355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Елистратов » Рассказы (СИ) » Текст книги (страница 17)
Рассказы (СИ)
  • Текст добавлен: 9 мая 2017, 21:30

Текст книги "Рассказы (СИ)"


Автор книги: Владимир Елистратов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 47 страниц)

Максим Максимыч из Хургады

Помните, как в старом добром новогоднем фильме? «Каждый год, 31 декабря, мы с друзьями ходим в баню…» Поход в баню мистически переходит в авиаперелет. Авиаперелет – в судьбу. Так вот, мы делаем это всё без бани. То есть каждый год, в конце декабря, мы с друзьями садимся в самолет и летим в Хургаду. Традиция у нас такая. Не надо никого сдавать в багаж вместе с вениками, есть заливную рыбу без хрена, прыгать, как зайчик, на морозе, чтоб не описаться, неэротично валяться на полу с Ипполитом, ждать, чтоб «тепленькая пошла»… Нет, здесь тепленькая идет всегда. Даже горяченькая.

В Хургаду мы прилетаем, как к себе домой. Все здесь свое, родное: бунгало, верблюды, море, песок, дохлые медузы, морские ёжики… Хорошо!

И каждый год в Хургаде мы встречаем нашего доброго знакомого – Максима Максимыча, замечательного человека, о котором просто грех не рассказать.

Когда я познакомился с Максим Максимычем, и Максим Максимыч сказал, что его зовут Максим Максимыч, я вздрогнул.

Передо мной сидел натуральный лермонтовский Максим Максимыч из «Героя нашего времени». Пожилой, седой, загорелый, бывалый, спокойный, мудрый. Не буду тратить времени на портрет. Перечитайте Лермонтова, не пожалеете.

Дело было, как я уже сказал, в Хургаде. Это сейчас Хургада – что-то вроде Судака или Алупки. А тогда туристическая эйфория только разгоралась. Я был в Египте в первый раз. Арабский мир казался совершенно марсианским: минареты, похожие на НЛО, вопли муэдзина – словно голос наших космических братьев по разуму, верблюды с их доисторической конфигурацией и совершенно вселенским спокойствием, абсолютно наркотическая музыка. И – Максим Максимыч. С его женой Пелагеей Ананьевной, добрейшей женщиной, очень любящей выпечку. С Максим Максимычем они вместе прожили уже сорок лет. Она звала его «Максимыч ты мой», а он её – Пелагеюшкой.

– Ну, Максимыч ты мой, принеси-ка мне выпечки, а то запутаюсь я тут совсем, – говорила Пелагея Ананьевна, заходя в «шведский стол» на ужин.

– Несу, Пелагеюшка, а ты сядь да отдохни, – отвечал Максим Максимыч. И приносил ей большую тарелку выпечки. В Египте выпечка хорошая. Это они умеют.

– Спасибо, Максимыч ты мой.

– Ешь, Пелагеюшка, кушай на здоровье.

А перед ужином мы с Максим Максимычем любили сидеть у моря и провожать солнце. Солнце садилось за далекий минарет, а Максим Максимыч рассуждал примерно так:

– Арабцы – народ культурный. Трудящий народ. И бабы ихние всегда при деле, как куры. Не пьють, не курють, вдоль по матушке, опять же – ни боже мой. Ихняя женчина правильная. Скромная, аккуратная, вся в тряпке, как нога в портянке. Все почтительно, без сраму. Не то, что наши пустовертки: голяшки-то раскорячит, папиросу з; щеку – и ну бедрями туды-сюды шлямкать… Тьфу! Сплошные буги-буги на уме и непотребство. Нет, арабцы – народ с дисциплиной. Ихнюю культуру бедрями не прошибешь. Ихний Магомет, брат, сурьезный мужик. Тут ни стакан;м, ни голяшками не возьмешь. Середыш твердый. Казацкий середыш. Сам-то я из казаков. Я знаю. Дед-то мой, помню, сморкнулся один раз – и поросенок сдох. От разрыва сердца. Крепкий был казак. Нет, арабцев я уважаю. Дельный народ.

Так рассуждал мой добрый приятель Максим Максимыч, сидя в шезлонге на берегу вечернего Красного моря. На нем был роскошный махровый халат с какими-то драконами. У драконов были морды утренних бомжей. Максим Максимыч курил «Приму». Заходящее солнце мягко освещало его мужественное, терракотовое, изрезанное благородными морщинами лицо. Максим Максимыч был похож на главного бога каких-нибудь древних финикийцев или шумеров. Бог шумеров курил «Приму» и рассуждал:

– У них тут все обстоятельно. Без суеты. Знаешь, как наши-то пьянчужки утром дергаются. Им бы ягоды-синики похмельной засосать. Вот они и дергаются, как эта «На-на». Дерг, дерг… Смотреть больно. Обидно за патриотизм-то. А эти-то, египтянцы – нет. У них все по ранжиру. Покупаю я тут третьего дня ц; почку. У меня, понимаешь ты, все почти колхозники с ц; почками. А я, председатель колхозу, без ц; почки – как кобель какой бездомный. Вот я ц; почку и купил.

Максим Максимыч не торопясь распахнул халат на своей исполинской груди. В буйных зарослях седых волос хищно сверкнула огромная золотая цепь. Не цепь, а верига, на полкило, не меньше. Ну, не полкило, грамм двести.

– Это я в лавочке у Али-шельмеца отоварил. Знаешь за отелем лавочку-то? Али там сидит. Золотцем промышляет. Почтительный такой, мозговитый египтянец.

– Знаю, – сказал я. – Страшный, скажу я вам, мазурик этот Али. Я там как-то приценивался. Получалось раза в два дороже, чем где-нибудь на Тверской. Если сутки торговаться – может, и купишь по московской цене. И рожа у этого Али бандитская, Бутырки по ней плачут.

Максим Максимыч тем временем продолжал:

– Ну так вот. Пришел я к Али, начал подторжку. Тыр-пыр. Али, шельма африканская, свою цену ломит. Сам знаешь: всемеро против закону. Ладно. Давай, говорю, кофий пить. Пьем. Часа два пьем. Ну что, говорю, Алька (я его Алькой зову) огласи свой нонешний прайс. Оглашает: вшестеро. Добре. Тащи еще кофию. Хороший у тебя кофий. Жинка варит? Жинка, говорит.

– А как же вы с ним объясняетесь-то? – спросил я.

– Как? По-разному. Когда ладошкой в атмосфере мысль начертишь. Когда на бумаге, когда и словами. «Прайс», «биг», «литл», «ноу», «йес» – это я все знаю. А много ли надо, если при купюре-то? Да и Алька тоже по-русски подтявкивает. Все Путина нахваливает, на патриотизм, значит, жмет. Вот. Я его спрашиваю: «Жинка-то где? Уайфа-то твоя, мол, хоум?» – «Хоум». – «Покежь, не жадись, если хоум». Входит. Вот, говорит, моя законная Зухра. Хорошая Зухра, вся в тряпках закручена, как мумия, почтительная такая. Все зубы золотые скалит – улыбается. «Одна Зухра-то у тебя или сменщицы водятся?» – «Куда там!» – кричит, – «одну не прокормишь. Я человек бедный. Золото задешево, почти даром продаю, по одному человеколюбию. Чтоб двух жен кормить, надо быть богатым и жадным. А я бедный, потому что добрый. Даром золотце-то продаю. Одним хорошим людям. Купи, добрый человек, золотца. Путина ради». А сам чуть не плачет. «Ну что ж, если ради такого дела, уважь, назови, Алька, свой самый нижний прайс». Называет: впятеро. «Хорошо. Садись, Зухра. Будем кофий пить. А ты, Алька, зови робятёшек. Есть у тебя робятёшки-то?» – «Есть, четверо». – «Тащи сюда свою пионерию». Приходят четверо арапчат. Погодки. Двое младших совсем блохи – без порток. Стоят, улыбаются, в носу копают. Хорошие арапчата, веселые, глаза – как вишня краснодарская, попы – как плюшки. Ясно, на золотце наели. Робятёшки, они все хорошие. И китайчата, и лягушата, и негритёнки, и ужатки всякие. Я детей люблю. У меня семеро их, внученышей. А, нет! Что же это я?! Восемеро! Глебушку забыл. Две недели моему Глебушке-то. Горошку-то моему. Пятнадцать почти деньков…

Максим Максимович смахнул янтарную в закатном солнце слезу и затянулся, пустив под навес желтовато-бурую паклю дыма. Солнце наполовину уже зашло за минарет. Минуту мы задумчиво смотрели на мерцание жидкого морского золота. С минарета жалобными горловыми спазмами заголосил муэдзин. Помолчали. Послушали муэдзина. Какой-то запоздалый араб прошел мимо нас, сел у моря, тихо запел что-то свое, арабское.

– Часа в три ночи обозначил мне Алька двойную цену, – продолжал Максим Максимыч. – Попили мы ещё кофию до пяти. На Альке лица нету. Уморился. Но молодец – крепится. Лицо у него такое стало, знаешь… вот как банку с опятами откроешь, а наверху плесень. И пахнет так же. Глаза уже закатывать начал. А мне что: у меня на золото цена известная. Я ж золото два года в Андыре намывал. Вот, как в Андыре, так пусть и у Альки будет. Чем Алька мудрей Андыря? А золото – пыль, песок дурной. Тут прынцып важен. А золото – мыл я его перемыл, дерьма-то… Вот. Под утро, уж поп ихний, помню, с башни загалдел, – называет мне Али дельную сумму. Еще не та, но близко, если вполовину срубить. Я ему и говорю: «Ну вот, пришли мы с тобой к совету да любви, теперь, как добрым людям, и поторговаться можно. А то, как два кобеля, кругами ходим… Сколько там времени-то? Шесть? Буди свою зубастую, пусть нам кофий варит». И пошло по новой. К обеду обрукались. Плакал Али крепко, ну уж тут ничего не попишешь. Цена есть цена.

– И на чем сошлись, если не секрет?

– Какой тут секрет. Цена справедливая, старательская.

Максим Максимыч назвал сумму.

– Шутишь, Максим Максимыч!

Я, честно говоря, сначала не поверил. Не бывает таких цен!

– А чего мне шутить? Стар я, чтоб шутить. Это пусть радива с телевизиром шутят. Ровно за такую цену мы золотце под Анадырем и сдавали.

Араб у моря кончил петь, чихнул и выругался по-арабски.

– Будь здоров, сынок, – сказал Максим Максимыч. – Видишь, правду говорю. Алька-то, конечно, бежал за мной, за рукав дергал. Не говори, мол, только никому. Меня вся Хургада обсмеёт, жена бросит, дети отрекутся, Аллах проклянет. Я ему: «За что же тебя проклинать? Честному человеку ц; почку по честной цене продал. Дело твое чисто. Аллах твой справедлив, он тебе спасибо скажет». Арабцы – народ хороший. Любят, конечно, похитрить. Так ведь хитрят-то, как дети. Вот ездили мы давеча с Пелагеюшкой по Нилу на кораблике. Отличный кораблик, культурный. Неделю плыли. Приходим в первый день на ужин. Пелагеюшка моя, как всегда, по выпечке ударяет. Поела выпечки и говорит: «Что-то я, Максимыч ты мой, сегодня в аппетите. Ей богу, как на сносях. Принеси-ка ты мне салатцу. Был тут где-то у них, я видела, салатец, на наш „Оливье“ похожий». Вот озорница – «на сносях». А Пелагеюшка любит «Оливье». Как наляжет на него, так уж тазик и разорит. Принес я ей горку салатца и говорю: «Ты, Пелагеюшка, остерегись. Он, шельма, с майонезом, кто их, хмырят, знает, чего они туда навдевали. Ты поостерегись. Возьми лучше чего-нибудь чистого: яблоко или там банан». – «Ладно уж, Максимыч ты мой, не будут они в пяти-то звездах крысятиной народ кормить, ей богу». «Совесть-то, – говорю, – есть, только бес совести юрче». Ладно. Не послушала Пелагеюшка. Налегла на салат. Ночью, ясное дело, охи-ахи, а потом и хуже… В обчем, не выходит моя Пелагеюшка из эмжо, стонет, плачет. Дал я ей водки с солью сто пятьдесят грамм, как положено. Подергалась до утра, утихла. Днем – лучше: опять про выпечку завела. На ужин пришли в ресторан, я официанту и говорю: «Дай сюда мне этого, главного своего…» Как его, на мэ как-то, на «минижир» похоже.

– Менеджер.

– Вот. «Давай сюда менеджера». Приходит: улыбается, довольный весь, кругленький, как Киркоров. Минижер и есть. Я ему: «Ну, родной, садись. Вот тебе „Оливье“. Кушай на здоровье». Он сначала не понял. Отшучивается, фалдами виляет. А я: «Нет уж. Тут не до шуток. Будем проводить следственный эксперимент. Я ведь пять лет оперативником в Якутии отпыхтел. Главное в этом деле – наглядность. Съешь тарелку. Не вводи старика в грех. У меня жена одна. Это у вас их, может, как мух в сортире. Если до утра салатец этот из всех дыр своих обратно белому свету не вернешь – твоя взяла. А если нутром омрачишься – не обессудь. Сам виноват». Покрутился он ещё, повертелся, как пес на падали, – стал есть. Прилично съел, без подвоха. На экспертизу хватит. Ночью выхожу на палубу, курю. Гляжу – идет мой… мандражир – прямёхонько к перилам. Охает, стонет. Меня не видит, перевесился через перила – и ну рыб салатом кормить. Ах ты, цыпа шелудивая. Меня-то ведь на салатах не проведешь: я на целине год поваром работал. Знаю, что вчера целиком не слопали – завтра в салате будет, а что в салате не пошло – переварим-пережарим. На следующий день я из прынцыпа салату поел. Свежий салат, первач. Арабцы – народ честный. Поюлят, пошакалят, покрутятся, а сделают, как надо. Дельный народ. Не то, что наши.

– Ну уж, Максим Максимыч, наши тоже разные бывают.

– Бывают и разные. Только середыш-то порой гниловат. Вот плывем мы на этом самом пароходике. Салатики с выпечкой лопаем. Загораем-отдыхаем. Стоим как-то на палубе, а с берега арапчата чегой-то кричат. Ясно чего: денег просят. А наш один, такой важный, из новых – аж на ногах пальцы от амбиции таращит – очень любил им кюпюры кидать. Доллар так томно кинет и смотрит, как они за ним наперегонки плывут. Цирк у него такой. Наслаждается, идол. Сынок драный. Лет-то ему двадцать пять, не больше. Ну и вот. Вынимает этот ротшильд в трусиках бумажник, вытаскивает кюпюры. Штук двадцать сотельных и мелочь. Сумма, что ни говори. Ширк-ширк (пальцы-то у него под веер заточены) – вся зелень по ветру – и в Нил. Он: ай-ай-ай! А кораблик ходко так идет. Весь Нил в кюпюрах. Плачет ротшильд. Волосики рвет на попке. Я говорю: «Я тебе, копилка два уха, сейчас их все выловлю. Только поклянись, что сотню арапчатам отдашь». – «Клянусь». Я – прыг! Плаваю-то я хорошо. На Черноморском флоте служил. Спасателем полгода в Сочах работал. Минут через десять выловил все кюпюры. Догнал кораблик. Вынули меня, отдаю – на тебе, опарыш валютный, твой капитал. А сотню разбей и дитям р; здай. Он: спасибо, спасибо!.. Пожалуйста, говорю.

– Раздал?

Не знаю, жена его только ко мне подошла, молоденькая такая, и говорит: «Вы, говорит, настоящий, хотя и старый. А он – молодой, а гнилой. Стыдно мне за него». А я ей: «Ничего. Не плачь. Я сам был глупый. Тут не гниль, а глупость. Хотя, если, конечно, это дело запустить, то и прогнить можно». Нет, у арабцев гниль сразу гонят.

– А чего же они все бакшиш просят? Так и клянчат бакшиш-то.

– От бедности. Да и что тебе – жалко, что ли? Просит – дай. Есть, конечно, наглецы. Но с этим у меня просто. Две недели тому поехали на пирамиды. Слазил я внутрь. Тесно, как в кутузке. Вылез. Стою, потею. А этот, с верблюдом, тут как тут: «Садись, прокачу». Ладно. Оставил я Пелагеюшку в теньке. Сам залез на верблюда, едем. Метров триста отъехали. А этот шельмец, арабец-то, останавливает посреди степи и говорит: давай сотню долларов. А то, дескать, еще неизвестно, повезу я тебя назад или не повезу. Ей богу, как дитя. Я ж в верблюдах лучше, чем в самогонке, кумекаю: два с половиной года у кыргызов в пустыне да в горах змеюк ловил, потом шоферил под Ташкентом. Мне – что верблюд, что ишак, что газик. Я арабцу говорю: да твоему суслику горбатому красная цена трешник. Вместе с тобой. Бога-то своего побойся. А он – нет: напустил на себя важность и такой, как прям слесарь в ЖЭКе. Давай сотню – и вся любовь. Ладно. Хрен с тобой. Сел я поудобнее, взялся за деревяшку в горбе (они верблюдям деревяшки в горб вбивают), сделал, что надо, – и поехал. Галопом. Верблюд мчится, арабец сзади орет чегой-то. А я верблюжеские секреты-то знаю. Отскакал с полкилометра, остановил верблюда. «Т-х-х!» – говорю. Это, чтоб он ложился. «Т-х-х!» – по-верблюжески значит «лягай». Меня верблюды-то слушаются, как пуделя’. Подбегает арабец, весь волнительный, как после пол-литра. Руки на грудях сложил, чегой-то лопочет. Ну, говорю, сотня? А этот, жадоба: пятьдесят. Видали. У него верблюда угоняют, а он еще торгуется. Ладно. Получи, фашист, гранату. Поднял я верблюда – и в рысь. Через километр: «Т-х-х!» «Сколько?» – «Двадцать пять». По новой. Час я верблюда с арабцем гонял. Тут уж дело на прынцып пошло. Довел до того, он сам мне доплачивать стал, чтоб я ему скотину-то вернул. Вернул я ему его мышонка сколиозного. Ничего с жадобы, конечно, не взял. Хотя и можно было за урок-то. Вот тебе и бакшиш.

Солнце совсем село. Только чуть-чуть изумрудно-оранжево светилась полоска неба. Кто-то прошуршал со стороны бунгало. А потом послышался голос Пелагеи Ананьевны:

– Макси-и-имыч! Ужинать пора! Где ты, Максимыч ты мой?

– Тут я, тут, Пелагеюшка! – Засуетился Максим Максимыч. – Иду, иду.

– Иди, Максимыч ты мой, а то чтой-то есть хочется. Как бы ужин-то не пропустить.

– Иду, иду, Пелагеюшка. Не пропустим…

Да, много всяких историй рассказал мне Максим Максимыч за эти годы. Все и не упомнишь. А жаль…

Давай, Лолик, давай!

Светлой памяти ныне здравствующей и преуспевающей моей первой жены.

А вот и март-месяц. Время поздравлять жён. Ну, поехали…

Я не знаю, что бы я делал, если бы не моя жена Лола. Как бы я путешествовал, расселялся в отелях, летал на самолётах, ел, пил, спал и всё такое?.. Не знаю. Честно.

Это я не потому, что сейчас март месяц – и пепел Клары Цеткин стучит в мужские сердца и кошельки. Нет, я совершенно искренне.

Что бы я делал без тебя, Лолик? Я бы, блин, пропал. Я бы селился, как бомж, в самых худших номерах с видом на какую-нибудь египетскую помойку, опаздывал бы на экскурсии, травился бы салатиками на шведском столе, терял бы мобильники и носки.

Стоило мне, например, один раз в прошлом году съездить в командировку без Лолика – и шесть носков остались одинокими, без пары, как печальные бобыли. Лежат такие мятенькие и разненькие на подоконнике и плачут. Умалчиваю о забытом в отеле кашемировом пиджаке с кошельком в кармане, за которые я получил от Лолика большую воспитательную клизму, совершенно справедливую и полезную, и ещё много о чём умалчиваю. Потому что стыдно.

Но когда Лолик со мной, я спокоен: все носки спарены, все пиджаки сложены, а в окне, вместо помойки, – морская лазурь и влажно-пурпурная, словно бы стонущая от страсти, плоть олеандра. И райские птицы хохочут, как вакханки, в гулких вечнозелёных гротах тропических парков. И холодок бриза. И воркование фонтана. И нега на яву, переходящая в младенческий сон, и младенческий сон, переходящий в негу яви. И я уж не знаю, как бы ещё стилистически извратиться, чтобы сказать спасибо Лолику.

Ну так вот.

Взять хотя бы нашу последнюю поездку в Андалусию.

Шереметьево. До объявления посадки полчаса. Мы стоим у дьюти-фри. Я рвусь в дьюти-фри, но…

– Где, Вовочка, твои: во-первых – паспорт, во-вторых – билет и в-третьих – посадочный талон? – спрашивает меня Лолик. Она очень любит точность.

– Тут, – говорю я с хлестаковским легкомыслием. – При мне.

– Где «тут при тебе» конкретно, Вовочка, по пунктам.

Я устраиваю контрольный самозащуп. Шмонаю себя, как урку. По нулям. Ни одного пункта. Кроме бог знает откуда взявшегося советского рубля, выпавшего из подкладки. Мне страшно. Неужто потерял? Но Лолик спокоен, как Путин на татами.

– Посмотри: во-первых, в кармане на левой попе (это она всегда так нежно говорит: «левая попа», «правая попа»), во-вторых, в правом внутреннем кармане куртки, в-третьих – в сумке, в книге «Гарри Поттер и узник из Азбакана» на странице 338, там, где слова: «По трибунам гриффиндорцев пронеслось разочарованное „о-ох“, когтевранцы же приветствовали своего загонщика громкими аплодисментами»…

Лолик немного подумал, закатив свои дивные глазки к потолку, и сказал:

– Не «громкими», а «бурными». «Бурными аплодисментами».

– Терпеть не могу Гарри Поттера, – начинаю бубнить я, ощупывая карманы и сумку, – этого летающего очкарика. Эту помесь Золушки с Гадким Утёнком, которая разговаривает тоном тошнотворно положительного Мишки из кинофильмов «Кортик» и «Бронзовая птица»…

Но в это время в моих руках оказываются паспорт с ягодицы, билет из куртки и посадочный талон от Дж. К. Ролинг. Чудеса!

– Дай, Вовочка, сюда, – деловито говорит Лолик. – Они будут у меня.

Я отдаю. Пусть будут. Вовочка на всё согласна.

Мы садимся в самолёт. Надо выпить. Потому что я боюсь самолетов. Конечно, если на чистоту, никаких самолётов я не боюсь: просто нужен повод. И все мои друзья тоже делают вид, что боятся самолётов, потому что им нужен повод.

– Слушай, а он не сломается? – тревожно говорю я Лолику. Имея в виду самолёт, то есть имея в виду выпить. Я хитро забрасываю удочку. Я веду политику. У меня тревожное, озабоченное лицо. – Господи! Как же я боюсь самолётов!

Лолик достаёт бутылку виски (о чуткая!) и говорит:

– На, Вовочка. Только немного.

Мы летим. Наконец, прилетаем в аэропорт Малаги. Получаем багаж. Берём такси. Едем по андалусийским оливковым пустыням цвета архаической терракоты, с внезапно вырастающими из ниоткуда гигантскими силуэтами чёрных быков.

Вот и наш отель в местечке Торре Молинос. Поскорее бы в душ – и на море. Портье выдаёт нам ключ.

– Этот номер с видом на море? – спрашивает Лолик. По-испански. Она говорит на многих языках. На всех, на каких ей нужно.

– К сожалению, сеньора, все номера с видом на море заняты, – отвечает портье и улыбается снисходительной улыбкой утомлённого победами тореадора.

Улыбайся, улыбайся, наивный мучачо. Это твоя последняя улыбка, дитя сьерры. Теперь ты долго не будешь улыбаться, несчастный андалусиец. Долго не будешь ты слушать фламенку, надменный ибер…

Я непроизвольно закипаю.

– Но мы заказывали номер с видом на море, сеньор! – кричу я на языке Дон-Кихота, дрожа лицом и штанами. – Это безобразие!

– Подожди, Вовочка, – тихо горит мне Лолик на языке Суворова и Кутузова. – Не волнуйся, мой хороший. Ты устал. Ты боялся самолёта и выпил литр виски. Тебе надо отдохнуть. Потерпи. Сейчас я сделаю этому идальго маленькое грызь-грызь – ты ведь знаешь мои грызь-грызь – и мы увидим море в алмазах, – и Лолик нежно целует меня в темя.

О нежная! Да, я устал, Лолик. И я знаю твои грызь-грызь, хряп-хряп и хрум-хрум. Я потерплю. Давай, Лолик, давай…

Я помню только остановленного Лоликом на скаку менеджера-директора, его вытянутое лицо цвета окисленной бронзы, выстроенные в шеренгу семнадцать сотрудников отеля, похожих на афганских военнопленных, Лолика, заложившего ручки за спину, неторопливо обходящего это строй и отдающего какие-то распоряжения…

А потом был роскошный номер с видом на море и щебетание райских птиц под балконом. А затем – море и счастье.

Мы замечательно отдыхаем!

Если на ужин вдруг не хватает мест на прохладной веранде и отдыхающие теснятся в душном зале, я говорю: «Давай, Лолик, давай…» – и Лолик делает маленький блямс менеджеру, и нам выносят отдельный столик. С цветами и бутылочкой сангрии в подарок от администрации отеля.

Кончается тем, что за нами резервируют отдельный персональный столик с персональным же гаврилой, у которого слегка трясутся руки, когда он наливает нам вино. Ещё бы. У меня бы тоже тряслись.

Если утром на пляже не оказывается лежаков, которые здесь пышно именуются «La hamaca personal e intransferible» (что-то вроде «сугубо личная раскладушка-гамак, кою не должно передавать иному лицу»), так вот, если не оказывается свободных лежаков, я шепчу: «Давай, Лолик, давай…» – и вызывается старый седобородый сеньор в выцветших плавках, похожий на Хемингуэя. Сеньор заведует лежаками. Он – хозяин пляжа.

Хемингуэю устраивается маленький карачун по-андалусийски – и раскладушки наши.

На третий день старик выделяет нам наши личные лежаки, которые закреплены только за нами. «Las hamacas rusas, – говорит, виновато улыбаясь, старик, – para Lola y Vladimir». Это вы сами можете перевести. Сугубо русские раскладушки для Лолы и Вовы.

Мы едем на экскурсию. Севилья, Гренада, Кордова.

Севильский собор, похожий на аэропорт в момент реконструкции. Узкие щемящие улочки Кордовы, её удивительный собор: лес из полосатых, как жизнь, столбов. Величественная Альгамбра Гренады. Могилы Филиппа Красивого и Хуаны Безумной. Это и есть Испания: красота, переходящая в безумие. Экстаз, ставший шедевром.

Цыганки с цветами, клянчащие деньги. Они почему-то расступаются, как оперная массовка из «Кармен» Бизе, когда появляемся мы с Лоликом. Или молча вручают нам цветы и отказываются от денег. Как будто мы – не Вова и Лолик, а Кармен и Хосе. Хотя в моих рваных шлёпанцах, шортах-бермудах и кепке-бомжовке я похож на Хосе, как депутат Шандыбин на принца Чарльза.

Но тут происходит следующее.

После Кордовы, Гренады и Севильи у нас запланирован заезд в город Ронду. Живописный город, вознесённый на плато над ещё более живописной пропастью. Небесный град, так сказать.

Я не уверен, что я смертельно хочу в Ронду. Я хочу туда, но не смертельно. Я вообще больше люблю пляж, крабов коктейли и волны, чем автобусы, гидов, музеи и «посмотрите направо».

Но Лолик любит, во-первых – культурку, а во-вторых – порядок. Если мой Лолик решил съездить в Ронду, то это значит только одно: что он туда поедет.

Отвлекусь. Один раз мы путешествовали по Тоскане. Мы облазили всё: Пизу, Сиенну, Флоренцию, Сан-Джиминьяно… Всё облазили. Даже заехали в местечко Ливорно, только потому, что оно, видишь ты, «тургеневское». Ничего «тургеневского» там нет. С таким же успехом его можно назвать «хреновским» – только на том основании, что там бывал мой друг Костя Хренов, специалист по разведению бультерьеров.

И вот мы облазили Тоскану до такой степени, что я просто взвыл, как хреновский бультерьер. Я повыл немного, а потом сказал:

– Лолик! – сказал я, встав на колени. – Дорогой мой Лолик! Давай уже хватит, а?.. Я знаю, Лолик, что мы должны ехать ещё в город Лукку. Но давай не поедем в эту Лукку, а?.. Умоляю тебя. Что мы там забыли, в это тосканской Пындровке?.. А?.. В этом Варфолодуйске… Зачем нам это итальянское Муходавино?.. А? Лолик!..

Я долго умолял и унижался.

И Лолик – отменил Лукку. О щедрая!

Но зато теперь, через шесть лет, если что не так, Лолик слегка щурит строгие глазки и тихо-тихо говорит:

– Лукка…

И я делаю лицо, как у пса, которому показывают драный тапок и говорят:

– Ещё раз разгрызёшь, гадёныш, – получишь вот этим самым по морде. Понял?

Понял, только не бей.

Но переношусь из Тосканы в Андалусию. Это не так уж далеко.

Мы должны были ехать в Ронду. И вот экскурсовод, крашеная девушка с цигаркой в золотых зубах и со шкиперским выражением пожилого лица, сказала:

– Господа! Наверное, вы уже устали. Наверное, вы уже хотите в отель…

– Да-а-а! – заорали господа.

– Тогда я предлагаю не ездить в Ронду, а ехать прямо в отель. В Ронде, господа, ничего интересного нету. А по дороге мы заедем на трикотажную фабрику, и вы сможете себе выбрать очаровательный трикотаж. Ведь Ронда не по пути, а трикотаж ровнёхонько по дороге. О’кей?

– Да-а-а, – загалдели влажные от экскурсии и пива господа, – ну её, эту Ронду, которая не по дороге. Даешь трикотаж по дороге! Хотим попутного трикотажа!

Я посмотрел на Лолика. У неё было нехорошее выражение лица. Лицо человека, которого явно не интересует трикотаж. Такое выражение бывает ещё у кошки, которая увидела птичку и хочет её грызь-грызь и хрум-хрум. И я сказал шёпотом: «Хотя я и не очень хочу в Ронду, но, если хочешь, давай, Лолик, давай…»

Я не помню подробностей. Я помню только, что было полное ощущение, что весь автобус взят в заложники. У туристов были испуганные лица. Многие наклонились вперёд и сложили руки на затылке. Девушка-шкипер, жалобно скаля золотые зубы, полтора часа скороговоркой рассказывала о Ронде.

Потом была Ронда. Лолик, романтически глядящий вдаль на закат. Лолик даже всплакнул от нахлынувших на него романтических эмоций. Лолик это любит – порыдать на руинах. О ранимая!

В Андалусии было ещё много интересного. Особенно, конечно, интересен был «чек-аут». Но, я думаю, тут надо писать отдельный рассказ. И так его и назвать: «Лолик и чек-аут».

Ну, что вам ещё сказать про Лолика?

У нас с Лоликом десятилетний сын, похожий на Лолика.

Лолик весит пятьдесят килограммов.

В метро проходит по студенческому билету своей племянницы.

В супермаркете у кассы кассиры часто говорят ей: «Девочка, а где твоя мама?»

Лолик рыдает на руинках и конце кинофильма «Жестокий романс».

Во время триллеров залезает под одеяло и визжит все полтора часа.

Называет меня «Вовочка» и целует в темя.

У Лолика глаза – как звёзды, омуты и лотосы.

Стан – как у берёзки, пальмы и – как хотите, дальше по национальному вкусу.

Голос у Лолика тоненький, как у птички или ручейка. Так и журчит, так и журчит: «Лукка… Лукка… Лукка…» Или: «Грызь-грызь… грызь-грызь…»

С праздником вас, дорогие женщины!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю