Текст книги "Три повести"
Автор книги: Владимир Лидин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 46 страниц)
VIII
Ловцы набивались в помещение столовой. Пахло сыростью, ворванью, тузлуком, мокрой одеждой. Четвертый день кряду шел дождь. Микешин выжидательно оглядывал собравшихся. В прошлом году обещан был трестом клуб. Клуба построить не успели. Наскоро были сдвинуты в промысловой столовой столы. За таким же столом, покрытым лоскутом кумача, стоял сейчас Микешин. Постепенно – ловцами, работницами консервного завода, рабочими – наполнялся дощатый барак. За спиной председателя под лозунгами кооперации висела диаграмма задания и вылова. Снижаясь, уменьшаясь в объеме, шли зеленые показатели. Он постучал о стол карандашом. Его рябоватое длинное лицо было хмуро.
– Товарищи, предлагаю выбрать президиум из трех человек.
– Головлева! – крикнул озорной голос сзади. – Гаврилову!
– Я предлагаю в президиум от бригады научных работников товарища Стадухина.
– А на что он нам нужен? – с нарочитым пренебрежением сказал высокий мрачный засольщик в желтом клеенчатом фартуке. – Что он в наших делах понимает?
На него прикрикнули: «Ермаков, не пыли!» Президиум занял места. Молодая работница консервного завода Гаврилова, – Микешин покосился: «Хорошая девушка, умница», ловец из третьей бригады Шатилов – астраханский саженный рыбак, со всей семьей пришедший на новые земли, – Микешин покосился и на него: «Недоволен – и прав… ничего не скажешь», – и подергивающий свою бородку Стадухин.
Микешин снова постучал карандашом.
– Собрание экстренное и вот по какому поводу, – сказал он, выждав. – Промысел наш на позорном месте, товарищи. На самом позорном месте. Поглядите сюда! – Он полуобернулся к диаграмме. – Тут всё начистую по каждой декаде. Красный столб – задание, зеленый столб – вылов. Так вот, растет у нас вылов или падает? Вылов у нас падает, и недохватка по основному плану уже в сорок восемь процентов. А много ли осталось до конца путины? Если дальше будет так продолжаться, то мы провалим дело… провалим и не оправдаемся!
– Надо сначала рабочим жилища предоставить, а потом работу требовать! – крикнул тот же мрачный засольщик.
Его поддержали сзади: «В палатках живем! Из сырости не вылазим! Ребята в простуде!..» Микешин стучал карандашом по столу:
– Товарищи, всё по порядку!
«Чем нас кормишь! Ивася твоя вот где стоит!» Женские голоса надрывались: «На тухлой солонине стараемся! Давай сюда повара!» Откуда-то из-за кухонной перегородки выволокли молодого повара. Его безусое лицо было испуганно. Рябая работница, могучая астраханская женщина, трясла его за плечи:
– Зачем из тухлой солонины готовишь? Ты повар – ты должен отвечать. Разве кашу так готовят, как ты готовишь? Ложка в ней стрянет. А масло куда деваешь?
Занявшие было места, расположившиеся слушать заговорили, поднялись с мест, окружили президиум. Неистовствовали особенно трое: прежний высокий засольщик, могучая работница, продолжавшая трясти повара, и главный зачинщик всех ссор и недоразумений на промысле, огромного роста и силы – Матвей Головлев. Опершись о стол правой рукой, привыкший вести за собой других, он стоял перед Микешиным.
– Обожди, – сказал он, заглядывая ему в лицо своими красивыми и наглыми глазами. – Ты – управляющий… ты и ответственный. Нас сюда вербовали – нам что обещали? Длинный рубль, да дом под крышей, да мясо по фунту в день… вот что нам обещали! Мы десять тысяч верст отмахали, а что увидели? Ивасю снулую гложем да в палатках живем… осень, дождь, а мы всё в палатках живем!
Хмельной от своей речи и от внимания, с которым его слушали, выискивал он спокойные глаза председателя. Микешин выжидал.
– Если это толкучка или базар, так и запишем… а если это собрание – займите места и поговорим по-рабочему.
Его поддержали: «Правильно! Садись по местам». Задвигали скамейками, передвигая их ближе. Только, опершись рукой о стол, по-прежнему во весь громадный свой рост стоял Матвей Головлев. Микешин равнодушно отстранил его.
– Я, товарищи, сегодня управляющий промыслом, а вчера такой же рабочий, как и вы, – сказал он, ребром ладони как бы отмеряя сроки. – И так же вместе с вами чувствую все недохватки. Не хватает жилищ? Правильно, не хватает жилищ. Рабочие частью живут в палатках? Верно и это. Плохое снабжение? Правильно, плохо работает кооперация. Но мы ее подтягиваем, за снабжение мы боремся. За жилища мы тоже боремся. Нам в это лето должны были построить четыре барака… материал завезен, бревна лежат на берегу, есть стекло, имеется известь… а жилищ нет. В чем же дело? Не хватает рабочей силы. Край огромный, нужда в человеке большая, а человека нет. А почему нет человека? Кто в этом виноват, что нет человека? Вот кто виноват! – На этот раз он повернулся к Головлеву. – Эти люди для края – самые вредные люди. Они всегда недовольны, всегда шумят, всегда подстрекают других. Послушаем: чем он недоволен? Он, видите ли, за длинным рублем подался на Дальний Восток… а что это за длинный рубль? Хорошо, мол, платят за дальностью, можно поднакопить, да и домой – в свою хату. А кто тебе сказал, что здесь длинный рубль? – крикнул он, надвигаясь на него. – Ты сюда ходоков посылал? Если ты переселенец, ты должен был послать ходоков. Ходоки набрехали, с них и ищи. А если ты для наживы пришел, на черта ты краю нужен. У тебя работа на уме? У тебя нажива на уме. Отработать тяп-ляп, да и к дому. А если ты на новую землю селиться пришел, так земля здесь не вспахана и для тебя не засеяна. Сам вспаши, сам и засей. Первый год трудно, правильно. Зато второй год полегче. Ты вот фунт мяса в день требуешь. А ты к нему привык, к фунту мяса? Каждый день ел? У нас большие рабочие, настоящие рабочие… вот как, стиснув зубы, при всех недохватках, бьются за рабочее дело и не требуют. А тебе подавай. Раз пришел – подавай. Нет, товарищи, пока человек по-настоящему не станет относиться к труду, придет сюда не всурьез, не получится толка. Земля здесь ждет человека, она ему за труды в сорок раз отдаст… но только ты за нее серьезно примись, а не то что понюхал путину, длинным рублем не пахнет, фунт мяса не приготовили на день – и к дому, назад! Многие из вас до сих пор живут в палатках… холодно, сыро, другой раз тайфун навалится. А материалы лежат… пильщиков нет бревна распиливать. За малым, дело. А ты у себя, на своем дворе, тоже пильщиков ждал? Ты у себя дома и жнец и кузнец, если нужно. Что же, у нас здесь сто человек ловцов… да каких мужиков… квелый в ловцы не пойдет… а мы не можем своими усилиями распилить бревна, поставить жилища? Не найдутся среди вас такие, которые плотничье дело знают? Печников не найдется? И для кого стараться – для самих же себя. Если в три смены работать – мы в месяц все постройки закончим… и для основной работы ущерба не будет! Я так понимаю дело.
Его поддержали: «Правильно!», но раздались и другие голоса: «Ты сначала накорми, а потом работу наваливай. А то и на рыбе трудись, и дома́ сам себе сколачивай. Что мы – двужильные, что ли?» Вокруг снова зашумели и замахали руками. Микешин выждал.
– Товарищи, никто вас ни к чему не принуждает. У нас есть актив добровольно желающих. Имеются все чертежи. Конечно, в первую очередь получат помещения те, кто будет их строить.
Теперь больше всего неистовствовали женщины. На этот раз они обрушились на мужчин. «Мужики и получат… а мы в последний черед!» «А как же женщины… которые безмужние, которые с детьми?» Микешин предоставил ответить Гавриловой.
– Первый же барак, который будет построен, предназначается для женщин с детьми… это решение актива. Кроме того, главная задача сейчас – это улучшить наш собственный труд. Чем лучше труд, тем лучше и условия жизни. Товарищ Микешин сообщит сейчас о новых мерах, которые должны поднять наш труд.
Как обычно, эту молодую спокойную девушку, одну из лучших работниц на заводе, привыкли выслушивать, хотя и не без некоторого недоброжелательства. Слишком очевидна была разница в работе завода и промысла. Завод работал частично на экспорт. Экспорт требовал точности. Все было организованно, предусматривало сноровку и качество. Безостановочно от рук к рукам передавали конвейеры рыбу. Плохая сортировка, укладка, даже небрежная лакировка коробки – и коробка шла в брак. Давно уже был разрыв между этим рассчитанным точным трудом и нерасчетливым, плохо организованным трудом на лове. До сих пор всё еще на одинаковых, равных условиях работали ловцы. Труд не был оценен, заработок делился поровну. Никто и ни за что не отвечал. Суда уходили на лов и, отрываясь от берега, были предоставлены каждое своей судьбе. Начиналась сложная переделка труда. Прежде всего трудолюбивый ловец должен был получать больше того же, например, напористого, ленивого, всегда недовольного Матвея Головлева. Надо было разбить суда на звенья, поставить бригадиров, возложить на них ответственность за каждое звено…
Давно уже в этой массе ловцов обозначились в противоречиях две группы. Одна составлялась именно из тех, кто пришел за длинным рублем, с первого дня был всем недоволен, с первого дня смотрел назад. Было в этой группе и много местных: из Находки, из Ольги – в большинстве сыновья старожилов, рядчиков, пришедших в свою пору за наживой на берег. Многие из них были родом из ссыльнопоселенцев, из штрафованных нижних чинов гарнизонных батальонов, многие – из забайкальских казаков, переселенных в свою пору на Амур и бежавших к океанскому берегу. Несочувственно и подозрительно встречали эти ловцы каждое новое мероприятие. Были здесь, однако, и иные влияния, которые Микешин хорошо распознавал. Влияния эти шли и из бывших староверских хуторов, и из обжитых десятилетиями становищ вчерашних рядчиков, сбивавших артели из случайных людей, следовало также проверить тех, кого влекли на Дальний Восток окраинность, возможность отряхнуть вчерашние дела и поступки и надежда на нехватку в людях, заставляющую быть не очень разборчивым к каждому человеку.
Но было, с другой стороны, и движение сочувствующих сил. Множество ловцов, всю жизнь батрачивших в сборных артелях, партизанивших в свою пору или перекинувшихся на новые земли, чтобы накрепко всей семьей обжиться на них; студенты рыбного техникума, работавшие на практике; комсомольские заводские бригады сочувственно и с вниманием выслушивали микешинскую справедливую речь. Он изложил все по порядку. Надо было не только изменить условия, навыки; надо было поднять всю эту массу ловцов, объединить одной целью. Это были порочные цифры, приземистые зеленые показатели, какие-то недомерки, старательно выстроившиеся аккуратной акварельной шеренгой. На этот раз с неторопливостью взял слово Шатилов. Во многом и несправедливо обижен был этот трудолюбивый немолодой ловец. Пришел он на Дальний Восток с большой семьей, с женатыми сыновьями. Еще в низовьях Волги, где вербовали ловцов, пообещали тридцати семействам, поднявшимся на новые земли, все первые заботы по их устроению. Люди проделали месячный путь к океану, – и никто не встретил их здесь и ничем не помог. Две недели бедствовали они возле вокзала во Владивостоке, затем в бараках возле Семеновского базара, затем перевели их зачем-то на Русский остров. Люди пали духом, изверились; одни ловцы пошли закрепляться на путину в Охотском море; другие остались здесь, разбились по промыслам. Разбилось и шатиловское семейство. Часть пошла по соседним промыслам, часть осталась с ним здесь. Жили в палатках, непривычные ни к изобилию сырости, ни к изменчивому туманному морю. Семья была трудовая, хороших основ. И Микешин сочувственно посматривал искоса: «Прав, прав Шатилов… ничего не скажешь. Чиновники… засели в канцеляриях… переселенческое дело – первое дело… сюда бы их, на низовую работу!» Не привыкший ни к вниманию, ни к многолюдству, Шатилов сказал:
– Правильно нам здесь все доложили… такого разговора мы давно дожидались. А то ведь заровняли под общий покос. Я, к примеру, на ловецком деле тридцать лет работаю… Каспий до самого Мангишлака прошел… маленько-то сноровку имею. А другой на первинку пришел… папанька его когда-то на Амуре рыбачил… так то ведь Амур, река. А здесь море. И море это, правду сказать, для ловца опасное море, трудное море. Так ведь мне-то на нем одна цена… а тому – другая. Меня хоть старшиной пошли, хоть на засольное дело поставь – я везде справлюсь. А этому и сети не вытянуть. Я, может, тружусь, себя не жалею, а этот не спешит, на других надеется. Я работу справляю, так ты меня цени! Чтобы я чувствовал, что ценишь. Мне вот пятьдесят третий год, а ты против меня троих выставь – не уступлю, знать бы только, что по труду и оценка. И насчет жилищ – тоже правильно… в своем доме я и печник, если надо, и плотник. А тут чтобы не нашлось среди нас таких, кто плотничье дело знает… не поверю я этому. Записывай меня по постройке, товарищ Микешин… и его запиши – профессора запиши… нам его голова пригодится!
Он распалил собрание. По очереди, пробираясь сквозь толпу – одни неловко, другие с полуфлотской морской бывалостью, – выходили к столу мотористы, старшины, ловцы… Микешин выслушивал и готовил ответы. Внезапно с листками, прижатыми к груди, с бородкой на сторону, поднялся, попросил слова Стадухин. Его взъерошенность, близорукость и высокий фальцет развеселили было некоторых. На них зашикали, и все стали слушать этого маленького человека в очках, в люстриновом кургузом пиджачке.
– Здесь дважды было названо мое имя… – Стадухин прошелся перед столом. – В первом случае кто-то изволил сказать, что я ничего не понимаю в рабочей нужде… во втором случае мне предложили записаться в бригаду. Так вот, позвольте и по первому и по второму вопросу. Вероятно, я действительно ничего не понимаю… потому что защищать рабочие интересы, по-моему, – это бороться за свой труд, улучшать его. Что происходит сейчас? Управляющий промыслом показывает вам диаграмму, тревожную диаграмму. Цифры низкие, падают с каждой декадой. А ведь осенние месяцы, рыба не ждет. Рыба уйдет. Конечно, мы, научные работники, стоим как бы несколько в стороне… но интересы промысла для нас с вами все-таки общие. Какими глазами посмотрим мы на тех, кто нас сюда послал? Они скажут: а вы где были в это время?.. почему ничего не предприняли? Не хватает жилищ… плохое питание… это один вопрос. Другой вопрос – рыба. Рыба не ждет, у нее свои сроки. Значит, надо выходить на глубины, а не болтаться близ берега… если вы не хотите, чтобы наши позорные цифры нам нашили на спины! – Он обратился к Шатилову: – А сейчас я отвечу вам: не я один записываюсь, все мы, научные работники, записываемся… да-с. – Он стал было перебирать свои листки. – Впрочем, я кончил. Дело пошире, чем тарелка с кашей, в которую некоторые смотрят. Конечно, и кашу надо уметь приготовить, но не в этом главное!
Одергивая пиджачок, он направился к столу, наткнулся на стул. В бригаду по постройке бараков записались весь комсомольский актив, Шатилов с сыновьями, еще с десяток ловцов. Остальные отмалчивались.
– Пускай комсомольцы стараются… меня в комсомол не принимают. – Угрюмый засольщик подмигивал. – Я погожу.
Его поддержала рябая астраханка:
– С ловца две шкуры дерут. И всё посрамляют, всё тычут… актив! А мне этот актив… во!
Жест астраханки одобрили. Только артельщик инвентарного склада, тощий, с воспалением уха, отплевывался и сокрушался:
– Ловцы… я таких в прежнее время и не видывал!
Но в бригаду он тоже не записался.
Час спустя Микешин направился по дороге в гору. Он нуждался в собеседнике. Окна дома были темны. Только наверху в комнате Паукста еще горел свет. Микешин поднялся по крутой, скрипучей лестнице. Паукст чистил ружье.
– Я на минуту, Ян Яныч. Поучительное было собрание… очень для меня поучительное. – Микешин, не снимая фуражки, сел на диван. – Большие пласты идут… лучшее к нам отходит помаленьку. Однако и против нас есть силы. Кто-то старается… и не впрямую действуют, а тоньше… Мы вот бригаду по постройке бараков сколачивали. Знаешь, сколько записалось в бригаду? Сорок два человека всего… не считая научных работников. А на промысле триста человек. Остальные в нетях, выходит. А знаешь, что я про снабжение думаю? – спросил он вдруг. – Я думаю, что к этому делу приладились кое-какие руки… у нас людей мало, каждого с поклоном встречаем. Дело не в одних недохватках… ну с овощами неважно, с мясом. Опять-таки проморгали огородное дело весной… но ведь рыбы-то, рыбы нет свежей. Владивосток свежей рыбы не видит, а косяки по заливу шныряют. Значит, не тех людей на это дело поставили!
В промасленной тряпке лежали части разобранного ружья-автомата.
– Сказать тебе, о чем я думаю? – Паукст посмотрел на изрытое оспой лицо с подмигивающим от давней контузии глазом. – Я думаю, что надо пересмотреть состав колхоза, да и твоих ребят пересмотреть не мешает. Нитей здесь много… из разных мест нити идут. В Корею пешком ходят… сутки туда да сутки назад. А в Корее японцы заправляют делами. – Он отложил ружье и пересел поближе, вытирая тряпкой масленые пальцы. – Край наш на виду… у самого моря. Подальше – Япония, а за ней и Америка.
– Надо мне этого Головлева пощупать, – сказал Микешин вдруг. – Откуда он взялся? Жаль, что не побывал ты сегодня у нас… идут люди, помаленьку идут, но к нам идут, в нашу сторону. А бережка нашего тем не увидеть… как ни старайтесь. Побывали уже, попробовали на вкус. Горчит!
IX
В августе заканчивалась срезка пантов в домашнем оленнике. Ежегодно между июлем и августом подвергались операции легконогие горячие пантачи, с красноватыми, нежными, набухающими вторым раздвоем рогами. Они бродили за сеткой вольера и постукивали копытцами, как бы высокомерно нося плюшевые короны своей наступившей зрелости. Каждую весну, в начале третьего года жизни, начинали расти у самцов первые панты. До этого бродили они с двумя тонкими, изогнутыми вовнутрь пеньками, носившими название сайков. Были похожи они в эту пору на драчливую веселую ватагу мальчишек. Легкие ноги без устали носили их по сопкам. Любопытные морды с белыми подвижными ушами впечатлительно отзывались на каждый шорох жизни. Держались обычно все эти молодые саендыши возле маток, водивших с собой оленят. Когда заканчивали сайки свой рост и кожа на них высыхала и трескалась, олени сдирали ее постепенно о деревья и землю. Теперь были сайки закостенелы и тверды и походили на настоящие рога. Год спустя на месте этих сброшенных весною сайков вырастали первые панты. День за днем вздувалась волосистая кожица, чтобы набухнуть кровеносной пушистой шишкой. Закончив свой рост, давала она первое разветвление рога – надглазный отросток.
Осенью же, между июлем и августом, начиналась пантовка – охота на оленей в парке. Ежегодно со строгим учетом выбивались лишние пантачи из вольного полудикого стада. За этот месяц, пробираясь через сопки и пади, подсыхал до черноты и обдирался в кровь егерь. Подвижные чуткие ноздри оленей были обращены ко всем запахам. Большие угловатые уши настороженно внимали всем звукам. Надо было ползти по траве, подбираясь с подветренной стороны, приникать к земле, прятаться за деревья. В эту пору олени бродили еще табунами. Самки с оленятами и молодые саендыши мешали отстрелу. Сквозь призматические стекла бинокля выверялась правильность выбора, годность пантача. С каждым годом все осторожнее становились старые самцы. Многие из них были сами обстреляны.
Столетьями слава восстановления человеческих сил пантами сопровождала беспощадное истребление зверя. Он становился все реже, уподобляясь другому драгоценному дару тайги – дикому корню женьшеню. Убив оленя, егерь прежде всего отрезал его голову. Выпотрошив затем тушу и закидав ее травой от мух, приносил он на палке, продетой сквозь надрезы в ушах, мертвые головы с теплыми, полными живоносной крови пантами. Так – с частью черепа, вырубленного из головы, – должны были они и остаться вываренными.
Олени уже меняли окрас своей шерсти. Их красная летняя шерсть выпадала. Темно-серый подшерсток лез снизу, и быстро из красно-пестрых по-летнему становились они сизо-стального осеннего цвета. В домашнем оленнике бродили обезроженные, ставшие вдруг как бы куцыми и лишенными отличия пантачи. Их словно разжаловали, и они походили сейчас на простых бесхитростных оленух. Только два последних пантача, которым впервые среза́ли сегодня панты, торопливо ощипывали дубок. В привычное время, когда явились они в кормовой дворик для прикорма, их отделили от табуна и заперли в стойла. Посредине сарая между всех его стойл шел коридор. Коридор был темен и глух. Только за дощатыми дверками стойл похрустывали и настороженно топтались запертые олени. Егерь постоял и прислушался. Операцию срезки производил рыжеволосый, с золотыми ресницами Ленька. На его мальчишеском веснушчатом лице висела золотистыми нитями первая бородка. Он был третий год оператором. Его крепкие руки знали уже привычную сноровку в обращении со зверем. Олени нетерпеливо стучали копытцами и безотчетно волновались за дощатыми перегородками.
– Беспокоятся, – сказал шепотом Ленька.
Он подошел к переборке и посмотрел сквозь выпавший сучок. Совсем рядом, так, что вплотную был виден подвижной влажный нос, стоял олень. Его уши были поставлены. Передние ноги потаптывали, готовые к прыжку. Все было тихо, но он волновался.
– Первым выпускаем Бойца, – сказал так же шепотом Ленька.
Он на цыпочках прошел коридором. Коридор упирался в станок для срезки. Егерь остался позади за подвижным щитом. Дверцу стойла поднимала кверху на веревочном блоке невидимая рука. Прислушавшись и потоптавшись, олень выходил в тихий коридор. Здесь было темно, как в зарослях. Подвижной щит позади медленно начинал между тем свое движение. Шаг за шагом двигался невидимый человек, и только постепенно укорачивалась длина коридора. Олень делал прыжок и оглядывался. Никого не было. Он снова делал прыжок и снова оглядывался. Его прекрасные глаза были скошены, он часто перебирал ногами. Через узкий глазок в щите егерь видел его пред собой. Пространство становилось теснее. Олень останавливался. Стена надвигалась и подталкивала его сзади. Он снова отскакивал. Мелкая частая дрожь сотрясала его. Наконец только тесный четырехугольник станка оставался перед ним. Он ступил в это последнее убежище, и сейчас же следивший подручный нажал за стеной рычаг. Пол провалился в станке, и олень остался висеть, зажатый между двух боковин. В тот же миг Ленька, поджидавший с другого конца, открыл деревянные ставни. Егерь уже сидел верхом на олене. Надо было стиснуть его, чтобы он не мог биться. Его глаза были закачены. Пена полезла изо рта. Ему было три года, всего год назад он был саендышем. Олени, которым не в первый раз срезали панты, знали уже, что это не смертельно. Он ничего не знал и верещал детским, полным ужаса голосом, Ленька ремнем притянул его морду к доске. Высунутый розовый язык был зажат на сторону. Олень тяжело сопел, готовясь к гибели. Короткой одноручной пилой Ленька поочередно спилил его нежные, теплые, пульсирующие панты.
– Готов… – сказал он довольно. – Лети.
Он мазнул вазелином по спиленным основаньям пантов, опущенный пол возвратился на прежнее место, боковины освободили оленя, – и как развернутая крутая пружина ударил он в высоту, сделал прыжок, оглянулся и поскакал в сторону. Минуту спустя, все еще потрясенный, он остановился. Все было мирно. Боль утихала. Никто не преследовал его. Не понимая, что́ только что с ним случилось, он двинулся дальше.
– Гуляй… гуляй, – сказал Ленька сочувственно, – до кишок напугался.
Он держал в руке два пушистых раздвоенных столбика. Их нежный ворс был бархатист. Бороздка не обозначила еще первый раздвой: это были прекрасные красновато-золотые панты.
Полчаса спустя Ленька покончил с последним пантачом. Больше не осталось в домашнем оленнике ни одного оленя с пантами. Осень наступила. В пантоварне уже висели гроздья спиленных вываренных, готовых, и еще недоваренных пантов. Пантовары молча стояли возле котла с горячей водой, опускали в нее деревянные зажимы с пантами, добавляли холодную воду, не давая воде закипать, в десятый раз принимались доваривать…
– Двинем завтра со мной на пантовку, – предложил егерь Леньке, – все равно тебе гулять. А на обратном пути фазанов набьешь.
– А не пойду? – Ленька по-мальчишески оживился. – Ты только не бреши по-пустому… патронов дашь?
И он засиял, загорелся охотничьим предвкушением долгого знойного и счастливого дня. Мальчишкой – с кроликами, позднее – с оленями прошел Ленька опытом всю звероводческую науку. Зверя он понимал и любил. Олени в домашнем оленнике бегали за ним, как собаки. Он выкармливал оленят, помечал маток и самцов, вел племенные книги. Оленей узнавал он на глаз, придумывал для них боевые имена, знал все их недостатки и достоинства. Беспокойные дни возни с пантачами были позади. Пятая партия срезанных им в эту осень пантов шла в город. В комбинате его работу ценили. В большом и сложном хозяйстве был он не последний человек. Бородка должна была прибавить серьезности его веснушчатому лицу. Но росла она прядками, больше похожими на косицы.
– Патронов дам на обратный путь… когда справимся с делом. Только я на рассвете уйду, приходи ко мне ночевать, – сказал егерь. – Да к директору сбегай… скажись.
– Мое дело сделано… чего мне спрашиваться?
Ленька все же двинулся к конторе, но сейчас же обернулся и крикнул:
– А может, карабин захватить… козулю срежем?
Трое пантоваров стояли вокруг котлов. Их лица были внимательны и бесстрастны. Поочередно опускали они в горячую воду дощечки с привязанными пантами, делали несколько полуокружных движений, вынимали, давали пантам остыть, принимались за новые. Надо было следить, чтобы тонкая нежная кожа пантов не потрескалась. По многу раз, иногда неделями, принимались они доваривать одни и те же панты. Четвертый подготовлял панты к варке. Гвоздочками прибивал он у кровавого основания кожу, чтобы она при варке не задралась. Пантовары были сосредоточенны, погружены в свое дело.
К вечеру Ленька пришел ночевать к егерю. Знакомо и волнующе пахнул зверем этот уединенный домик. Барсучьи шкуры блестели исчерна-серым своим игольчатым волосом. Висели и коричневатые, в полном зимнем подборе, четыре шкуры енота.
– Счастливое твое дело, Исай, – сказал Ленька завистливо. – За осень все сопки излазаешь… кабаргу возьмешь – не удивишься. Опять же и енот и барсук – всё твоя добыча.
– Да, лучше моего житья нет, – усмехнулся егерь. – Меня и фазаны по батюшке кличут… уважают.
Он достал молока, кусок холодной оленины, собрал к ужину. Рыжий свирепый кобель тыкал холодным носом в босые Ленькины ноги под столом. Из окна дома сквозь заросли был виден залив. Легкая туманная синева уже стлалась, сползала с сопок. Только черные остроконечные кекуры, уходившие со скалистой грядой, раздирали непрочные рубища тумана. Ленька отхлебнул молока и задумался. По одну сторону было море, по другую тайга. Их шумы и запахи еще с детских лет стали спутниками его существования.
– Ты о жизни когда-нибудь думал? – спросил егерь вдруг, глядя в Ленькины синие и как бы выгоревшие от солнца глаза. – Вот, к примеру, о том, что вечером ложится туман, а к утру поднимется. Солнце взойдет, согреет море, и все это наверх полезет, испарится.
– А чего мне об этом думать? – подивился Ленька. – Жив, здоров – и слава тебе господи.
– А я вот думаю, – сказал егерь серьезно. – Для всего свой порядок предназначен… и олень раньше срока гона не начинает. Только человек наперекор норовит. Край этот – цены ему нет… богатства здесь человеку под ноги напиханы – на, бери… И на земле, и в земле, и на море. Тут богатеи хозяйничали, подрядчики… весь край на откупу держали. Чиновников одних развелось, ступить некуда. Рабочий человек кругом был в долгу… паучок паутинку за паутинкой плел… водка да опий. Я еще помню мальчишкой – мак на Амуре десятинами сеяли. Туман. Полсотни лет качались в тумане. А потом взошло солнце… все осветило. Чиновники, как дым, поползли… всех этих хозяйчиков, да подрядчиков, да именитых купцов в море поскинули. Кажется, на́ вот – расти, строй свою жизнь… сам хозяин над берегом, сам над собой. Многие поняли, ничего не скажешь. А многие не поняли… нет. Привыкли в тумане болтаться. Сами не видят и других отвращают. Много еще этой крапивы растет. Но мы ее выполем… начисто выполем! – Он повеселел. – Тебе, курносому, тоже пошевелить башкой не мешает. Ты вот в счастливую пору родился, пришел на готовое.
– Жизнь у меня счастливая сложилась, – согласился Ленька. – Батька мой плохо жил… а я ничего. Я жизнью доволен. Ну, а если кого-нибудь недоскинули в море, можно доскинуть.
Час спустя на скамейке, на подложенных шкурках, со сладким присвистом он уже равномерно дышал. Босые ступни его ног были раскинуты. Барсучьи шкуры под ним пахли дремотно зверем.
На рассвете егерь стал будить Леньку. Было не легко растолкать его налитое счастливым сном тело. Он помычал, побрыкался и еще в полусне спустил ноги. Утро было сырое. Туман наполз в распадки. Море утихло. Начинался отлив.
Полчаса спустя они вышли из дома. Рыжий привязанный кобель поскулил им вслед. Днем олени держались в тени, на западной стороне сопок. Надо было пройти широкую Табунную падь, обойти лагуну, подняться на сопку с подветренной стороны. День начинался приморской обычной сыростью. Тяжелая испарина от обильной субтропической влаги, насытившей воздух, делала влажным тело. Туман приставал к лицу. Сумрачно возник распадок. Стало темнее. В тумане бежал родничок. Егерь шел привычным размеренным шагом. Привычны были и это сырое приморское утро, и туман с его водяною осыпью, и ежедневные выходы на пантовку. Ленька вскоре взмок и стал отставать. Дорога тянулась напрямик, потом пошла в гору. Нескончаемо дубовым подлеском поднималась она по увалу на сопку. Низкое облако рыхло лежало на его вершине. Егерь шел впереди. Ленька хватался за кусты и деревья. Так шли они час и другой. Уставать стал и егерь. Косицы волос из-под его картуза намокли. Внезапно туман на горе осветился. Как бы сдуваемый, он пополз в сторону. Невидимые доселе деревья затемнели стволами. Потом белесый луч слепо просветлил это мешево. Оно засияло молочной ослепительной белизной, стало желтеть, наливаться, теплеть. Солнце шло с востока. Облака и туманы, гонимые его восхождением, переползали, раздираясь в клочки, испаряясь. Егерь поднялся на сопку. Он снял картуз и отер мокрый лоб. Позади, по-медвежьи раздвигая кустарники, поспевал за ним Ленька. Широкий мир был уже наполовину открыт. Желтые полотнища солнца лежали на восточных склонах. Видны были распадки, полные утренних влажных сил, неспокойная бухта по другую сторону полуострова – вся в движенье бурунов, наползающих на скалистые рифы. Медленно и как бы лениво открывала заспанное свое лицо приморская тайга.