355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Елистратов » Рассказы (СИ) » Текст книги (страница 1)
Рассказы (СИ)
  • Текст добавлен: 9 мая 2017, 21:30

Текст книги "Рассказы (СИ)"


Автор книги: Владимир Елистратов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 47 страниц)

Образно говоря

Одно лето, когда сгорела моя дача, я снимал дом в деревне Пуньки́, километрах в двухстах от Москвы. Полдома. А во второй половине дома жили хозяева – Петр Фомич и Зинаида Васильевна Пугаевы.

Деревня Пуньки – тихая, полузаброшенная, в пяти километрах от шоссе, в сорока от железнодорожной станции. Тут, как водится, жили одни старики. Из «дачников-фигачников», как здесь говорят, в тот год был только я. А кому еще охота пять часов трястись на поезде, потом полтора – на попутке (если еще она будет) и затем полтора часа плестись по комариной вырубке вдоль зудящей высоковольтной линии?

Деревня, конечно, очень живописная. Березняк – молоко в изумруде. Синее круглое озеро, прямо как из сказки-мультика. В нем – толстые караси, серебряные и холодные, как будто заиндевевшие. С непроницаемыми лицами бойцов без правил. Пахнущие чем-то древним, холодным и сладким.

Кругом поля, перелески, леса. Теплая пыль проселков. Жирное разнотравье. И голубое небо с алебастровыми айсбергами облаков.

Сами Пуньки – три десятка бревенчатых изб, срубленных еще в сороковых годах прошлого века. Многие заброшены и наполовину сгнили. Избы либо некрашеные, либо зеленые, либо голубые, иссиня-серые. Наличники – белые. Облупленные, в шелухе, похожей на яичную.

Пугаевы уже пожилые. Петру Фомичу, по кличке Попугай, «восимисит». Зинаиде Васильевне, «Попугаихе», или «Зинике», – «семисит с гачком». Т. е. «с гаком».

Петр Фомич – розовый, малорослый, плотный старичок в седом ежике, с пронзительно синими хитрыми глазами и с носом картошкой. Здесь говорят – «кортоплей».

Зинаида Васильевна – высокая, прямая, с тонкими и правильными чертами лица, сероглазая, спокойная, рассудительная, хозяйственная. Никогда не торопится и все успевает.

Петр Фомич – очень общительный, разговорчивый и страстный философ, особенно насчет глобальной политики.

Два месяца я прожил в Пуньках и два месяца ежедневно мы с Петром Фомичом философствовали («хвилософствовали»). Вернее – «хвилософствовал» Петр Фомич, а я был поводом и фоном. Особенно подзадоривал Петра Фомича тот факт, что я преподаю в университете и много ездил по миру, «облапил глобус», как он выражается.

Петр Фомич называл меня по-разному: Училка, Очкан, Лягушка-путешественница, Бегунок, Одиссеюшка и еще много как. Совершенно беззлобно. Просто от любви к яркому, образному слову.

Рассуждал он масштабно и парадоксально. Мир рассматривал как некую коммуналку, между обитателями которой – чисто человеческие отношения. Он говорил: «Китаец» вместо «Китай», «Негр» вместо «Африка», «Мериканец» вместо «Америка». Получалось примерно так:

– Тут какая хвилософия? Мериканец, он что?.. Он Японцу, образно говоря, по заднице атомкой съездил, Японец и стих. Хотел Русскому смазать, а Русский – на дулю тебе: я сам сусам. У нас тоже атомка имеется, вот она, гляди… Курчатов, наш мужик лобастый, бороду-то почесал, бяк-бяк – и готово. Утрись, Мериканец. Плачь, Полосатка. Тот и утерся. А тут еще Ляксеич наш вокруг шарика обмахнул. «Поехали!» – говорит. А что? И поехали. А до того-то еще две русские суки почин учредили. Все это при Хруще было, а Хрущ, конечно, гаденыш еще тот…

– А чего так? (это я)

– Скот порезал. Мясные гонки с Мериканцем затеял. «Догнать и перегнать». Перегнал, холера… У нас в Пуньках, образно говоря, до Хруща на тридесять домов тридесять и пять коров было. Вот так, Очкан!..

– Тридцать шесть, – назидательно вставила Зинаида Васильевна, протирая тарелки.

– Здравствуй, мать! Где ж шестая? У всех по одной и на Слободке по две.

– И тебе, балаболка, не хворать. А у Комковых-то?.. Зорька-рыжуха?.. Комолая, с бельмом?.. Забыл?

– А ну тебя! Пять-шесть… Крохоборка-милиметровщица, – улыбнулся Петр Фомич.

– А ты трепло беззаветное, – ухмыльнулась Зинаида Васильевна. – Попугай, как есть. Рта не закрывает. Один сквозняк словесный. В кишки-то не надуло еще за восимисит лет?

– Иди, умница, кортоплю ставь вариться! – шутливо нахмурился Петр Фомич. – И моркшки со сметанкой натри.

«Моркошка» – значит морковь.

– У-у-у! Нача-альство! Страшно. Прямо трясуся вся!

Зинаида Васильевна встала и не торопясь вышла из комнаты.

– Полвека маюсь с язвой, – счастливо подмигнул мне Петр Фомич, мотнув головой в сторону двери. – Полвека и, образно говоря, три года.

– Так сколько коров осталось в Пуньках? – вернулся я к «хвилософии».

– Семь. Остальных скопытили. Пустили под тесак. Чтоб Мериканца перегнать. Зато в космос прокатились. Гагарин с Терешковой. Космос заместо буренок. Вот как. Гляди в люминатор, а жрать не проси. Вот. А потом Мериканец опять русского сделал. В смысле Луны. Я, Бегунок, так мыслю, что Русскому Мериканца никогда не удюжить. Мериканец Русского как пить победит.

– Это почему?

– Русский – через край добрый обормот. Мериканец, он как беседует? Он для начала тебе в нюх кулаком – раз!.. А потом под дых еще раз – тяп! А потом по виселке по причинной коленцем – дзынь!.. Чтоб ты забыл, как «мама» говорить. Чтоб ты наполовину помер. А уже затем вежливо тебе предлагает дружиться. Условия оглашает. Вроде того я тебе, образно говоря, полено, а ты мне – избу. А если ты опять, милдружочек, не согласен на такие выгодные для тебя, закадычного братана, условия, он тебя, как йогу, в рулон скатает, уши к заднице прикнопит и все твое добро и возьмет. А еще и документ по всей форме составит, что именно так оно и будет до самого конца честно и справедливо и обратного пути нету. Согласно контракта. Таким вот образом. Нет. Если Мериканец пришел – расплетай лапти.

– Густо вы хвилософствуете, Петр Фомич.

– Это я – образно говоря. А на деле… Вон он Японца – атомкой, Вьетнамца – химикалиями… А Русский дурень, глядишь, победит да сам все и отдаст. Да еще и пожалеет прохвоста. Вон как с Немцем эти… Мишка Меченый с Борькой-пьянью, не к ночи будь помянуты, обошлись. Сами, мол, уйдем, а ты все мое возьми, воссоединись и стенку сломай. А война – дело давнишнее. Тьфу!.. Нет, Мериканец – он и свое не даст, и чужое не упустит. Потому и богат. А Русский без штанов родился, без штанов в космос слетал и без штанов помрёт… Хотя Китаец – этот… одуванчик еще страшней.

– Чем же он страшней?

– Ты у Китайца-то в гостях, небось, бывал?

– В Китае? Ну, был.

– И как?

– Хорошая страна.

– Хоро-о-ошая! Как м…ня заросшая. А сколько их, курослепов-то этих?

– Много.

– То-то. Эх ты, Училка… Мно-о-ого. Два мильярда! А то и три: кто их там считал, землероек-то этих. Они ж там – как опята на Воздвиженье. Что ни пенек, то мешок. Китаец – сила. Он типа удава. Ждет. Приглядывается. Смекает. Котелком своим желтым кумекает. Ага! Русский посреди степи широкой без порток водку булькает. В перерыве между войнами. Потому что скучно. Француз, как всегда, юбки обнюхивает. Таджик Москву метет. Араб своему нефтянскому богу молится. Негр ждет под баобабом, когда ему банан сам в зубы рухнет…

– Бананы на баобабах не растут…

– Знаем без сопливых. А он все равно ждет. Мериканец долларии свои болотные печатает и считает. Считает и печатает. Сам с собой наперегонки. Англичанец собой до одури гордится и овсо жрет, что твой мерин в стойле. Индус гадюке на дуде дудит и пуп свой разглядывает в смысле хвилософии. Итальянец с Грузином песни наперебой галдят. Еврей плачет, что он умней всех и никто его за это не любит… Все суетятся, мельтешат, как мошка после дождика. А Китаец ждет. Этот своего не упустит. Дай срок.

– Китайцы, Петр Фомич, работают во всю, – возразил я.

– Правильно, работают. А краем глаза в нас целят. Хотя, конечно… Они – вроде нас…

– Как же это?..

– А так. У нас нефти много, леса и прочего алюминия. Мы их и не бережем. А у Китайца народу полны карманы. Он с ним – как мы с плиродой. Да и Немец еще своего не упустил. Нет, не упустил. Оправился Немец после Второй Отечественной. Зализал Фриц синяки. Хитрый Митрий: помер, а глядит… Опять втихаря империю немецкой своей нации варганит.

– Какую еще империю?

– А такую, немазаную-сухую… Единая твоя Европия – это что? Агния Барто? Нет. Кто в этой ихней Европии главный? Швейцар с Албаном? Хорватец какой-нибудь? Нету! Немец главный!

– А Франция? А Испания? А Италия?

– Эти, Одиссеюшка ты мой, выдохлись. Не тот напор. Бывал ты у них?

– Бывал, Петр Фомич.

– Ну и как?

– Прекрасно живут. Лучше нас в сто раз.

– Кишкоплуты. Видал я их. Показывали этих нам, образно говоря, в телевизере. Париж этот с Римом. И что? Все жрут, пьют и улыбаются. Улыбаются, жрут и пьют.

– Так чего же в этом плохого? Счастливая жизнь. Люди живут в свое удовольствие.

– А! – махнул рукой Петр Фомич. – Ушли мозги в желудок. Не бойцы они, нет. Да еще через одного гомосэк с лесбияном, прости, Господи. Нет, этих – в утиль. А вот Немец – он, да, работает. И поджидает, когда под него все ляжут. И Грек, и Лях, и Болгар, и Португал. Не мытьем, так катаньем. Раньше Немец норовил все танком, а теперь-то – банком. Вот оно что, Очки ты мои Крылатые. Поумнела немчура. Хотя… Невезучий он, Немец. Даже жаль его, твердозадого. Сколько раз уже империю свою городил. Три аль четыре? И всякий раз – швах и пыль. На Русского зачем-то попер. Ну не дурак? Русского ведь одолеть на этой земле никак не можно. Почему что Русский завсегда всех повергнет. Такая у него участь.

– Петр Фомич, какая-то тут у Вас, простите уж меня, неувязочка.

– Какая такая, Колобок ты мой Четырехглазый, неувязочка?

– Вы же только сейчас говорили, что Америка нас…

– Это я – образно говоря. Мериканец с Китайцем Русского, конечно, на пару одолеют. Тем паче если им Немец со своей империей подсобит. Там и Француз-лесбиян из-под очередной юбки подтявкнет. И Турок ущипнет. И Поляк подшипит. И Англичан со своего сырого Лондона пальчиком погрозит. Да и наш родной Хохол сгоряча, может, галушкой бросит… Это, конечно, все так. Никаких сумнений. И вроде бы – все! Кресты. Махнули на глобусе на Русского рукой. Амба, не жилец. Ан-нет! Русский полежит-полежит, покряхтит-покряхтит, проп…дится, в луже умоется, икнет – и на печь. Отмогаться. А через полвека лет глядишь – он с печи слез и опять в силе. Здоровый, как боров. Морда красная, но добрая. А сам малость во хмелю, но, однако, с рогатиной. А за ним еще, образно говоря, Удмурт да Якут, Казах да Белорус. И у каждого по дрыну. И у всех морды красные, но добрые. И вроде добрые морды-то эти все мордовские и бурятские, а есть в них во всех какая-то дурца с отчаянкой. И все слегка во хмелю, так что без дрына на ногах не стоят. И чего от них ждать – ни одна Обама и ни один Тетчер не знают. Боязно? Боязно. Всем боязно, и Русскому с Калмыком, и Мериканцу опять же забота, и Немцу с Англичаном дума. Не знают они все, что с этим Татарским Русским делать. Не впихивается он в ихний мудрый чертеж. Он им всем – как оса в трусах. Неясный зверь неприятной породы. Раскорячился, понимаешь, на сколько там мильонов километров, прибрал байкальскую воду с сибирским кислородом, воронежский чернозем с заполярным газом – и сидит. Под мухой. Бьют его Наполеон с Гитлером, бьют, а ему все как с ящерицы хвост. Чудно́! Как говориться, во саду ли в огороде бегала собачка, хвост подняла, нафуняла – вот тебе задачка. Однако пойдем, Ломоносыч-Кривоглазыч ты мой, на двор. Курну я перед кортоплей с моркошкой. В избе-то дымить – чертяку кормить.

Стоял, помнится, прекрасный июньский вечер.

Остров алого заката тонул за синим морем леса. По небу вились розовые стеариновые изводы облаков. Поле отчаянно стрекотало. Вкусно пахло предросной травой. Закукукала кукушка. Я было начал считать в смысле остатка жизни. Но на шестьдесят восьмом «куку» махнул рукой. Сто четырнадцать лет – многовато.

Петр Фомич курил, как курят все старики в Пуньках. А может быть, как все мужики от Калиниграда до Камчатки. Правая нога – на левой, правый локоть – на колене. Кисть левой руки свисает с ноги позади локтя. Папироса в правой руке между расслабленными указательным и средним пальцами, лежащими у самого лица. Плохо объяснил, знаю. Но лучше не получается.

Русский Роденовский Мыслитель. А может – Мефистофель Антокольского.

Образно говоря.

– Готова кортопля-то! – крикнула Зинаида Васильевна. – Идите нешто, криводумы.

– Идем! – отозвался Петр Фомич. – Завтра жарко будет. И карась будет хорошо клевать. Ну, пошли заправляться, Москва.

Заправлялись под обсуждение пенсионной реформы.

На следующее утро мы ловили карасей. Я поймал одного, Петр Фомич – двенадцать. Обсуждали проблему Курил, Японца, монголо-татарское иго, Кубинца, карибский кризис, Петра I.

Вечером ели жареных карасей все с теми же картоплей и моркошкой. Обсуждали российский флот, Ивана Грозного и Чечена.

Потом были грибы с Путиным и Армяном. «Макарошки» с Чукчей и Брежневым. «Гречаня» под Медведева.

Много чего еще было. Но странное дело: в глубине души, какую бы ересь ни городил старик, я почему-то всегда соглашался с Петром Фомичом. А еще больше – и еще в бо́льшей глубине души – с Зинаидой Васильевной.

В общем – с ними обоими.

Соглашался, образно говоря, конечно.

Сыны и сны

У меня два сына: старший родился в 1992 году, младший – в 2012.

Вы, конечно, почувствовали, что в этом совершенно нейтральном повествовательном предложении без всяких там изобразительно-выразительных художественных средств звучит отчаянная нотка отцовской гордости. Знай, мол, наших! Еще не всё зачехлено! Еще нас ждут на лоджии гантели! И т. п.

Гордость, конечно, есть. И радость, разумеется. Но я хотел рассказать о другом.

После рождения второго сына у меня вдруг стали неожиданно и отчетливо всплывать картины двадцатилетней давности. А именно: стали сниться какие-то эпизоды и фрагменты – до странного выпукло и четко. Запахи, звуки, мельчайшие детали. Причем не только из 92-ого, а в целом – из той эпохи. Как будто второй малыш из своего загадочного небытия прихватил с собой для меня какую-то невидимую книгу памяти и положил мне ее под подушку.

Сны ведь они – мистические кочевники, они приходят оттуда же, из вечности, откуда и дети. А потом уйдут вместе с нами все в ту же вечность, чтобы опять возродиться.

Повторяю: это были не сонные фантазии, а четкие воспоминания. Или, лучше, припоминания. Совсем как у древних греков: анамнесис.

Вот конец 80-ых.

Я захожу в продуктовый магазин. Никого. Унылое каре пустых прилавков. Пахнет прогорклым маслом, уксусом и дихлофосом. Я морщусь и почти разворачиваюсь, чтобы уйти.

Вдруг из разделочной вплывает видение. Очень красивая, полная и совершенно пьяная продавщица с алой розой в черных волосах. У нее в руках поднос. На подносе – огромная копченая свиная голова. Даже не голова – бюст. Бюст лоснится и улыбается всеми ста зубами. Продавщица тоже улыбается:

– Молодой человек, свинтуса не желаете?

Я в первый раз в жизни вижу работника торговли, улыбающегося посетителю. Улыбающуюся копченую свинью – тоже.

Я покупаю свинтуса. Пять килограммов! Свинка явно пожилая, но съедобная. Мы едим хрюшку почти месяц. Параллельно я осваиваю профессию дантиста. Свиные зубы я рву орехоколкой в виде какого-то странного существа, похожего на дракона-дистрофика.

Остаток сна я мучительно пытаюсь понять, что это за животное. Копаюсь в ящике со старыми чеками. Нахожу чек, на котором написано: «Орехокол „Белочка“», – и просыпаюсь в холодном поту.

90-ый год, лето.

Я в метро на станции ВДНХ. Жду поезд и читаю «Огонек». Вдруг слышу за собой отчаянное «ой!». Оглядываюсь. Девушка в одной босоножке смотрит вниз, на рельсы. Девушка оборачивается ко мне и, нежно улыбаясь, говорит:

– Молодой человек, вы мою туфельку не достанете?

Вы когда-нибудь лазили в метро на пути за туфельками? Я – нет.

– А там этого… электричества нету? – мнусь я.

– Нет там электричества. Давайте, я ваш журнальчик подержу.

– Точно нету?

– Точно, точно. Давайте сюда журнальчик.

Девушка по-хозяйски отбирает у меня журнал и опять улыбается. Так, знаете, снисходительно-испытывающе: сейчас, мол, посмотрим, Рембо ты или подгузник.

Я не подгузник. Обратного пути нет. Журнальчик-то я отдал… Все дело в журнальчике: вместе с ним я отдал право на отказ. У меня в груди – набухающий холодный пузырь страха. Я нехотя и кряхтя лезу на пути. Хватаю дрожащей рукой туфельку. Смотрю на туннель. В черном полуовале туннеля загораются два бледно-желтых пиона фар. Пионы пульсируют, стучат и стремительно надвигаются. Я судорожно лезу наверх. Наверное, у меня очень жалкий вид. Потому что я вижу откровенно ироничные и озорные глаза девушки. Серые с синими ободочками. Я впопыхах роняю на пути вьетнамку с левой ноги. Вылезаю, пыхчу, сердито кричу сквозь шум тормозящего поезда:

– Отдайте сюда обратно мой «Огонек»!

– Пожалуйста! – девушка смеется. – «Сюда обратно…» Туфельку-то верните. Раз уж достали.

Господи, позор-то какой. Девушка такая симпатичная. А я…

– Нате вам вашу… несчастную туфлю́!.. – кричу я почти сквозь слезы.

– Спасибо!

У меня позорно дрожат ноги. И та, что во вьетнамке, и та, что босая. Та, что босая, – сильнее. Я чуть не плачу от стыда. Девушка вдруг становится почти серьезной.

– Бедненький…

Поезд отъезжает. Девушка остается стоять рядом со мной. Я смотрю вниз: моей вьетнамки нет. Куда же она могла деться? Ума не приложу.

– Ну вот… – говорю я. – Помог достать туфельку…

– У меня дома – братнины вьетнамки. Сорок третий размер. У вас какой?

– Да ладно вам… До свиданья.

– Нет, у вас я спрашиваю, какой?

– Ну, сорок два-сорок три.

– Пойдемте, я здесь совсем рядом живу. У брата сорок четвертый. Они ему малы. Я ему неделю назад купила – а они ему малы. А вам будут как раз.

– Не пойду я… До свиданья.

– Пошли, пошли…

Она властно берет меня за локоть, и мы идем на эскалатор.

На улице – ливень. Сладкий, густой, карамельный июньский ливень. Грибной и теплый. Девушка смеется, снимает с себя босоножки. Я тоже снимаю вьетнамку.

– Да выбросьте вы ее!..

Она вырывает у меня из рук вьетнамку и бросает в мусорницу. Потом мгновенье думает и бросает туда же свои туфельки:

– Пошли?.. Лена меня зовут.

– Вова… Значит, я зря старался…

– Все равно они мне жмут… Вова.

Мы идем босиком по теплым лужам. Это был первый раз, когда я ходил по Москве босиком. И, кажется, последний.

Дома у Лены мы пьем чай и колем орехи орехоколом «Белочка». Точно таким же. Вернее, тем же самым.

Через год Лена стала моей женой.

Но это был уже не сон.

91-ый, осень.

Чертановский пруд. Мой друг Антоха, совсем недавно поднявшийся на кооперативном репетиторстве, отмечает свой день рожденья. Уже не первый день… Мы покупаем в ларьке американский спирт «Рояль». Уже очень теплый Антоха прямо у ларька открывает бутылку:

– Тестируем. Что за дурь лабают янки.

Антоха отхлебывает спирта, долго полощет им рот, потом морщась выплевывает и говорит:

– Как сказал люберецкий поэт Федя Грыжин, «была ты для моей печенки подобна акту расчлененки»… Нет, этот масонский ацетон не для моего ливера.

Я нюхаю спирт:

– Чо, нормальный «Рояль». Не капризничай, Тох… Не такое пивали…

– Я тебе не кот Бегемот керосин хавать. Не в сказке живем.

Антоха, пошатываясь, идет к помойке и медленно выливает спирт из бутылки прямо в помойку. Трое бомжиков пару мгновений смотрят на него. Потом один молча подбегает к Антохе и подставляет кожаную кепку под струю. Подбегает второй, третий. Отовсюду бегут бомжи кто с чем. Некоторые подставляют горсть.

Через полчаса Тоха ящиком «Рояля» в разлив угощает несколько десятков местных бомжей. А заодно и голубей. Попкорном.

Тоха – добрый, но дурной. Вернее, наоборот: дурной, но добрый.

Через пару лет он прогорел в бизнесе, все раздал женам. Где-то бомжует. Обычная российская история.

Весна 92-ого.

Моему сыну два месяца. Молока у жены нет. Со смесями – проблема. Я нахожу объявление о кормилице.

Прихожу по указанному адресу. Звоню в дверь. За дверью грохочет «Таганка. Все ночи полные огня…» Дверь открывает мужик с голым торсом. Весь в наколках. Лицо – вылитый хряк из первого сна. Только зубы золотые. И не улыбаются, а агрессивно щерятся:

– Ну?.. Это шо еще за тема, шо за финик из Египта?..

– Извините… Я по объявлению.

– Миль пардон, объяв не пишем. Только метим протоколы.

– Я насчет молока.

– И доярок не крышуем. Только телок из Коврова.

– Вот… – я достаю объявление из кармана.

Хряк берет бумажку, говорит:

– Что за кузькина малява?… – и долго ее читает. Так долго, что я начинаю тосковать. У меня появляется подозрение, что хряк не умеет читать.

Наконец он понимающе кивает головой:

– Есть контакт на этой киче. Доча кормит спиногрыза…

Я вдруг в ужасе понимаю, что хряк говорит исключительно хореем. Ну: та́-та, та́-та, та́-та, та́-та… «Тятя, тятя, наши сети притащили мертвеца…» Где я? На филфаке или в странной коммуналке в Люберцах?

Из недр квартиры сквозь «Таганку» раздается хриплый рык:

– Берендей, шо за сквозняк?.. Минусани́ заслонку.

– Ша, Чалый! Тут интим: доча благотворит одному четырехглазому фраеру в смысле сыси. Я давно не плакал, но доча сказала мне «заплачь». Проходи, фраерок…

Я зашел. Это была конкретная малина. Слоистый дымный воздух. Пахнет луком, табаком и перегаром. Туманные люди в тату и в бретелечных майках. Карты. Бильярд. На полную мощь – «Таганка». Я чувствовал себя как Володя Шарапов, попавший в логово к Горбатому.

– Доча там, – кивает «Берендей» на соседнюю комнату. – Только сначала – лекарство…

Мне наливают большую рюмку «Рояля». Откуда-то звучит, прямо как из фильма:

– Нет… по полной, фраерок…

Тоха угощал «Роялем» бомжей. А меня угощают уголовники. Странная штука жизнь.

Я в комнате «дочи». Очень симпатичная девушка в японском шелковом халате выходит из-за ширмы и вручает мне бутылочку молока.

– Сколько с меня?

– Перестаньте…

Господи, до чего же приятная девушка. Неужто она дочь Хряка? В смысле – Берендея.

В коридоре, провожая меня, Берендей вещает:

– Я откинулся в 87-ом. Сейчас у меня, фраерок, все, как в аптеке. Но мне нужно отпыхтеть семь лет. Нужно – и баста. Порядок такой. Завтра чалюсь. А сегодня – типа отходной. Семь лет – самое оно. Две с половиной тысячи перекличек – и ты гуляешь.

– Но зачем?.. Целых семь лет…

– Надо. Такая работа.

– Не понимаю.

– Типа рабочей командировки. В 99-ом увидимся, фраерок.

В 99-ом мы не увиделись. Молоко в этом шаламане я больше, конечно, не брал. Пару раз летом я видал на улице нашу одноразовую кормилицу. Она была одета по тогдашней моде: пиджачок с плечиками, лосины, лакированные лодочки. Катила шикарную алую заграничную коляску. А я был в старых Лениных вьетнамках, изменивших мою жизнь.

Весна 2012.

Мой второй сын сосет сисю: он родился в более счастливую эпоху. У него есть памперсы. И молоко у жены – есть. Есть также английская радионяня. Мобиль с 60 мелодиями. Электронный шезлонг. Музыкальный горшок. Какой-то то ли «нублер», то ли «ниблер» (сам не знаю, что это такое). Японская анатомическая соска (мой сын ее гневно выплевывает и требует натуральную сисю). Бутылочка с антиколиковым клапаном. И еще тысяча вещей, каждая из которых сто́ит как десять бутылок рояля и двадцать свиных голов.

Я дремлю под мирное чмоканье-сосанье младенца. Мне начинает сниться очередной сон: как я стою в 1991 году в очереди за свадебным набором. На ладони у меня зловещим алым фломастером выведен номер: «666»…

– Володь! – это жена. Я вздрагиваю, просыпаюсь.

– А?!.

– А кто такой Давид Сосунский?

– О Господи! Сасунский… Герой армянского эпоса. А что?

– Ничего. Так. Наш сосунский сегодня в ударе. Настоящий герой. Эпически сосет. Уже сорок минут.

– Это хорошо.

Я снова засыпаю. Мне начинает сниться 1992 год. Июнь. Пять часов утра. Очередь за смесью. По очереди идет слух, что смесь кончается…

– Володь!.. – опять жена. Она когда кормит, ее всегда тянет поговорить.

– А?!

– А ты можешь сочинить мне много-много стихов про зайцев?

– Про каких еще зайцев?

– Колыбельных.

– О господи!

– Ну, «Баю-баю-баиньки, жили-были заиньки» и все такое. А то я настоящего текста не знаю. А петь-то надо. Чтобы наш сосунский засыпал.

– Ладно, сочиню.

Я снова забываюсь и во сне сочиняю какие-то странные стихи, что-то вроде:

 
В эсесере заиньки
Ели хрюшек стареньких…
А теперь у зайцев
Миллион девайсов…
 

Да, рифмы – так себе. Да и содержание… Кто в наши дни станет работать свиным дантистом? Какой «цивилизованный человек» полезет под поезд за судьбоносной туфелькой? Какой «топ-менеджер» будет угощать чертановских бомжей спиртом и искать кормилицу в притоне?

Нет, я все-таки счастливый человек.

А рифмы – ерунда. Проснусь – подправлю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю