шевеля, как змея, высунутым языком, похожим на кусок радуги (от сосания фломастеров), Аркашка выводил в своей красного цвета общей тетради:

«И злой валшебнек Курамор ванзил мечь в плодь нещаснова добрава валшебнека

Гулюлюна и три раза хахача пиривирнул яго. Хахаха! Ты пагибнеш! кричал

Курамор. Иба!..»

Особенно Аркашке почему-то нравилось слово «иба!» А ещё – «ваистену!» и «дабудит так!» А ещё он любил их комбинировать, например:

– Да будет так, ибо!

Или:

– Ибо, воистину!

Описания Аркашке не очень давались. Он их обычно, так сказать, максимально лаконизировал, например:

«Лес был страшный».

Или так (почти по-чеховски):

«Море было большое. В нем было много воды».

Но зато страшные вещи Аркашка смаковал. У него всё время кто-нибудь кому-нибудь что-нибудь откусывал с криком «Да будет так!», кто-нибудь кому-нибудь что-нибудь во что-нибудь вонзал и обязательно то, что вонзал, три раза «пириварачивал» («Ибо!»).

Вечером Аркашка читал свои произведения ближним. Сначала ближние (мама с папой) Аркашку слушали, но потом терпение ближних иссякло.

– Господи, какой ужас! – говорила мама. – Аркаша! Да что же у тебя там за кошмары такие! Ты же ведь добрый мальчик!..

– И плоть его содрыгнулася от боли, – продолжал бубнить ровным, низким, зловещим голосом Аркашка, – и страшные черные птицы обклювали его со всех сторон…

– Не могу больше это «содрыгание» слушать! – воскликнул папа. – Опять кого-то там «обклювали»!..Я сейчас сам кого-нибудь «обклюваю»!..

– А злой волшебник Хухур достал «иликрическую» пилу и стал, весело хохоча, отпиливать ему ногУ и отпилил её три раза! Воистину!.. – вдохновенно гундосил Аркашка.

– Боже мой! Нате вам! Ногу три раза отпилили, – стонала мама.

– А потом, – продолжал Аркашка, – он вонзил в его рукУ лазерную палицу, обмазанную смертным ядом, и стал её медленно «пириварачивать», чтобы тот больнее обстрадался…

– Всё! Больше не могу эти «обстрадания» терпеть! – кричал папа и убегал в свой кабинет. А мама тоже убегала и запиралась в ванной.

Тогда Аркашка, который папу немного всё-таки побаивался, а маму нет, читал под дверь ванной:

– И тогда Чудовище схватило жертву и, дружно хохоча, обожралО её со всех сторон…

В ванной на полную мощность включались краны.

– Ибо я голоден, кричало Чудовище!.. – орал на манер Чудовища Аркашка под дверь, но перекричать краны не мог.

Аркашка со своей новаторской рукописью долго слонялся по квартире. Опять ложился на пол кверху попой, чтобы написать продолжение. Но ему не писалось. Настоящему писателю нужна аудитория. А мама с папой объявили Аркашке байкот.

Тогда Аркашка переключился на меня. Он набирал мой номер и говорил:

– Дядь Вов, слушайте: «Чёрные зловещие скалы торчали со всех сторон…»

– «Торчали» исправь, – автоматически говорил я, исправляя что-то своё. В своей рукописи.

– Хорошо. «Чёрные зловещие скалы…были со всех сторон. За скалАми…»

– За скАлами…

– «За скалами жили страшные пивцы крови…»

– Что ещё за «пивцы»…

– Которые пьют…

– Нет такого слова.

– Ладно… «Они обгрызали жертву со всех сторон три раза, а потом брали острый молоток…»

– Достаточно. Извини, Аркаш, я занят…

Скоро Аркашка потерял и меня тоже в качестве аудитории. Единственным слушателем Аркашки остался старый пёс Чапа. Помесь таксы с болонкой. Что-то вроде карликового шакала.

Чапа тихо лежал на своем коврике и дремал. Аркашка ложился рядом с Чапой и громко читал Чапе в самое ухо:

– И он, хохоча, откусил ему глаз…

Чапа терпел пару дней, потом стал скулить.

– Злая колдунья острым ножем разрезывала плоть жертвы…

– У-у-у! – выл Чапа, как фабричный гудок, и полз под кровать.

Аркашка ложился рядом с кроватью и и кричал под кровать на воющего Чапу:

– Воистину прольётся кровь, ибо да будет так!

В отчаянном вое Чапы была мольба. «Ведь я не собака Павлова!» – как бы говорил этот вой.

На третий день Чапа начал лаять и кусаться, чего за ним раньше никогда не наблюдалось. Он даже слегка «вонзил в плоть» Аркашки свои старые зубы. Небольно, но всё-таки ляжку прихватил. Чапу не наказали, ибо он был воистину не виноват.

На следующий день папа сказал Аркашке:

– Аркадий! Завтра мы улетаем отдыхать. На море. В Судак. Вместе с дядей Вовой. Мы хотели бы взять и тебя. Но только с одним условием: ты не будешь нам читать свою…прозу. Договорились? Стоит тебе хотя бы раз заикнуться нам про эти… «ибо-откусывания – воистину-отпиливания»… и мы тебя отсылаем назад. Договорились? Даешь слово?

– Даю, – ответил, горько вздохнув, Аркашка. Ему очень хотелось на море. Но когда папа вышел из комнаты, Аркашка шёпотом всё-таки добавил:

– Ибо!

Своё слово Аркашка сдержал. Нас он оставил в покое. Зато окружающим досталось по полной.

В самолёте Аркашка прибрал к рукам стюардесс. Через полчаса полёта симпатичные стюардессы, косясь на Аркашку расширенными зрачками, шарахались от юного прозаика, как лошади от волка.

На море, на пляже, отойдя подальше от наших лежаков, Аркашка находил себе жертву, какую-нибудь одинокую скучающую бездетную даму пост-средних лет.

– Здравствуйте, – очаровательно улыбался он даме.

– Здравствуй, малыш, – охотно сюсюкала дама. – Здравствуй, кисынька.

– Я – не кисынька, я – писатель, – сурово объявлял Аркашка. – Хотите, я почитаю вам моё литературное художественное произведение?

– Конечно! – соглашалась дама. – Почитай, лапочка. Надо же, такой малепуньчик, а уже писатель! Прямо Моцарт, а не ребенок!

Малепуньчик Моцарт читал:

– Его жилы, хохоча, хрустнули под ударом стальной дубины, и кровь толстым потоком затопила Долину Смерти…

– О-о-о! – стонала дама и, траурно колыхая бюстом, откидывалась на лежак.

Через две недели Аркашку знали все. Когда он появлялся со своей алой, как кровь, тетрадкой, пляж пустел. Даже какой-то неизвестно как затесавшийся сюда, в Судак, немец, едва говорящий по-русски, завидев Аркашку, махал руками и кричал:

– Найн! Найн! Ихь – это не надо! Аркашка – цурюк!

Так прошло две недели. На обратном пути стюардессы вновь хлебнули по полной.

И истошно выл Чапа, как вдова на похоронах, а потом лаял и кусался. Надо было что-то предпринять.

Мы с Аркашкиными мамой и папой держали совет на кухне. Держали почти всю ночь. Ничего не решили. А на следующий день у Аркашки был день рожденья. И тут меня (как я думал тогда) осенило. Я быстренько пошёл в книжный магазин и купил «Вредные советы». О, наивный!

Несколько дней Аркашкины родители ликовали. Аркашка перестал писать. Они обсыпали меня благодарственными звонками. Но потом…

Я вообще-то живу этажом ниже, непосредственно под Аркашкой. Сначала Аркашкины родители перестали мне звонить. Потом надо мной стало происходить что-то странное. То раздавались какие-то глухие удары и вопли. То что-то зловеще скрипело и шуршало.

Аркашкин папа, которого я случайно встретил на улице, сделал вид, что меня не заметил. Левая рука у него была забинтована.

А потом мои верхние соседи меня затопили. Это всё Аркашкины дела. Я знаю.

Сейчас мы судимся.

А что сейчас читает Аркашка, не знаю. Даже боюсь предполагать.

Путешественник Саныч

Дело было на майские праздники.

Мы с Санычем сидели в настоящей финской сауне, обитой золотистой, вкусно пахнущей древесиной, похожей на разогретый на солнце янтарь.

Сауна находилась в Лапландии, в далёкой финской глубинке, на самом севере. Название населенного пункта не помню. Что-то типа «Толькопуккала» или «Пылкокаккала». Не помню и всё.

Накануне мы отмечали с Санычем Первомай. Потом мы отмечали первый день после Первомая, потом – второй. Насчет третьего затрудняюсь сказать.

Помню, ездили с лопарями на санях по заснеженным ещё, но уже с большими, дышащими паром, проталинам. Мчались по майским лапландским просторам в поисках Санта-Клауса.

Не нашли. Откуда ему в мае-то взяться? Купались в каком-то очень холодном водоёме, пахнувшем болотным сероводородом. В ледяной воде, помню, были звезды. Зеленые, как огонёк свободного такси. Саныч плакал. Пели «Зеленоглазое такси. О-о-о-о!. Притормози, притормози! О-о-о-о!». И так далее.

Помню, водили вдвоём с Санычем хоровод вокруг саней с лопарями. Лопари смеялись, приговаривали что-то наподобие «Сколькобульккала, сколькотресккала!..» Как мы умудрились водить хоровод вдвоём – не постигаю.

Потом – смутно, отдельные кадры. Саныч целуется с лопарской собакой. Собака снисходительно улыбается. Я пытаюсь подтянуться на оленьих рогах. Оленьи мудрые глаза с голубоватой матовой поволокой. В них – два меня. Какая-то теплая шкура. Камин. Тихая финская речь, похожая на голубиное воркование. Хорошо.

Словом, весело было.

И вот теперь мы сидели в янтарной сауне и потели. Русская баня с вениками по мне, конечно, лучше. В финской делать нечего. Сидишь, как бурундук в норе. Но и эта сойдёт. Особенно после ледяного болота с лопарями. В смысле – со звёздами.

Саныч, как у него всегда водилось в бане, вспоминал.

А было что вспомнить. Но сначала буквально два слова о Саныче.

Саныч – типичный советский человек. То есть уникум. Ему за шестьдесят. Говорит выражениями в стиле примерно таком: «Ты, Ефремыч, слышь, на совесть-то не нажимай». Или: «Смежники подвели». Или: «Айда, хлопцы, к дивчатам!». И тому подобное. Слушаешь и думаешь: «Да, блин, были Люди, была Эпоха!» Ефремыч, Совесть, Смежники, Дивчата… А сейчас что?.. майкл, понятия, спонсоры, тёлки… Не слова – прокладки, да и те без крылышек. Тьфу, ей Богу! Нет, вы не подумайте, что я того… Я за… демократию там и всё такое. Но совесть, что ни говори, лучше понятий.

Ну так вот. Жизнь Саныча достойна того, чтобы занести её в книгу рекордов. Вернее, книга рекордов достойна того, чтобы в неё вписать жизнь Саныча. Я эту жизнь знаю наизусть. Он мне её рассказывал уже раз двадцать. Но я её еще раз с удовольствием послушаю.

– Да-а-а-а, – начал Саныч. – Вот тебе, брат, и Лапландия… Вот тебе и Первомай…

– Да-а-а, – подпел я. – Лапландия, Саныч, она и есть Лапландия. А Первомай – чего ж? Первомай Первомаем. Как полагается…

Это такой «смол-ток» по-русски.

– Да-а-а, – продолжил Саныч. – Заграница, что ни говори.

– Так ты, Саныч, чай, наелся этой заграницы-то, – подтявкнул я. – Что твой пёс – блох.

– Да уж. Наелся по уши. Где только не бывал. Весь шарик облазил, как муха вафлю. Да. Теперь-то уж не то. Теперь неинтересно по заграницам ездить.

– Это почему же, Саныч?

– А чего тут интересного? Купил билет – полетел. Прилетел – в отель. Полопал в ресторане – экскурсия. Откультурился – в бар. Принял Джима с Тонькой – спать. Скучно. Раньше всё не так было.

– А как не так-то? Расскажи, Саныч.

Саныч обтер лоб простыней. Внимательно посмотрел на простыню. Сморкнулся туда же. Такой звук, как будто брезент порвали. Крякнул.

– Я, брат, ещё в детстве чуял: гулять мне, Василию Александровичу Чуркину, по планете Земля. Помню, было мне семь лет. Первый класс. Школа-то деревенская. Учителка говорит: «Вот, дети, ваша первая книга – „Лягушка – путешественница“. Написал её, дети, писатель дядя ГаршИн». Так и сказала – ГаршИн. Дервенская учителка-то. А у меня сердчишко прямо словно рыбка на уде. Брык, брык! «Путешественница»! Это что же значит? Дальние страны, моря – океаны… Бьется сердчишко – прямо мотылёк об лампочку, и жарко ему, и больно, а страсть интересно. Я и говорить-то в первом классе ещё толком не умел: «Игуська путететинитя». Отсталый был. Ели потому что мало: свекла мороженая, жмых… Откуда тут этой, как её… артикуляции взяться?

Саныч помолчал, философически пошевелил пальцами ног.

– Прочитали мы эту «Лягушку». Рыдал я страшно. Жалко её было. Хотя и глупая она, эта квакша, а жалко.

– А как же ты, Саныч, первый раз за границу попал?

– Первый-то раз не вышло уехать. Было мне лет десять. Ну, деревня, голод, безотцовщина. Всё как полагается. Помню только: пыль на дороге, мягкая, как пух. По щиколотку. Идешь, забираешь её босыми ногами, как по Луне какой. Пришёл как-то я в школу по этой самой пыли. В школе нам говорят: идёт, говорят, корейская война. Доблестный корейский народ героически сражается с подлой стоголовой гидрой мирового периализьма. Здесь у меня сердечко-то и ёкнуло: Как это?! Гидра всеми своими бОшками душит, можно сказать, корейских товарищей там, а я, Василий Александрович Чуркин, тут, по пыли прогуливаюсь, как последняя пёсья контра. Подговорил я после школы Федьку Осьмикова бежать в Корею воевать. Ночью сели в товарняк с овсом – и поехали. Сражаться с гидрой. Едем, жуём овёс, спорим, кто сколько бошОк будет гидре отрывать. Ну, наспорились, нажевались, брюхи – как чугунки. Сморило. Проспали чуть не сутки. Проснулись, опять жуём, сил, выходит дело, набираемся. Так почти три дня катили. Вылезли как-то на полустанке по нужде (пучит от овса-то), а нас мильтоны – хвать, и назад. Еще неделю в детской колонии просидели. Далеко уехали, за Урал. Вернулись домой. Ой, била меня тогда мать нещадно, ой, била!..

Саныч нежно улыбнулся:

– Поленом по тыковке. А полено тяжёлое: осина сырая. Ой, цирк. Кровь хлещет, звон в калгане, и – главное – дух осиновый, сырой такой, как из погреба. До сих пор не забуду. Умора. Защитил я, значит, корейцев, крысеныш амбарный. Эх, маманя, Царство тебе небесное, мало ты меня била, дурака, по башке моей пустой. Мало. Да-а-а…

– Так ты, Саныч, в Корее, значит, и не побывал?

– Отчего же? Съездил потом, лет через тридцать. Сначала в Северную, потом в Южную. Кино мы им там в культурном центре крутили – «Цирк». Сидят, смеются, петлюровцы…

– А почему «петлюровцы»?

– Не знаю. Так мы их звали. Сидят, щурятся – чистый Петлюра. Хороший народ, работящий.

– А когда ж ты, Саныч, взаправдошную за границей очутился?

– А было это так. Я тогда в армии уже служил. В Литве. Теперь-то уж это заграница. Ловили мы «зеленых братьев». Это ихние национальные партизаны. Сурьёзные ребята. Уважаю. По ночам они нас резали. Как кутят, ей Богу. Но это-то другая история, тоже обхохочешься.

«Ничего себе, обхохочешься», – подумал я. А Саныч поплотнее обмотался простынёй, заговорщически крякнул и продолжал:

– И вот однажды приходит в казарму офицер и говорит: тридцать минут на сборы… Ёлкина вошь! Куда! Чего! Темень. Собрались, построились – и в состав. Без окон – без дверей. Сутки в составе, потом – в корабь, в трюм. Большо-о-ой корабь. Плывём. День плывём, два плывём. Сбились со счёта: часов ни у кого нету, наверх не выпускают. Плыли – плыли, приплыли. Выходим: жарко, песок, пальмы. Ну, думаю, Грузия какая-нибудь. Гляжу: негры без порток. Нет, не Грузия. Грузин-то я знаю, они как мы, только почернявей, вино пьют, а не водку, и песни поют разными голосами. Нет, это не Грузия. Только некогда нам было выяснять про грузинских негров. Отвели нас в загон с высокими стенами, дали лопаты: копай. Копали неделю. Однажды на перекуре подходит ко мне Гришка Мордаев, сержант, и шёпотом говорит: ты, говорит, знаешь, дубина, где мы находимся? Я: сам дубина, нет, не знаю. А он: на Кубе. Я: как? На острове свободы? – На нём. – Врешь. – Зачем врать? Завтра назад поедем. Инцындиент, говорит, исчерпан. – Кто исчерпан? – Дубина ты… Так и поговорили. На следующий день, действительно, засадили нас в корабь – и на Родину. Это я уже потом узнал, что был Карибский кризис и всё такое. Так вот я и побывал первый раз за границей. Потом я на Кубе много бывал. Хороший народ, весёлый. Бабы только у них очень уж того… неперечливые. В смысле: безобразничают от души. Да и мужики тоже. Как кошки, ей Богу, под каждым кактусом, прости Господи… Придешь на пляж, прямо хоть в море не смотри: парочки – как поплавки во время клёва. И наяривают, и наяривают. Срам. Хотя дело понятное: солнце, воздух, океан. Тянет на общение-то.

– Ну, а что же после армии?

– А после армии направили меня Партия и Правительство в институт. Будешь, говорят, педагогом. Я: педа – что? Они: не матерись, боец. Будешь учиться на учителя. Выучился я на учителя… Ты, сынок, плесни мокроты-то на печку, а то тут как в Сахаре: волосья от сухости на грудях шевелятся.

– А можно? Тут и так за сотню

– Можно.

Я сходил за водой. Плеснул из деревянного ковшика на электрическую печку. Печка сухо зашипела, как камыши под порывом ветра, и раскаленный воздух дохнул в парилку.

– Ммм… Сильна, курррва… Выучился я на учителя. Учу детишек в школе. Год учу, два…

– Чему учил-то?

– А всему подряд: и пению, и физкультуре, и литературе, и географии… Школа сельская, учителей не хватает. Учу. Чувствую: сатанею на одном месте. Лягушка-путешественница снится. И тут как раз Партия и Правительство говорят: даёшь, говорят, учить русскому языку наших зарубёжных меньших братьев. У меня сердце-то и забилось. Ну, тыр-пыр, приезжаю по разнарядке в Москву. Здравствуй, товарищ Чуркин. – Здравствуйте. – Партейный? – Есть малость. – Служил? – Был грех. – Учитель? – Он самый. – Поедешь в Алжир. – Какое слово? – Алжир. Арабский с французским знаешь? – Освоим.

– Освоил, Саныч?

– За десять месяцев. Манже, тужур, Тур-Эфель, пардон, юи, нон – всё это я усвоил. А арабский там ни к чему был, он там как попУ веер. Все по-французски балакали. Прибыл. Кругом Африка. Приезжаю в наш культурный центр. Там сидит директор в муку пьяный. Ты, говорит, кто? – Чуркин. – Славно, славно… Какая замечательная советская фамилия. Чуркин. Славно, славно… Что, Чуркин, умеешь? – Всё. – Славно. Какой замечательный советский ответ: всё. Ну, к примеру… – Стреляю хорошо. – Славно. Но это пока не нужно. А ещё что? – Да вы, говорю, меня не терзайте. Скажите прямо. Что нужно, то и сделаем. – А нам, Чуркин, ничего не нужно. – Как это? – А так. Сидим тут, как динозавры, и не знаем, чем бы заняться. Впрочем, вот что… Ты кино крутить умеешь? – Умею. – Славно, славно… Вот и будешь кино крутить.

Так я и стал кинокрутом. Садимся, бывало, в грузовик – и в Сахару, к туарегам. Приезжаем в какую-нибудь Гардаю (это Бог знает где, в Мзабе, почти через всю Сахару), натягиваем вечером простыню – и крутим. Очень они уважали фильм «Чапаев». Мы через этого Чапаева с моим напарником Андрюшкой Лиснянским один раз чуть кеды не надули.

– Чего?

– Ну, чуть не погибли.

– Как это?

– А так. Идет фильм. Туареги сидят. То, сё… Анка, Петька… А тут сцена психической атаки. У Анки лента-то кончилась, помнишь?

– А то…

– Уже вроде всё, капыздох нашим идет. Ан-нет. Тут Чапай на лихом коне. Ура! Туареги и давай из ружей палить. Радуются, выходит дело. А они когда палят, они ведь не смотрят куда. Пустыня ведь, степь. Куда ни пали – всё равно не попадешь. Еле успел я залечь. Всё равно чиркнуло по уху, полмочки отрубило. Видел?

Саныч показал ухо. Действительно, нету полмочки.

– «Чапаева» вообще везде уважали. И в Египте, и на Мадагаскаре, и в Анголе, и в Китае. Везде.

– А ты и в Китае, и в Анголе был?

– Обязательно. И во Вьетнаме, и в Ираке… Облазил шарик-то, обсосал, как подлещик червяка. Помню, в Испании после «Чапаева» подходят ко мне два пацана. Два этаких сколиозыша плоскостопых. Молоденькие совсем. Подходят и говорят: поехали, товарищ Басилио, чего тебе покажем. Поехали. Заезжаем в горы (это дело на севере Испании было, у басков, ребята с характером, вроде наших староверов), заходим в какую-то пещеру. Там сидят двадцать пацанов, при «Калашах», ящики со взрывчаткой, миномёт. Вот, говорят, товарищ Басилио, наша революционная организация. Наша цель – установление Советской власти в Испании. Хотим как компаньеро Чапаев. А ты, наш советский амиго, как всеми нами уважаемый камарада, будешь нашим команданте. Чувствую: дело плохо. Тогда я им говорю: а вы, пацаны, стрелять-то умеете? Они: умеем. Я: ну-ка ты, мучачо, сруби-ка мне вон ту сосновую шишку из «Калаша». Малец прицелился – бац, мимо. Я говорю: дай сюда. Беру – и от пуза – шлёп! Шишка долой. Стреляю-то я хорошо. Мы когда с «зелеными братьями» общались – очень хорошо в этом деле настрополились. Потому как если не ты, то тебя. Без вариантов. Ну, приуныли пацаны. Я им: вот так, учитесь, говорю, ниньос, стрелять. Научитесь – приходите ко мне в культурный центр, обсудим перспективы мировой революции. И вообще – образование у вас какое? Два класса, три корридора? – Вроде того. – А камарада Ленин что сказал? – Что? – Учиться, учиться и учиться. Чтоб к следующей маёвке все получили среднее образование. А у кого будут тройки – в капитализьме оставим. Ясно? – Так точно, команданте Басилио! На том и разошлись. Вот тебе и «Чапаев». Сила искусства, брат…

– Что же, Саныч, так одного Чапая и вертели?

– Зачем… Нет. Всё вертели. Всё хорошо шло. И про Штирлица, и про Шарапова с Жегловым. Иногда, конечно, до маразма доходило. У негров очень хорошо Пугачева шла…

– Концерты, что-ли?..

– Нет. Фильм: «Женщина, которая поёт». Сам-то фильм они вообще не смотрели. А шли ради одного момента. Как школьники на «Анжелику». В Мозамбике, помню, главный их, сизый такой, как баклажан, Нгонго, подходит ко мне и говорит: ты крути сразу то место, где вашу Аллу мужики на руки поднимают, и сделай стоп-кадр. Общественность так требует. Ладно. Крутанул. А там они ее вкусно так, обстоятельно пальцами под ляжки цапают. Она наверху сидит, а они ее под ноги руками держат. Секс, какой-никакой. Неграм утешение. Это сейчас «даст ист фантастиш» на каждом углу. А раньше… намекнули – спасибо. Неграм, опять же, много не надо. Негры, они скорострельные. Сидят, стонут: «Давай ещё!» Я снова прокручиваю. Ещё! Я опять. Ещё! Не вру: двадцать пять раз этот момент провертел. Негры довольные были, такие томные с сеанса шли, как после парилки. Ты, кстати, ещё поддай, чтоб потечь пошибше…

Я поддал. Печка страстно шепнула какое-то проклятье, – и жар волнами прокатился по нам с Санычем. Сначала по голове, потом по спине – и засел прохладным гвоздиком в копчике.

– Хмм… Да, чего только не было, – сказал Саныч. – И фильмы, и эта… пропаганда. Ухохочешься, ёлкина гжель. Садимся на фуру и распространяем литературу. Вон, прямо в рифму заговорил.

– А фура-то зачем?

– А как же. Скажем, речь Леонида Ильича Брежнева на двадцать таком-то съезде. Двенадцать тонн.

– Что – двенадцать тонн?

– Двенадцать тонн речей. Пятьсот пятьдесят пачек брошюрами. Садишься – и едешь с безменом по всем населенным пунктам. Где-нибудь в Моголии… Город Ихэ-Джаргалант – пятьдесят киллограммов Леонида Ильича. Город Цэнхэр-Мандал – шестьдесят пять. Джиргаланту-Кобдо – двадцать. И так далее. Насмотрелся я видов в Монголии. Красивая страна! Закаты – не веришь, что на яву. Красотища: горы, озера, степь. Спасибо Леониду Ильичу. Если б не он – не увидал бы я таких закатов. Снится мне до сих пор Монголия.

– А ещё что снится?

Саныч помолчал.

– Разное… А все больше – пыль.

– Пыль?

– Да, та самая, деревенская жирная пыль. По которой в детстве ходил. Идешь, как по пуху, босиком. Я если мокро, месишь её теплую, голыми ногами. Хорошо. Чавкаешь ей, хлюпаешь. И всё впереди. Вся жизнь. Учителка снится, та, что про «Лягушку-путешественницу» с нами читала. Её Валентиной Сергеевной звали. И фамилия у неё была красивая – Дальнева. Валентина Сергеевна Дальнева. Дальнева, Дальнева – а дальше города Арзамаса так и не была. Жаль её.

– Так – судьба…

– Судьба. Конечно. А я вот везде был. Хорошо, конечно, грех жаловаться. А вот Валентина Сергеевна нигде не была. Гляжу я на шарик на наш – как пес на обглоданую косточку. Вот тебе и судьба. А ты ещё покатаешься. Катайся, милый, катайся, полируй шарик-то.

Помолчали.

– Давай, поддай по последней, да заканчивать пора. Завтра с утра в Хельсинки ехать, а оттуда в Дели лететь. Тоже – не ближний свет.

Я поддал.

А наутро мы полетели с Санычем в Дели. Вон, прямо стихи получились. Индия – хорошая страна. В Индии мы День Победы отметим. И пыль – грязь там такие же, как у нас, в городе Арзамасе. Только вот босиком по ним лучше не ходить… Живо кеды надуешь. Босиком-то только по родной грязи ходят.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю