Текст книги "Рассказы (СИ)"
Автор книги: Владимир Елистратов
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 47 страниц)
Агент 005
Все, что я расскажу сейчас – истинная правда. Изменены только имена. Да и то не все. Имена нельзя было не изменить. Почему – скоро поймете.
Итак.
– Золотые были денечки, – вздохнул Юрий Павлович, рассматривая в лунном свете торшера старые слайды 70-ых годов. На нем были массивные роговые очки, делавшие его глаза похожими на две большие голубые планеты. – Ты-то, конечно, Вольдемар, ничего не помнишь: маленький еще был.
– Почему, Юрий Павлович, – возразил я, – все я помню.
Юрий Павлович, которого все звали ЮПЭ, уже почти восьмидесятилетний лысый усатый старичок, толстенький и ростом не больше метра шестидесяти двух-трех, усмехнулся и хитро подмигнул мне:
– А если и помнишь, то ничего не знаешь.
– Чего это я не знаю, Юрий Павлович?
ЮПЭ отхлебнул коньяка, глубоко, как на приеме у врача, вдохнул, выдохнул и начал:
– Да, ничего… Совсем ничего. Но сейчас узнаешь. Сорок лет прошло. Да, ровно сорок… А через сорок лет можно и рассказать. Мне ведь, считай, по твоей милости орден Ленина дали. Вот так-то. Слушай, Вольдемар…
Но сначала я должен сообщить предысторию. ЮПЭ – полковник КГБ-ФСБ в отставке. В самом начале 70-ых годов он был советским резидентом в стране Алжир. Я с моими родителями тоже был в Алжире. ЮПЭ – официально – работал в посольстве. А неофициально – «резидентствовал». Отец преподавал русский язык в алжирском университете. А мама сидела со мной: было мне в 70-ом году пять лет.
Тут, простите уж, еще одна предыстория.
Детство у меня было нормально – коммунальное. Соседи – алкаши Петины. Тазы на стене в кухне. Пять штук в ряд. Наш второй слева. Алюминиевый, цвета рыбы. Велосипед «Орленок» в коридоре. Вадика Люлина, соседа-пятиклассника. «Велодрын» – предмет моей бессознательной зависти. Вадик меня дразнит Инфузорией Туфелькой. Я обижаюсь, потому что инфузория – это девчонка, к тому же еще – в девчачьей туфельке. А я – «настоящий мужик», как называет меня отец.
Мы: дедушка, бабушка, мама, папа и я – живем в одной, разгороженной на две, комнате. Сервант, диван, обеденный стол – все это я помню смутно. Самое ценное – пластинка про Хоттабыча, заезженная в семи местах. Я все время жду, когда Хоттабыч скажет Вольке ибн Алеше: «О несравненный Балда-а-а, ты прав, как всегда-а-а!» Это очень смешно. Я каждый раз задыхаюсь от смеха и шепотом повторяю, подражая Хоттабычу: «О несравненный Балда-а-а…»
Помню, однажды вечером отец пришел домой. То ли очень веселый, то ли очень встревоженный. Мама, оторвавшись от терки и морковки (для меня):
– Ну, что?..
– Камбоджа, – сказал отец.
– О Господи!.. А где это?
– Юго-Восточная Азия.
– О Господи!.. Там жарко?
– Плюс сорок пять.
– О Господи!.. Это точно? В смысле что – Камбожда?..
– Точно. Так что, – обратился отец ко мне, – полетим, Володька, с тобой в Камбоджу.
Очень хорошо. Я согласен лететь в Камбоджу. «Камбоджа» – это что-то круглое, разноцветное, веселое. И с яркими узорами, типа елочной игрушки. Или хохломской сахарницы, которая стоит у нас в серванте.
Через неделю, а может и через месяц (в детстве все это ой как неважно!) отец пришел вечером опять весело-озабоченный. Мама, оторвав глаза от вязания:
– Ну?
– Алжир, мать…
– О Боже мой!.. Где это?
– В Африке.
– Кошмар какой! Это же жарко.
– Не очень. Это северная Африка. Там сейчас плюс шестнадцать. Ну, Володька, едем в Алжир?
– А Кабомжа?
– «Кабомжа» отменяется. Там политический переворот. Летим в Алжир.
Интересно: «переворот». Я представляю, то в серванте бабушка перевернул хохломскую сахарницу. И ничего не понимаю. Ну и ладно. Алжир мне тоже нравится. Он большой, толстый, добрый, как папа Вадика Люлина Федор Антонович. Вадик – дразнила, а Федор Антонович все время дает то «ириску-сосиску», то «козью наку». Он так и говорит:
– На-ка тебе, мужчина, ирисскую сосиску.
Или:
– На-ка тебе, мужчина, козью наку.
А сам такой толстый, алжирный, добрый и улыбается.
Кончилась зима. Начались запахи, запахи. Зимой на улице их очень мало, весной много. Растаял снег, похожий на мокрую шерсть и пахнущий ею. Пришла весна, и сразу запахло мокрыми собаками.
Да, звуки тоже были. Заорали мартовские коты: как будто вынимают старые ржавые гвозди из заборов.
Потом, где-то в середине апреля, стало тепло и пыльно, и от черной земли пошел дух старого засохшего шоколада. Уже все зазеленело, расцвело, и от черемухи повеяло бабушкиным лекарствами, а потом заворожила сирень – какой-то сладкой-сладкой загадочной резиной. А мы всё не летели в Алжир.
Но в один совсем уже жаркий майский день, пестрящий березовыми сережками, отец открыл большой желтый чемодан и сказал:
– Ну, собираемся.
Я сразу принес пластинку с Хоттабычем. Остальное меня не интересовало.
Сборов я не помню, перелета тоже. Он был ночной. Помню только: глубокой ночью перед таможней меня разбудил отец, дал мне под мышку зеленый пластмассовый паровозик:
– Держи.
Паровозик почему-то был очень тяжелый. Я сказал, отчаянно зевая:
– Тележо.
– Ничего, – сказал отец, – ты ведь настоящий мужик. Держи, как будто тебе не «тележо», а легко.
Таможенник долго рылся в наших чемоданах, а я мужественно зевая и кряхтя, стоял с паровозиком. После таможни отец взял у меня паровозик и сказал:
– Молодец.
Потом, через много лет, я узнал, что паровозике были шоколадные конфеты. Проыезти можно было килограмм. А в паровозике – еще килограмм. Дарить алжирцам и есть самим. Так я в пять лет впервые стал контрабандистом.
Водку провозили в грелках и в бутылках от детского питания. Деньги, обернутые в фольгу, потому что она не просвечивается, – например, в ремне. Шерсть в виде шерсти возить было нельзя. Поэтому перед выездом из того же Алжира из мохера вязали кипы свитеров, кофт, шалей. Летом в трех шерстяных кофтах – как бояре в трех шубах. Совок на выдумку хитер. Но это я все узнал потом.
Алжир встретил нас белой пеной цветущих нефлей, живым, словно мыслящим мутно-синим стеклом Средиземного моря, алыми, как венозная кровь, маками-асфоделями. Прямо около дорог, точно тисненые доисторические грибы, лежали теплые пыльные черепахи. В городе пахло хной и раскаленным картоном арахисов. Развалы мандаринов напоминали московский Новый год. В Новый год мне полагался один мандарин, а сейчас – объешься ими, оранжевыми, глянцевыми, алжирными. С минарета несся мерцающий горловой рёв муллы. В тени на корточках повсюду сидели настоящие Хоттабычи в чалмах с лицами сухими и морщинистыми, как медная чеканка. Женщины – все в белом с покрытыми хайеками лицами. Одни только мокрые смородины глаз и ступни и кисти, все в хне, словно в йоде с кровью.
Всего этого было так много, что я чуть ли не каждый час засыпал от впечатлений. А может – от перемены климата.
Жизнь постепенно налаживалась. Нам дали квартиру, с каменными полами, с большой козьей шкурой в гостиной. По стенам и потолку юркали ящерицы цвета хаки.
У нас появились знакомые: французы, наши, немцы, болгары… Наш район был чем-то вроде резервации для иностранцев. Арабы, впрочем, здесь тоже жили. Отец преподавал, мама хозяйничала, я, слушая Хоттабыча, играл в паровозик на козьей шкуре. По воскресеньям мы все вместе ходили на базар. Часа по два в день я гулял во дворе. Арабчата из-за забора кидались в нас, иностранцев, камнями. Это была не злость, не ненависть, просто такой элемент этикета. Мне отбили плечо и коленку. Вволю накидавшись камнями, сопливые арабчата перелезали через забор и начинали дружиться с нами. Развлечения у нас были незатейливые. Соревновались: кто дальше плюнет, кто (пардон) выше написает на стенку, кто дольше проходит с вывернутыми нижними веками, кто сможет откусить у ящерицы хвост, чтобы не вырвало.
Насчет плевать и пи́сать мы, русские дети, всегда были непобедимы, а вот все остальное давалось нам с трудом. Один раз я попытался откусить ящерице хвост, но меня тут же вырвало.
Словом – развлекались мы как могли.
Вечерами мы ходили в гости или гости ходили к нам.
ЮПЭ появился у нас месяца через три после нашего приезда. Он был всегда веселый, маленький и толстый, настоящий алжир. Мне он очень нравился.
Возвращаюсь к его рассказу.
– Да, Вольдемар, замечательные были времена, – сказал Юрий Павлович, закуривая трубку. Он курил все ту же трубку, что и сорок лет назад. Тот же табак. Я его отлично помню: яблочный.
– Так вот, – продолжил ЮПЭ, – в Алжире тогда действовали преимущественно две разведки: французская и наша. Ну, алжирская не в счет. Американцев с британцами мы тогда вытеснили почти полностью. Наша сеть была очень серьезной. Все советские граждане так или иначе с нами сотрудничали. Кто официально, кто нет. Общая резидентура – настоящий спрут… Алжирских осведомителей хоть отбавляй. Французов завербовано немеряно. Одних наших кадровых разведчиков с сотню. А как же? Алжир – дружественная страна. Денег центр не жалеет. И тут поступает информация: живет в стране Алжире некий тихий и невзрачный француз, который является, несмотря на всю свою невзрачность и тихость, близким родственником французского президента. Представляешь?
– Да уж…
– Живет он преимущественно в Алжире, потому что здесь родился. Но с президентской семьей часто отдыхает то на Таити, то на Гваделупе. Мало того: настроения у него самые, так сказать, левые. К СССР относится он совсем даже сочувственно. Русскую литературу любит. Русский язык учит уже лет двадцать. Хотя ни фига пока толком не выучил. Фанат Пушкина, Толстого, Достоевского. Холост: личная жизнь не сложилась. Бездетен, хотя очень любит детей. Пожилой. Сентиментальный. Журналист. Стихи пишет и, соответственно, любит выпить. Особенно на халяву, как все французы. Словом – надо брать. А зовут этого клиента… знаешь как?
– Как?
– Антуан Тювьен.
Я аж поперхнулся коньяком от неожиданности.
– Как – «дядя Антон»?!
– Он самый. Твой алжирский сосед. В оперативной переписке он шел под кличкой «Чехов». В разведческом быту именовался «Каштанкой». Далее: тут же приходит очередная оперативная информация: живет он рядом с вами, на одной лестничной клетке, и они с твоим отцом уже близко познакомились, вечерами дома у Тювьена про тургеневских дворянских девушек и пушкинских кровавых мальчиков беседуют. Папан твой контактов с иностранцами не боится, молодец, нам таких и надо. Спрашивается, что делать?.. Меня, конечно, срочно переселяют в ваш дом, этажом ниже, тут же я – якобы случайно – знакомлюсь в лифте с папанькой твоим, невзначай зову вас к себе в гости, потом прихожу в гости к вам. Помню, когда я тебя в первый раз увидел, смешной ты был: белесенький, с ямочками на щеках, двух передних зубов нет, всегда обязательно в майке. Штаны с трусами тебя мало интересовали, а вот без майки – стыдился и рдел, как майская роза. Ну, понятное дело: все устраивается так, что я в очередной раз попадаю к «Чехову» вместе с твоим отцом. Случайно (как бы) мы знакомимся. То-сё. Говорим сначала про русский балет, потом – про Чайковского, потом – от просто музыки переходим к «музыке революции» и – через Блока тихонечко – к политике. Водку пьем, которую вы в твоем детском питании привезли, закусываем из твоего зеленого паровозика…
– Вы и про паровозик знаете?
– А как же! Но вашу водку с конфетами – это мы только вначале. Потом пошла в ход водка казенная. На операцию «наш Чехов» центром выделено было… дай Бог памяти… где-то сорок тысяч динаров. Это под двадцать тысяч тогдашних советских рублей. Огромные деньги. Ох и поили мы «Каштанку», ох и кормили! А между делом мы с твоим папашей, как говорится, подпускаем лысого: дескать, не так уж у нас в СССР и все хорошо, есть, дескать, и недостатки. А он кричит: Соцьялисм – корошо! Лени́н – правильно́! Стали́н, Крюсче́в, Брежне́в – фсьо испорти́ль! Но соцьялисм – как принси́п – корошо. Я говорю: у вас есть такая французская шутка, что капитализм – это эксплуатация человека человеком, а социализм – наоборот. А он: Нет! Глюпий шютк! Капиталисм – не правильно́! Соцьялисм – корошо!
Я начинаю понимать: политикой его не пронять, он ей и так пронят. Не в этом его слабина. На литературе с музыкой тоже далеко не уедешь. Они только как разминка годятся, как ихний аперитив. А чтоб завербовать… Понимаешь, Вольдемар, можно завербовать через шантаж. Ну, например, через женщину или на взятке… Это дело обычное, рутинное. А можно – на чувстве, на настоящем. Взвинтить человеке эмоции, выпустить его, так сказать, самого сокровенного джинна и тут – раз, и… Ну, о технике вербовки я тебе рассказывать не буду. Подпись, то-сё… Дело не в этом, дело в другом. Все время, понимаешь ты, получалось, что мы встречались втроем у самого́ «Чехова». Или где-нибудь в третьем месте, на шашлыках, на рыбалке. У вас еще тогда все было дома неустроенно, да и мама твоя французов не жаловала. Обожрут, говорит, набалаболят и уйдут, а ты убирай. Это – верно. Но все-таки однажды решили мы наконец-то собраться у вас. Собрались. Часов пять вечера было. Сидим, выпиваем, поговорили про Бердяева с Розановым. Набрались уже основательно, особенно Чехов, кагэбэшным коньячком. И тут ты выходишь из спальни после тихого часа. Волосики белые взъерошены, весь розовый, влажный, без двух зубов, улыбаешься ямочками в майке и, как полагается, без трусов. Словом топлесс наоборот, поплесс. Стоишь, невинно чешешь свою ангельскую пипетку. «Бонжур, месье», – говоришь. Ты тогда уже по-французски немного мог. Спасибо папке твоему. И тут наш «Чехов»… «О! – кричит. Кель анж! (какой, мол, ангел) Пти мюжик! (маленький русский мужчинка)» А потом уже весь в коньячных слезах и по-французски: «Мог, – говорит, – быть и у меня такой! Но Мадлен, нехорошая такая женщина, говорит, буду делать карьеру, и сделала аборт! А ведь мог быть и у меня такой!» Начал он тебя мусолить да мурмысить. Часа три с колен не отпускал… Помнишь ты это всё?
– Нет, не помню. Помню только смутно, что ему диван опи́сал…
– Вот в этом-то и была вся соль вербовки. Сидим мы, сидим. Я ему подливаю комитетского коньяка, он всё про свое, про детей. Я говорю: видишь, вот оно, будущее России. Мало того, что у него все причиндалы изподмаячные такие настоящие и трогательные, он еще и по-вашему, по-французски может. Вот оно, мол, будущее нашей франко-советской дружбы. Неспа? (не правда ли?) Он: да, да! Пойдемте скорее ко мне, продолжим банкет. Только – чур – вместе с «пти мюжик». Ну, мы и пошли. Сидим еще часов пять. Тебя уже давно сморило. Положили тебя на антуановский диван, а сами в соседней комнате «Чехова» и подвербовываем. Только не думай, твой папа́ был чист. Ему сказали: ублажить надо человека, распропагандировать ему наш ценности, вот он и… А какая у нас главная ценность? Да вот она: ты на диване с голой попой лежишь и сопишь. Стали расходиться, подходим к дивану, а там ты: тепленький, розовый, влажный, и лужа под тобой. Диван-то кожаный, ему ничего не будет. А «Чехов» совсем разрыдался. Я, говорит, люблю Россию и на все для нее готов. Умилился до крайности. Тут я и понял: надо брать. Отнесли мы тебя домой. Посадили, вернее уложили Антуана в мой мерседес и поехали на, если так можно выразиться, явочно-вербовочную жилплощадь. Там его и окрутили.
– И что?
– Десять лет на нас исправно работал. Доволен был. Платили ему щедро. Твоему папке десять тысяч динаров, якобы премия от культурного центра. Мне – честно говоря, не ожидал – орден Ленина. А тебя однажды, через пару месяцев после завершения операции, привезли на одну нашу квартиру, там выстроили разведчиков, человек двадцать. Выставил генерал-майор Феликс Жижин тебя перед строем (ты, помню, все в носу ковырялся) и говорит: «Вот как надо, охломоны, работать. Ребенку всего-то пять лет, а он, в отличие от вас, лоботрясов, знает: кому, когда, где и при каких условиях в интересах Родины нужно обоссать кровать. Учитесь». Помнишь ты такой эпизод?
– Нет, честно говоря, не помню.
– Вот и хорошо. Прозвали тебя тогда в шутку «агент 005».
Он затянулся, отхлебнул коньяка и добавил:
– Хорошие были времена, душевные. Не то что сейчас. Сейчас людей на настоящем чувстве не завербуешь. Да и настоящих чувств теперь нет. Кругом деньги, деньги, деньги. Тьфу! Мир чистогана.
Он допил коньяк, докурил трубку, и я засобирался домой.
Мы пробыли в Алжире еще три года. Родители заработали на двухкомнатный кооператив. Антуан Тювьен умер в год московской олимпиады. ЮПЭ скончался совсем недавно, героем России. Родители мои, слава Богу, живы-здоровы.
Вот такие дела. Оказывается, был я и агентом советской разведки, и контрабандистом, и пожирателем ящериц.
Кем только каждый из нас не был, если хорошенько повспоминать.
Про Хабибу
о том, как лучше приобщиться к настоящему местному колориту
Получилась очень странная вещь: весь дом у меня завален кассетами и дисками с арабской музыкой.
Не могу сказать, что раньше я страдал арабофильством. Ну, арабы и арабы. Всё не гаишники. Мне вообще, если честно, что пигмеи, что евреи – без разницы. Есть, конечно, пристрастия: белорусы, индейцы кечуа, норвежцы, тверичи, алтайцы. А так – хоть помесь финна с папуасом, по барабану.
А тут вдруг – с утра до вечера арабская музыка. Даже жену заставил заниматься танцем живота. Ничего, сопит, пыхтит, а чем надо – крутит.
Дело было так.
В городок Вади Муса, тот, что рядом со знаменитой Петрой, я приехал вечером, чтобы с утра пораньше отправиться на экскурсию. Остановился в отеле «King’s Way». Поужинал вкусными иорданскими салатиками. Очень я люблю арабские салатики. Особенно хорош сырный, похожий на замазку. От горячего воздержался, что было нелегко. Выпил кофе с кардамоном. Посидел у рисепшена, поразглядывал развешенную здесь абстрактную живопись. Ислам, как известно, запрещает изображение человека, вот и цветет, как выяснилось, в арабском мире пышным цветом абстракционизм. Хрущева на них нету. А живопись хорошая, красок ребята не жалеют.
Поднялся я в номер, лег спать. Но поспать не удалось. В полпервого ночи загундосил телефон:
– Алё, – прорычал я голосом сантехника со стажем.
– Здорово, сосед, – заговорила явно теплая трубка. – Мы тута з жинкой поспорили, ты москаль, чи шо?.. А мого быть – з Кыива?..
– Москаль я, москаль…А ты – придурок.
– Не факт! Ну, спи, москаль. Скилько ж вас, москалей!..Як падали…
Гудки.
Через полчаса я забылся. Приснилось что-то постмодернистское: Путин в кимоно с хохлятским чубом стреляет из рогатки по арабским картинам, приговаривая:
– Хай живе ридна Украина аж от Кыева до Берлина.
В полвторого заорал петух. Когда приедете в Вади Мусу – заклинаю – закрывайте окна. Всю ночь здесь кричат петухи и муэдзины. Муэдзин с минарета, как ему и положено, закричал на рассвете. Около четырех. В громкоговоритель. Плюс – эффект отражения от окрестных гор. Так, в тревожном прислушивании к завораживающей перекличке муэдзина и петуха, я провел остаток ночи. Окно закрыть так и не догадался.
Утром я – в слегка сомнамбулическом состоянии – позавтракал и поехал смотреть памятники Петры.
Все, что пишут о Петре, – правда. Это действительно чудо. Ущелье (сик) – то перламутровое, то красное, то серебристо-серое, с васильковой рекой неба над головой. Игра света и тени – как перекличка муэдзина с петухом. Иногда, за очередным поворотом, в ущелье врывается солнечная вспышка. Слегка кружится голова. Потом – снова прохладный, умиротворяющий рыжий сумрак. Если идти не торопясь – ущелье длится минут двадцать. Местами теплый известняк напоминает древесину. Иногда гранит отдает металлом. Наконец, на последнем узком изломе – ярко-розовый сполох. Хотя бы на мгновение, но непроизвольно останавливаешься. Это – Петра. Treasure. «Сокровище».
Петра – большая. Здесь в принципе можно провести весь день, даже несколько. Целый день я ходил по Петре. Прятался от жары в пещерах-могильниках. Иногда засыпал, прислонившись к теплому, как утренняя русская печь, известняку. Известняк придает сил. Просыпался, шел дальше. Ближе к вечеру, когда жара стала спадать, я начал восхождение на вершину Ад-Деир. Официально – девятьсот ступеней. Восхождение длится где-то час.
Поднялся. Вид – изумительный. Где-то далеко запел муэдзин. Потом – петух. Про «москалей» – молчание.
Когда я начал спускаться с вершины Ад-Деир, горы Петры в предзакатном свете стали насыщенными, как охра, смоченная в крови. И все цвета сделались ярче и загадочнее. И даже ослы, которые то и дело пробегали мимо с веселыми арабами на хребтах, из грязно-серых (ослы, а не арабы) превратились в голубовато-пепельных. С подпалинами цвета маренго. Они косили каштановым глазом (и ослы, и арабы), и цоканье ослиных копыт оставляло в ушах долгое цикадное дребезжание.
А тут еще внезапно зазвучали струнные переборы. Очень странные и красивые. Ну, вы представляете: горный охряный закат, гулкие диковато-хищные арабские аккорды, голубые кареглазые ослы и всё такое прочее. И все это на фоне недосыпа.
За очередным поворотом дороги я увидел музыканта. Парень в хаки и иорданском красно-белом клетчатом платке. Я сел рядом. Он приветливо кивнул мне, продолжая неторопливо перебирать струны.
– Русский? – спросил он (на хорошем английском).
– Русский. А как ты определил?
– Когда ты споткнулся, ты сказал одно русское слово. Все русские, когда спотыкаются, говорят это слово. Похоже на наше слово «земляк».
– А как по-арабски «земляк»?
– Балядина.
– Ясно. Как называется твой инструмент?
– Уд.
– Ты поёшь?
– Да.
– Про что?
– Про Хабибу, конечно. Ну, про мою гёл-френд. Она стройна, как юная верблюдица. И у нее глаза – как два ведра воды. Смотришь в них – хорошо! Млеха!
– «Млеха» по-арабски – это хорошо?
– Да. Слушай.
И он спел мне про ведра. Очень красиво.
– Шухра. Спасибо. Ты сам сочинил эту песню? – спросил я.
– Нет, конечно. Её поет сам великий Омар Абдаллай. А автор стихов кажется, принц Дубая Мухаммед бель Рашид Эль Мактум. У него крутые стихи. И про Хабибу и вообще – за жизнь. На его стихи многие поют. Даже сам Эль Сахер. Ты, конечно, знаешь Эль Сахера…
– Нет.
Он посмотрел на меня с болью.
– А Мухаммеда Фоада?
– Извини, друг, не знаю.
Он помолчал, перебирая струны.
– Когда будешь уезжать из Иордании, обязательно купи себе диски Эль Сахера, Омара Абдаллая и Мухаммеда Фоада. А еще – обязательно диски Джорджа Уасуфа, Дианы Каразан, Асани Насри, Хани Шакер…Да, не забудь купить диск Уады. Она вообще-то алжирка, но живет в Египте. А у вас есть хорошие певцы? Такие, как Эль Сахер или Уада?..
– Есть. Кобзон там…Ветлицкая…Верка, опять же, Сердючка.
– Сложные у вас имена.
– У вас тоже не соскучишься. Спой-ка еще что-нибудь про верблюжьи ведра.
– Легко.
И он спел еще несколько песен. Очень красивые песни. Мы попрощались как родные. Я протянул ему двадцать динар (это где-то тридцать долларов). Он не взял.
– Шухра за внимание, – сказал он. – Привет Путину.
В дьюти-фри я накупил арабских дисков. Хорошо поют, почти как «Песняры». Душевно. Раньше, когда плохое настроение, рука сразу к бару тянулась. Теперь – нет. Сядешь, включишь какую-нибудь Насри. Жену – на ковер. Чтоб танец живота танцевала. Пыхтит, сопит, но танцует. Старается. Молодец, балядина…Хабибушка моя ненаглядная. Вот и хорошо, вот и млеха…