Текст книги "Рассказы (СИ)"
Автор книги: Владимир Елистратов
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 47 страниц)
Следующая остановка жизнь
С детства люблю поезда. Ну, в крайнем случае, электрички. Самолету я всегда предпочитал поезд. А электрички – машинам. Люблю поезда. Любые. Особенно самые ранние или наоборот – самые поздние. Сладковатый запах гудрона на путях, нежно-прохладная воздушная пощечина налетающего поезда. Мерцающий антрацит ночных луж на перроне. Янтарно-фонарные косички дождя на стекле бегущего вагона. Дуду́к-дуду́к… дуду́к-дуду́к…!.. Хорошо.
Понимаю, что это плебейство, но ни за что не променяю электричку на пробки с машиной. Хоть с кондиционером, хоть с чем.
Сколько себя помню, все время езжу по Савеловскому направлению. У меня там дом в деревне. И почти каждый раз попадается какой-нибудь попутчик-собеседник.
Народ у нас исповедальный. И от этого писателю у нас раздолье. Знаю по себе. Ничего придумывать не надо. Садись в электричку, и к тебе обязательно подсядет какой-нибудь поддатый товарищ с чекушкой «Путинки» во внутреннем кармане пуховика. Это если холодно. А если жарко – с полуторалитровым «Толстяком» под мышкой. И ты узнаешь много интересного.
Вот и в этот раз. Было лето, будний день, часов девять вечера. Я ехал из деревни в Москву. Из окон веяло сладкой вечерней прохладой. Закатное солнце трепыхалось за дальним лесом. За окнами бежали подсвеченные облака, похожие на своды грота.
На «Луговой» напротив меня сел теплый мужик с «Толстяком». Лет шестидесяти. Вполне приличного вида. В бейсболке с надписью «МЧС». Белая майка, джинсы, белые кроссовки – все чистое, опрятное.
– Сейчас билеты будут проверять, – сообщил он мне весело. – Надо ж! Вечер, а контролеры работают. Чудеса!
Я оглянулся. В вагоне было человек двадцать, не больше. Из противоположных дверей появились две полные розовощекие тети кустодиевского вида с бляхами. Человек десять тут же встали и дружной веселой колонной двинулись к тамбуру.
– Ну, пионерия… нет, не успеют, – улыбнулся мужик, с интересом провожая взглядом колонну. Но интонация его говорила: «Надо, ребятки, успеть!»
– Осторожно, двери закрываются… – запечалился женский голос. Десять теней единой стрелой пронеслись за окном.
– …следующая остановка…
В противоположном тамбуре затопали, затолкались. Раздался смех. Крик: «Чо толкаисси!» Лязгнула дверь, и толпа бытро пропихнулась в безопасный вагон. Бляхи не обратили на это беззаконие никакого внимания.
– «Депо»… – отмаялась женщина.
– Успели! – обрадовался мужик и тут же мастерски передразнил голос: – «Дыпоэ!»
– Ваши билетики, – сказала одна из контролерш, и поезд тронулся.
Мы были последними. Из десятка пассажиров билетов не было ни у кого. Все молча протягивали кто по одному червонцу, кто по два. Мужик протянул червонец.
– Откуда едем? – спросила бляха, глядя на мужика, как на любимую собаку.
– От «Луговой», конечно.
– Куда?
– В «Депо», конечно.
Бляха ухмыльнулась и взяла червонец.
– Еще один нужен. В «Депо» он едет…
– Нету. Все на пиво потратил. Вот моя алиби, – мужик показал пальцем на «Толстяка», как Бегемот на примус.
Бляха, улыбнувшись, укоризненно покачала головой. Я протянул свой билет.
– Вон человек, с билетом едет, – кивнула в мою сторону контролерша. – А вы?.. Минимальный штраф у нас шестьдесят рублей. Ясно? Сейчас вот возьму и высажу. Гражданин вон платит за билет, а вы – десятку. Совсем обнаглели.
– Так он с билетом, зато без пива. А я наоборот.
– Стыда у вас нету! – почти умильно улыбалась контролерша.
– Нету. А пиво есть.
– Ну, нахал…
И бляхи, улыбаясь, перешли в следующий вагон.
– Ты бы у них сдачи, что ли, попросил, – сказал мне мужик.
– Какой сдачи?
– Ты откуда едешь-то?
– С Яхромы.
– Так это… рублей сто…
– Типа того.
– Сто минус шестьдесят. Итого: сорок сдачи.
– Лихо.
– А чего? Все по-честному. Будешь? – он раздвинул ноги, поставил «Толстяка» на пол, отвинтил пробку. Бутылка шикнула, захрипела загнанным конем, и шмат густой йодистой пены, как лава, сполз на пол. Запахло чесноком.
– Нет, спасибо.
– А что, жена учует?
– Да нет…
– А моя учу-ует! Она четко чует. Нюх, как у добермана. И все тебе тут же разложит: что пил, сколько, в какой последовательности. Типа майора Томина. Дознание по полной форме. Сильная женщина.
Он сделал три больших глотка.
– Пфррр… Ну вот. Обратного путю нет. Теперь пусть дознается.
Он сделал еще три глотка. Помолчал. Закрыл рот. Надул щеки. В горле у него что-то прорычало. Мужик икнул и улыбнулся:
– Пардон. Все. Начинается фиеста, – он подумал и добавил. – Думаю я, надо разводиться.
– Прям вот так вот сразу?
– Хачем сразу? Сорок лет уже живем. Сколько можно? Я вчера домой прихожу, а она знаешь что делает?
– Что?
– Холодильник размораживает. Феном. Как у юмориста этого, как его… Представляешь? Я говорю: ты чего это делаешь, а? Холодильник, говорит, размораживаю. И давно? Давно, говорит, часов пять. И смеется. Она все время смеется. Ей смешно. Смешливая она у меня.
– А что, оригинально.
– Да-а-а. Оригинально. У нее все в жизни оригинально. Как в цирке. Семь кошаков помоечных. Один другого наглей. Попугай. Марки жако. Серый, скот, как крыса. Злой до невозможности. Тарасом зовут. Взяла она его у подруги. Та пьет, как выдра. Кормить птицу некогда. Ну, попугай чуть с голоду не подох. Моя Маруська его и взяла от жалости. Отходила.
– Говорит?
– Кто?
– Тарас этот.
– А! А как же! Орет с утра до вечера: «Тарас-пидарас! Тарас-пидарас!» И больше ничего. Тупая птица. Я ему: «Молчи, сволочь пернатая». А он своё: «Тарас-пидарас!» Самокритикой занимается, какаду недоношенный… Кошаки эти еще… Маруська их по субботам пылесосит. Сначала сопротивлялись, царапались, а потом – от пылесоса их не оттащишь. Приучила к пылесосу, представляешь? Где это мы?
– Лобня.
– А! Лобню надо отметить.
Он отхлебнул из бутылки.
– Мы с Маруськой в Лобне за одной партой десять лет сидели. Да-а-а… Животных она, видишь ли, жалеет… К ней прям весь этот… животный мир так и липнет. Дроздов, тоже мне… Приезжаю как-то рано утром из командировки, пару недель меня не было, смотрю: на люстре осиное гнездо. Осы по комнате летает. По-хозяйски так, как американцы по Ираку. А Маруська сидит, улыбается и орехи колет. Моей армейской манеркой. Я говорю: это что такое? И на гнездо показываю. Она: осы, а что? Я: может, еще гадюк заведем? Она: осы живые, они тоже жить хотят, и гнездо смотри, Санечка, какое красивое: чистый перламутр. Тьфу!.. И вот так уже полвека. Куда полвека – больше! Мы с ней с первого класса за одной партой. И до десятого. В восемнадцать поженились. Сорок три года назад… Ну да, сорок четвёртый пошел…
– Ну и ну!
– Любовь, ничего не попишешь. Как первого сентября первого класса нас рядом на линейке поставили, как двух тушканчиков, и за ручки зацепили, так всё – «Сашка и Машка». Хохолок да бантик. Я вообще сначала-то робкий был парнишка, это потом уже обнаглел. А сначала был я тихоня. Всё стеснялся, краснел. После первого урока, ну этого самого-самого первого сентября, когда нас за одну парту посадили, захотелось мне … пописать. Дело обычное. Захожу в туалет, а там пятиклашки, человек семь, стоят курят. А!.. – говорят. – Юнге писиньки захотелось? Я говорю: а что? Они говорят: А то! Учись, морячок, с…ть при качке! Я только к очку пристроился, пипетку вынул, а самый здоровый пятиклассник взял меня под мышки, поднял и трясет: «Учись с…ть при качке!» Все ржут. Отпустил он меня, я опять только нацелился, а он опять за своё. Опять все ржут. Так я и не сходил. Терпел весь урок. На следующей перемене забегаю в туалет, а они, мустанги эти, опять там. Смотрят на меня, ржут: Гы-гы-гы! Что, дельфин, не всосалось? Я бежать. Всего у нас было три урока. На третьем уроке не знаю, как я высидел, попроситься стыдно. Руки-ноги трясутся, весь вспотел. После уроков идем домой. Двое парней, Маруська и я. Мы рядом все жили. Я иду, ноги подгибаются. До кустика дойти при девчонке, сам понимаешь… У подъезда чувствую – амба. Потекло. Стою враскорячку, описываюсь и плачу. Да еще журчу весь, громко так. Позор-то какой! Господи! Парни тыкают в меня пальцем: Зас…ха! Лейка дырявая! А Маруська вдруг взяла и ранцем их по очереди по башке. То одного, то другого, то одного, то другого. Треск стоит на всю Лобню. Чего, кричит, ржите?! Человек, бедненький, не стерпел, а вы ржите! Проституты! Те заткнулись и бежать. С Маруськой особо не подерешься. Она улыбается-улыбается, рука-то у нее – оковалок. В школе она, если кто чего, сразу в лоб кулаком. Пыром по люстре. Как дрыном. Чбымс! И с копыт. Типа Тайсона. Ну и вот, взяла она меня за руку. Пошли, говорит. Так по жизни и пошли. Пришли мы ко мне домой. Родители мне штаны поменяли. Поиграли мы с ней, азбуку почитали. И так, считай, почти десять лет каждый день. Не в смысле – с мокрыми штанами. Нет, я потом приноровился нужду справлять. А: то я к ней, то она ко мне. Вместе в школу, вместе в школе, вместе из школы. И после школы вместе. Что у нас там? Долгопрудная? Долгопрудную надо отметить!
Он сделал несколько глотков. Посмотрел на бутылку:
– Во, ополовинил девушку. Долгопрудная стала мне наукой на всю жизнь. А как? А вот как. Вот мы, значит, всё вместе и вместе. Кончили школу. Выпускной. Вместе пошли поступать в строительный институт. Она прошла, а я провалился. Потому что умному слава, а дураку канава. Вот так. Устроился я курьером, прямо как в том фильме. Мне весной в армию, а Маруська учится. И уже не так мы вроде и вместе: она на занятиях, я бумаги развожу. И чего это такое вдруг… в общем, тут, в Долгопе, завелась у меня девчонка. Красивая девка, оторва. Рыжая. Зеленоглазая. Жанка. Всё как во сне. Ничего не понимаю я, прям с мозгов свихнулся. Мечусь на два фронта. А зимой вдруг Маруська мне сообщает, что она в положении. Оппа! А я этой рыжей в умат заколдован. Может, она действительно ведьма какая была? И у нее ж, кроме меня, еще были хахали. Да все взрослые, богатые. А мне от этого только рваная рана и злобный азарт. Я Маруське говорю: так и так, извини, родная, но у судьбы моей зеленые глаза. Эх, видел бы ты ее тогда: ни вдоха, ни слезинки. Серые глаза ее потемнели. Косу с плеч гордо смахнула, губки стиснула, к окну отвернулась и тихо-тихо говорит: «Поступай, Саша, как знаешь. Ты человек свободный». Я в угаре – к моим родителям, все им выкладываю, баклан слюнявый! И про маруськино положение, и про долгопову чаровницу и про себя, «свободного человека». Мать – в слезы, а отец спокойно мне говорит:
– Значит, Долгопрудная Лобню перетянула?
– Выходит, перетянула.
– И, стало быть, у рыжей судьбы твоей зеленые глаза?
– Так.
– Заколдовали, значит, ребенка моего?
Я молчу, чую неладное.
– Ну хорошо, – говорит отец. – Извини, если станешь калекой. Но я тебя сейчас, поганца двоежопого, разрисую от лба до копчика в рыжее и в зеленое. Будешь ты год ходить в зеленке с йодом. Я тебя сейчас буду расколдовывать. Я тебе сейчас буду прицел на женилке наводить. Извини, сынок…
Взял батя в правую руку табурет, в левую – армейский свой ремень со свинцом и стал меня расколдовывать.
Мужик долго булькал пивом. За окном пролетела станция «Марк». Дудук-дудук-дудук-дудук…
– На «Марке» никогда не останавливается, – задумчиво сказал мужик. – Полвека уже езжу, и полвека всё не останавливается. Чудеса… Да… Учил меня отец долго и жестоко. Кое-чего поломал. Но не всё. Жив я остался. И чары с меня сошли, и все я понял в этой жизни раз и навсегда. И прицел встал на место. Месяц я отлежался. Ну и – сыграли свадьбу.
Так и живем. В счастливом мире и полном согласии. Двоих детей смастерили. Они уже сами по себе живут. А мы с Маруськой… с Тарасом этим и с кошаками наслаждаемся в своем Лианозове. Полный дом зверья. Цветов еще сто горшков. По квартире не пройдешь. Пока их все польешь – слон родит. Или горшок пнешь, или на кошака наступишь, или Тарас на тебя прицельно нагадит. Снайпер хохлатый. Я говорю: зачем ты его отпускаешь? Пусть в клетке сидит! А она: он, Саша, живой, он летать хочет. Тьфу! Гуманистка.
Мужик допил пиво:
– Вроде подъезжаем. Полтора, однако, литра выдул. Насос Засосыч. Оттянуло кузовок-то. Дотерпеть бы до дому. А то – словно бы полвека назад… в штаны напрудоню. Вот ведь: как и не было его, этого полвека, а? С чего начал, тем и закончил. Чудеса!
– «Лианозово»… – заныла женщина.
– Ну я пошел цветы поливать. Кошек пылесосить. И от Тараса уворачиваться. Тебе дальше?
– Дальше. Я до Тимирязевской.
– Ну, будь здрав.
– И вам того же.
– Осторожно, двери закрываются, – снова затревожился женский голос. – Следующая остановка…
А какая она дальше – наша «следующая остановка»? Никто не знает… «Жизнь».
Оба-ма!
Недавно сделал такое открытие. Если вдруг мне очень захочется, я легко могу получить приглашение из двух или даже более десятка стран. Потому что везде сидят мои бывшие одноклассники, однокурсники, однодворники и т. п.
Разбежались, как тараканы, наши люди в восьмидесятые-девяностые. Максим Горький так и называл нас, россиян: «тараканий народ». Жестко, но отчасти верно.
И никак нельзя сказать, что все они нашли там свое счастье. Скорее наоборот.
Может быть, это только у моих знакомых такие судьбы? Не знаю. Сколько ни встречался с нашими бывшими людьми, моими бывшими «одно…», где-нибудь в Германии, Франции, Италии, Испании или Греции, веет от них какой-то потаенной, неизменной скукой, и все разговоры крутятся вокруг одной темы: нет, все-таки не зря я это сделал (то есть уехал). Ладно, если у людей так жизнь сложилась. Любовь какая-нибудь неземная или наука, которой здесь, на родине, никак нельзя заниматься, потому что лаборатории позакрывали, или что-нибудь такое. Нет. Одна песня: лишь бы уехать, где угодно буду жить, только не в «вонючем совке». И ведь чего только мои приятели и приятельницы ни вытворяли, чтобы свалить.
Леня Бузин, живший со мной в одном подъезде, в 1987 году заделался психом с диссидентским уклоном. Просто психом или просто диссидентом ему было заделываться скучно. Он долго симулировал политически неадекватное поведение. Это выражалось в том, что он ходил по Москве со звонящим будильником и говорил прохожим: «Пробил час СССР!», а милиционерам читал с выражением Мандельштама. Прохожие от него отмахивались, милиционеры вежливо провожали до ближайшего метро. Им политпсихи на их участках были не нужны.
От отчаяния Леня однажды поздним зимним вечером залаял на постового. Тот зевнул и сказал: «Могу устроить пару лет уголовки. На психушку не надейся». Леня быстро превратился из собаки в человека и затосковал.
Весной Лене пришла повестка из военкомата. Причем не по почте, а в лице пожилого лейтенанта с дерматиновым портфелем цвета отмороженного крокодила. Леня имел неосторожность открыть дверь, а значит автоматически расписаться в получении. А это был конец. Дермантиновый лейтенант ледяным голосом бездушной рептилии предупредил:
– Не придешь – посадим. Обещаю.
В военкомате мы с Леней были вместе. Мне тоже пришла повестка. Я закончил МГУ с военной кафедрой, и в моей повестке было мирно сказано: «Для получения военного билета». У Лени история была хуже: у него кончалась отсрочка. Светло-бежевая повестка, вся в оранжевых мокрых пятнах, похмельно-предсмертно дрожала в его потной руке.
Я зашел первый. В комнате сидела тетя. Чтобы не надоедать излишними описаниями, могу сказать одно: это была Очень Толстая Тетя с Прической и в Макияже. Лариса Ивановна. Мечта Кикабидзе.
Макияж посмотрел мои документы и сказал серебристым баритоном:
– На медокмиссию. В понедельник. В десять ноль ноль.
– Зачем?! – ужаснулся я.
Прическа молча смотрела в мои документы. Потом, не глядя на меня, произнесла тем же неумолимым низким грудным пунктиром:
– Офицер. Спецпропагандист. Переводчик. Будем призывать.
– Переводчиком? – спросил я почти на вдохе. – Куда?
Это был глупый, неуместный, интеллигентский вопрос.
Мечта Кикабидзе косо ухмыльнулась, и с правой щеки ее в мой паспорт ссыпалась щедрая щепотка лазоревой пудры:
– На Ямале и Чукотке, молодой человек, очень нужны политруки. Все ясно? Десять ноль ноль. Понедельник. Распишитесь. Вот здесь. Следующий.
Следующим был Бузин. Я дождался его у дверей. Он вышел весь серый и сырой, как поганка после дождя.
– В понедельник медкомиссия, – сказал он, затравленно грызя ногти сразу на обеих.
– Аналогично.
– Сегодня вторник. Шесть дней есть. Надо делать МДП.
– Это что такое?
– Маниакально-депрессивный психоз. Шиза дороже. Пятихатка, не меньше. А МДП сейчас за пару соток можно прописать. Есть знакомый профессор. Не желаешь?
– В дурку ведь положат!
– А как же!
– Не-е-ет. Психом не хочу быть. Я нормальный. Может, плоскостопие с близорукостью прокатят.
– Как знаешь… Нормальных и плоскостопых сейчас в горячие точки шлют. Типа Афгана.
Через три дня Бузин лежал в дурке. За три сотни. Я его посетил. Он ходил по коридорам в желтом плюшевом халате с двумя бюстами Ленина в карманах и, блаженно жмурясь, потряхивал около уха спичечным коробком. В коробке были таблетки.
– Леденцы с Лубянки! – громко говорил Бузин. – Комитетского гостинца не желаете, товарищ призывник?
В понедельник я пришел на медкомиссию. Доктор, мужчина лет пятидесяти с хулиганскими, но добрыми серыми глазами, сказал:
– Значит МГУ закончили? С испанским? В аспирантуру собрались?
– Ну да, – вяло отозвался я. В мыслях я уже служил спецпропагандистом где-нибудь на Таймыре. Так и виделось: Тундра, и я с матюгальником агитирую белых медведей сдаваться красным.
– Что, думали, вас переводчиком куда-нибудь на Кубу пошлют? Да? Валюту будут платить? А?
– Да нет… Мне сказали на север в политвойска.
– Эх, пять лет я на Кубе проработал. «Небо надо мной, небо надо мной, ка-ак со-мбре-ро!» М-да… Значит, близорукость, – отстукивал он ручкой по тетрадке. – Плоскостопие… Сколеоз… Это все не то! Все не то! А это у вас что такое?
Он указал на рубец, который остался у меня на шее после операции. Год назад мне вырезали кисту, а рубец остался.
– Киста была, – сказал я.
– Мг… Гипертрофированный рубец. Так и запишем. Натирает?
– Что?
– Ну, рубец, когда пиджак носите, натирает? – медленно проговорил он и подмигнул. – «Берег золотой, берег золотой… Ва-ра-де-ро!..»
– Натирает! – просиял я.
– И что, сильно натирает?
– Сильно.
– Так и запишем. Раз пиджак натирает, значит гимнастерка будет натирать. Правильно я говорю?
– Правильно!
– Значит пишем: рубец слева.
– Вообще-то он справа…
– Ну да, справа. «Куба далеко, Куба далеко, Ку-уба ря-а-адом!..» Всё, свободен, аспирант. «Это говорим, это говорим – мы!» Следующий!
Я шел домой чуть не плача. Не столько от радости, сколько от благодарности. А ведь даже спасибо от растерянности не сказал. Так всегда бывает: за самое-самое главное-то мы никогда и не благодарим. Не догадываемся, не успеваем…
Бузин просидел в дурке неделю. Он так хорошо вошел в роль психа-диссидента, что его все-таки заметили. Но по другому поводу. Диссиденты тогда уже никого не интересовали. Бузин орал на весь психодром, что у Горбачева сифилис от Раисы, которую заразил Лигачев, что в КГБ берут работать только гомосеков, в общем нем всё, что угодно, – ноль реакции. Тогда Леня сделался немного буйным. Чуть-чуть, в меру. Ему прописали дополнительные таблетки. Он их отказывался принимать в агрессивной форме. И опять же – с антисоветскими формулировками. Тогда его сдали родителям: или пусть подписываются на принудительное лечение, либо пусть забирают. Леню родители забрали. Еще через неделю Леня сочинил большое письмо в норвежское посольство (он грезил фьордами), где описал все ужасы своего психодиссидентства. Прилагались справки и свидетельства очевидцев.
Год совершенно психически здоровый Леня сражался за право сидеть в норвежской психушке. И он добился своего. Как ему это удалось – бог весть. Гуманные норвежцы дали Лене вид на жительство и отдельную комнату с трехразовым питанием в психушке одного маленького норвежского городка. Там было всего четыре комнаты и, соответственно, четыре психа: два тихих восьмидесятилетних норвежца-параноика с манией преследования, Леня с якобы тяжелой формой МДП и пожилая финская шизофреничка, которая постоянно натягивала в своей комнате веревочки и развешивала на них газеты.
В этой милой компании Леня провел более пяти лет. Его упорно лечили, но вылечиваться Бузину было никак нельзя. Потому что это автоматически влекло за собой репатриацию на родину. А ему нужен был окончательный, пожизненный диагноз и, как следствие, норвежское гражданство.
В 1999 году Леня получил и то и другое. Он до сих пор переписывается со мной по интернету. Вежливо приглашает приехать и пожить у него в дурке. А я не менее вежливо отказываюсь. Три года назад Леня наконец устроился разносчиком газет. Его изредка отпускают в Осло и Берген. Он ходит в кружок психотерапийной живописи «Весенний фьорд». За картину маслом «Апрельский сон Мунка», изображающую некую встревоженную зеленую лошадь с красными глазами и с семью ногами на фоне обрывков театральных афиш, Леня получил почетную грамоту ассоциации психотерапевтов одного труднопроизносимого норвежского города, то ли Хёрпёрсёрген, то ли Стрёмдёртёрберг, не помню. Словом, у Лени интересная, бурная, богатая, разносторонняя творческая жизнь.
Полтора года назад Бузин на неделю приехал в Москву навестить родителей. Мы встретились. Леня пополнел, стал похож на Мумипапу. Он подарил мне «дефицит»: бутылку настоящего норвежского пива и упаковку настоящего норвежского козьего выра. «Вот, – сказал он, – попробуй, это очень-очень вкусно. Такого в вашей вонючей Рашке нету и никогда не будет».
Действительно, пиво и сыр прекрасные. Но говорить, что весь этот норвежский дефицит есть в моем соседнем минимркете, я не стал.
И таких историй – десятки.
В прошлом отчаянный бабник Андрюша Лиховёртов, ради эмиграции в Голландию притворившийся голубым. Пару лет Андрюша работал «девушкой» в амстердамском гей-клубе, потом куда-то сгинул. Никакой информации.
Леночка Вереск, красавица и умница, вышедшая замуж за безработного английского алкаша. Наши алкаши ее не устраивали: плохо пахнут. Ароматный английский синюшник развелся с Леночкой, и, вроде бы, она моет сейчас посуду где-то в Ливерпуле.
Катя Шляпкина, урожденная Оболенская, а по маме – Гольдман, шустро уехавшая в Германию сразу по двум линиям – дворянской и еврейской, сейчас печально сидит на пособии. Если еще год не найдет работу – репатриируют.
Боксер-разрядник Вадик Пятимордин, в прошлом красавец, бретер и сердцеед, женившийся на бельгийке Адель. Папа Адель, правда, шоколадный магнат. Тут Вадик не прогадал. Но зато Адель почти на двадцать лет старше Вадика, имеет усы, которые принципиально не сбривает по феминистским убеждениям, огромные костистые уши, редкие, как грабли, зубы и склонность к садизму. Говорят, Вадика она регулярно избивает. А Вадик терпит. Куда ж ему деваться? Разведется – придется возвращаться на «вонючую родину».
Вадик килограммами ест бельгийский шоколад, иногда плачет, но держится. Бывал я у Вадика в его особняке под Брюсселем. Большой гулкий павильон с антиквариатом. Вадик тоже иногда приезжает в Москву. Снабжает меня шоколадом. Шоколад отличный, не спорю. Не хуже «Аленушки».
– О! Шоколя́ бельж! – охает размордевший Пятимордин, чмокая и сопя. – Шоколя бельж, сэ бон, нес па?
– Да, Вадюха, отличный продукт. Только ты мне кончай его привозить в таком количестве. У меня от него уже диатез и ципки. Лучше скажи, Аделька-то твоя как?
Вадик вздыхает, сосредоточенно отправляет в рот очередную шоколадку и, как-то мутно глядя на фантик, говорит:
– Зато шоколя́ какой! Разве тут у вас найдешь такой шоколя́? Ни в жизнь. Жамэ дё ма ви. О, шоколя́ бельж – сэ манифик!
Самый последний контакт с нашими «бывшими» произошел у меня недавно, в самом конце мая. В Варшаве.
В Варшаву меня давно зазывал Саша Ляхов, приятель моего детства. Его история весьма щадящая. Никаких норвежских психушек и шоколадных мордобоев. То есть мордобои были, но по другому поводу.
С юности Ляхов занимался рукопашным боем. Он отслужил в армии, потом устроился охранником. Перевозил большие деньги «вживую» через границу, был близок к криминалу. Носил тот самый малиновый пиджак и золотой канат на шее. Слушал включенный на полную мощность «Владимирский централ» в джипе. В общем, шел в ногу со временем. Потом организовал то-то свое, прогорел, опять организовал, снова прогорел…
В 1993 году Саша вдруг узнал, что означает его фамилия. Я ему, кстати, об этом и рассказал. Что «лях» – значит «поляк». Вообще-то это знают все, но Саша думал, что лях – нехорошее обзывательство типа лоха. И очень стыдился своей фамилии. А тут воскрес. Идея польского происхождения поразила его в самое сердце. К тому же у него в это время как раз были компаньоны – братки-ляхи. Мордастые такие улыбчивые братья-славяне, шеи цвета кремлевского кирпича, стальной ёжик на глянцевых розовых черепах, морды напильником, все как полагается.
Слово за слово – Ляхов переселился в Польшу. И всех стал убеждать и сам себя убедил, что он настоящий потомок ляхов. Да еще чистокровный шляхтич. Польское гражданство ему купили, и он обосновался в Варшаве. Польские братки, дружбаны Ляхова, потихоньку, как и наши, стали переводиться. Кого-то отстреляли, кто-то сам остопытился от слишком бурной жизни. А меньшая часть цивилизовалась. Ляхов устроился в охрану и дорос до одного из ведущих агентов отдела охраны при варшавской мэрии.
Он был очень доволен работой. «Тут все культурно, – рассказывал Саша. – Людей уважают. Никаких мигалок. Все скромно. Не то что у вас, азиатов».
В последних числах мая 2011 года у меня выдалась командировка в Варшаву, связанная с пропагандой русского языка. Поляки сейчас довольно активно учат русский язык. Не потому что нас любят, а потому что граждане ЕС, чтоб получать дополнительную денежку, должны иметь сертификат о знании двух языков. Первым поляки берут в основном английский, а вторым часто – русский. Им его легче учить, чем какой-нибудь немецкий или французский.
Ну так вот. Нашей делегации выделили номера в отеле «Хайят». Отличный отель. Это недалеко от знаменитого парка Лазенки, где находится знаменитый памятник Шопену (нормальный второсортный модерн) и где фазаны у пруда кричат, как безнадежно тормозящие самосвалы. Все, кроме Шопена с фазанами, в парке отлично: пруды, каштаны, белки. Японцы, конечно, куда ж без них.
Я заранее сообщил Ляхову по элетронке о приезде. Он отозвался как-то сумбурно: мол, рад, увидимся, жду, но, наверное, будет, к сожалению, много работы, однако очень рад, счастлив встретиться, и, хотя работы будет много, все-таки счастлив, но… Ерунда какая-то. Это как-то не по-ляховски.
Самолет приземлился в Варшаве с серьезной задержкой. Из самолета долго не выпускали. Когда выпустили, час с лишним ждали багажа. Получив багаж, час ждали встречающих. Что такое? Встречающие нашу делегацию примчались в мыле. – Извините! – Да ничего. А что случилось? – А вы не знаете? – Нет. – Прилетел Барак Обама и все лидеры восточноевропейских государств. – О́ба-ма! – Кошмар! Всё перекрыто! Кругом охрана! Чтоб они все сдохли с этой их политикой! Пся крев! Кому они нужны, эти говорилки?! Дальше следовал водопад шипучей польской брани, которую я краснею приводить.
Долго-долго ехали в отель. Кругом объезды, полиция. Польский язык и так шипит по-змеиному, а тут – коллективный бранный шип на весь город.
Когда долго и мучительно пробирались через пробки и объезды в центре Варшавы, около отеля «Мариотт», метрах в двухстах от входа, нас прижали к барьеру. Полчаса ждали. Наконец, к «Мариотту» подвалил огромный кортеж. Флаги американские. В небе барражировало несколько вертолетов. У отеля выстроилось сотни полторы мордоворотов в черных костюмах. Все мордовороты стояли словно зарифмованные, с лицами, привыкшими ко всему, как унитазы, и с ладошками, сложенными на причинных местах. Камеры, фотоаппараты, журналисты.
Последовало какое-то неуловимое оживление, и из толпы выделилась группа человек в двадцать, быстро продвигающихся ко входу в отель. В середине группы возвышался ушастый мшистый затылок. Затылок обернулся вполоборота, резиново улыбнулся фиолетовыми губами и заученно помахал темно-серой рукой. В нашем автобусе раздался пронзительный крик доцента Виолетты Опёнок:
– Вон он, вон он!
– Кто?
– Да Обама, Барак этот… Ну и чучело!
– Это вон тот жердь с двумя ушами?
– Ну не с тремя же…
– А чего он такой отощалый-то? Как мопед.
– Да, щека щеку ест. Может, у него глисты?
– Баскетбольная дистрофия у мужика. Заработался.
– И чего такую мумию охранять?
– Не жилец…
– Не говорите… Подкормили бы его, что ли. Вон наши какие все крепыши.
– Да и на негра он не похож. Пыльный какой-то, как сервант…
– Это он потный, а не пыльный.
– Во… Ушел Барак Кащеич…
– Да-а-а-а… Афробухенвальд. И из-за этого такой сыр-бор. Надо же! Тоже мне, Европа.
– Всё как у нас.
– Не говорите! Скучно.
Через пять минут движение было открыто.
Подъезжаем к «Хайяту». Висят флаги семи восточноевропейских стран. Кипр, Хорватия, Украина, Литва, Эстония, еще чей-то.
Нас припарковали где-то у Лазенок, метрах в пятистах от отеля. Мимо туда-сюда похотливо шныряли кортежи поменьше американского. Греческий, словенский, чешский, албанский. На входе в отель – просветка и обыск. Меня долго и нежно лапал щекастый бугай в черном костюме и с перламутровой лысой башкой в форме груши. Пан Груша любовно, как сундук родной бабушки, осмотрел содержимое моего чемодана и сумки:
– Про́шу, пан.
В холле отеля толпилось десятка три упитанных мужчин все в тех же черных костюмах. У них было такое выражение лиц, как будто все они стоят в одной длинной очереди в сортир. Словом, в атмосфере витало ощущение чего-то большого.
В отеле было явно не до нашей делегации. Нас долго мурыжили на рецепции. Наконец, выдали ключи от номеров.
Мой номер был на восьмом этаже. В длинном коридоре на каждом повороте сидело по три сонных бугая в черном. Мой номер был открыт. Я зашел в него и не поверил своим глазам. В нем шарили два охранника. Один зачем-то ощупывал шторы. Другой ковырялся за телевизором. Тот, который специализировался на шторах, был Сашей Ляховым. Саша увидел меня и покраснел:
– Привет, Вовка? – не сказал, а спросил Саша.
– Привет, Сашок! Что это вы тут у меня в номере… домушничаете?..
Алый Сашок посмотрел на своего компаньона и проговорил ему что-то по-польски. Я не знаю польского, но понял, что он сказал: это мой русский друг. Телемастер-домушник улыбнулся:
– Добже, пан. Просим, – и вышел.
– Мы тут, Вовка, осматриваем номер на предмет, ну… безопасности, – полушепотом сообщил Сашок, отдергивая штору.
– Понятно. Жучки и все такое…
– Ну да. У тебя снизу украинский президент живет, а сверху литовская эта… забыл, как ее. Ну и вот.