355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Лидин » Три повести » Текст книги (страница 36)
Три повести
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:14

Текст книги "Три повести"


Автор книги: Владимир Лидин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 46 страниц)

XXV

Спугнутые войной, птицы не вернулись в этот год к своим гнездам. Пустые стояли скворечники, и не было обычного грачиного шума в больших черных шапках гнезд на деревьях городского сада. Но и ее гнездо, Фени, было свито ненадолго. Она старалась не пропустить ни минутки в этой кратковременной встрече. Утром, собирая к столу, чиня обветшавшее мужское белье или ночью долго глядя на утомленное, ставшее единственно близким лицо Макеева, она знала, что все это ненадолго…

Раз утром, строгий и словно отчужденный, Макеев встал раньше обычного. Ночью, чуткая к каждому его вздоху и движению, она знала, что какая-то новая большая забота не дает ему уснуть. Она собрала к столу, ни о чем его не спрашивая. Он молча пил чай, обращенный к своим мыслям.

– Вот что… надо мне сегодня по одному делу уехать, – сказал он наконец.

– Надолго? – спросила она как бы мельком.

– Да нет…

– Ну что же, – согласилась она легко. – Хлеба на дорогу надо будет взять на два дня.

И он уехал – так же молча, ничего ей не сказав. Только когда захлопнулась дверь за ним, она упала ничком на постель и заплакала. Но через день, как-то по-новому подобранный и словно повеселевший, он вернулся. И опять были мир и долгий вечер, когда надо было говорить полушепотом, чтобы не услыхали соседи… Облокотившись и подперев голову, Феня смотрела на его лицо. Приспущенный фитиль в лампочке едва давал свет.

– Расстаться скоро придется нам с тобой, – сказал он вдруг, – надолго ли, накоротко ли – сейчас ничего не скажешь. – Она знала это, и только ее сердце жалобно сжалось. Он вспомнил последнюю двухдневную свою поездку в штаб фронта и почти пятичасовой разговор с майором Ивлевым. – Мне с тобой на всю жизнь остаться надобно, а не на неделю и не на месяц… а это завоевать надо, Феня.

– Опять туда пойдешь? – спросила она.

– Туда. Там меня ждут. Только ты ни слова никому… разное еще может случиться, тогда тебя не помилуют.

– Обо мне что говорить, – горько усмехнулась она. – Твоя-то жизнь подороже моей, Александр Петрович…

– Слушай, Феня, – сказал он серьезно и строго. – Или могила нас с тобой разлучит, или к тебе на всю жизнь вернусь… а другого ничего не может быть. И где бы я ни был, и сколько бы я ни был – ты жди!

Она молчала и как бы слушала себя самое… стиснутая за многие годы, только теперь начала жить ее душа.

– Долго ли, Сашенька, нам радости ждать? – спросила она уже по-женски.

– Потерпеть надо, Феня. В этой войне не так, чтобы настолько или настолько победить… а чтобы совсем победить.

– А доживем ли? – шепнула она.

– Доживем. Надо дожить, – сказал он с твердостью.

Под утро, когда он уснул наконец, она долго лежала рядом, слушая стук его сердца. Всего этого не будет через день. Степь скоро просохнет, и далеко уйдет он по ней. Не было ни письма, ни вести от Наташи. «Добралась ли она до дому?» – горестно и не в первый раз спрашивала Феня себя. И сама Кадиевка с ее пустыми гнездами и скворечниками тоже словно насупленно и настороженно выжидала близких событий войны.

Апрельским утром она проводила Макеева. Он ушел так же незаметно, как и появился.

Мягкий ветер дул со степи. До линии фронта Макеев должен был добраться на военной машине. Перед уходом ему нужно было еще побывать у Ивлева. Она вышла вместе с ним, неся узелок с собранными на дорогу бельем и едой. Была та первая, робкая пора запоздалой весны, когда вот-вот должны вылупиться из почек первые острые листики, похожие на клювы птенцов. Копры далеко уходили над шахтами, и знакомый блеск выданного на поверхность угля веселил взор, но угроза нависла уже и над этой, не захваченной немцами частью Донбасса. Наступления они еще не начали, но его ждали, и все сведения были о том, что они готовятся к нему, как только подсохнут степи.

За пустырями, недалеко от военного городка, Макеев остановился.

– Ну, Феня… – сказал он. Она оглянулась и припала к его груди. Он скрыл от нее лицо – нужно было быть жестким и собранным. – Так ты дожидайся меня…

Она кивнула головой.

– И не сомневайся, не думай. Мне без тебя теперь… – она махнула рукой.

– Нет, я вернусь, – сказал он твердо, – еще свидимся, Феня. – Никого не было в поле. Он обнял ее. – Родная ты моя… душа ты моя, – сказал он таким голосом, что она сразу содрогнулась от слез.

Он быстро поцеловал ее в щеки, в губы, в глаза – и пошел.

Три месяца спустя, уже далеко от Кадиевки, в донской степи, Феня вспомнила этот час их разлуки. Множество событий опрокинулось с той поры на Донбасс, тысячи шахтеров ушли с армией в степь или перекинулись на угольные шахты Кузбасса и Подмосковья… Далеко была весна с ее первым ливнем, далеко был человек, которого она любила.

С сотнями женщин – украинок и казачек – копала она в степи окопы и противотанковые рвы, и так же изранена была теперь донская степь, как изранена была украинская… В пыли двигалась со стороны Северного Кавказа артиллерия, и танки, торопясь, мяли целину и посевы, обходя загруженные дороги. Все чаще появлялись в небе ненавистные самолеты с черными крестами на крыльях. Бросая работу, бежали женщины и подростки прятаться в окопы и наполовину вырытые рвы. Уже не один казачий полк пропылил мимо, показались первые кубанские полки, и смуглые горбоносые люди шли с Северного Кавказа. Всеми своими народами воевала страна, и Юг принимал на себя готовившийся немцами всю зиму удар.

В одном из колхозов, разговорившись со смуглой красивой казачкой, Феня узнала, что это жена брата Икряникова. Как всегда неожиданно, война сталкивала и разлучала людей.

– Ах, боже мой, – сказала казачка обрадованно. – Ну, как он, Иван Никитич, куда он теперь? А от нашего папки так ничего и нету… да и где искать ему нас.

Двое малышей жались у ее босых, запыленных ног.

– Ушел на подмосковные шахты, – сказала Феня, – туда много донбасских шахтеров ушло.

– Вот вторую весточку от него получаю, – вздохнула казачка. – Первую складненькая одна такая гражданочка еще в прошлом году привезла.

Феня вспомнила вдруг, что именно к нему, к брату Икряникова, в станицу, уехала в свое время Наташа.

– Не Наташей ее звали? – спросила она быстро.

– Ну да, Наташей… А вы знали ее?

– Мы с ней от немцев вместе уходили, – ответила Феня, глядя в степь.

– Ушла она с госпиталем, – сказала казачка, – так до мамы ро́дной и не добралась.

– А вы куда же теперь?

– А куда люди – туда и мы…

– Сыны у вас? – кивнула Феня на детей.

– Сыны.

– А у меня вот никого… одна в поле, – сказала Феня с грустью.

О, будь у нее сын, далеко унесла бы она его и выкормила бы, и вырастила бы, с каждой каплей своего молока отдавая ему любовь… а еще дороже всегда, еще тревожнее выстраданная любовь. Это она знала по себе, по своей заполнившей ее жизнь любви к Макееву.

И все же пахла степь к вечеру, как обычно, травами, и закат, обливший золотом по краю грудастые облака, был долгим и мирным… Только к вечеру далекое зарево окрасило небо на горизонте, напоминая, что война надвигается и сюда.

XXVI

К вечеру, прогнав бешеным наметом коня через степь, Икряников еще на ходу соскочил возле околицы родного села. Он бросил мокрого, с приставшими к брюху и ногам колючими семенами степных трав, коня и вбежал во двор крайнего дома. Во дворе была та покинутая тишина, от которой обычно, точно вся кровь вылилась из него в этот миг, сжимается сердце. Дом был не замкнут, только в дверь наискось через скобу просунута палка. Он выдернул палку и с пустым сердцем вошел в родной дом. Все было чисто и пусто смертельной пустотой разорения. На окнах стояли герани, и высокие голубоватые мальвы, истомленные зноем, едва качались за окном. Тарелки, расставленные в ряд за поперечиной полки, широкий корец, из которого обычно он пил ледяную родниковую воду, все милые, знакомые до последней выщербинки предметы – все стояло на месте, и эта остановившаяся жизнь была самым страшным… Следы муки виднелись еще на столе да горстка просыпанной соли – и это все, что осталось.

Он снял фуражку и вытер мокрый лоб. Потом осторожно, точно побоялся встревожить настороженную тишину покинутого дома, вышел во двор и снова просунул в скобу бесполезную палку. Вдруг откуда-то из-под сарая выполз крохотный, еще с мутными глазами щеночек и побежал к нему, спотыкаясь на смешных толстых лапах. Он поднял его («Верно, Дамка ощенилась», – подумал он с нежностью) и прижал к лицу толстое мохнатое тельце, в котором так часто, точно опережая себя, билось порывистое щенячье сердчишко. Потом он сунул щенка в прорез расстегнутой гимнастерки и вышел из дома. Такой же пустой стоял и соседний дом, и дом через улицу. Теперь он увидел, что снизу от ключа в балочке тяжело поднимается с ведром, полным воды, старик. Икряников быстро пошел ему навстречу, и они еще издали узнали друг друга.

– Семейство мое где, дядя Степан? – крикнул он, схватив старика за плечи.

Точно старое доброе дерево, прикрывавшее не раз своей тенью, был теперь этот Степан Ларичкин.

– Приехал, Игнат, – сказал тот и вдруг обмяк в его руках и заплакал. – Ушли, все ушли… старики одни да безногие в станице остались.

– Обожди, дядя Степан… говори все по порядку, – сказал Икряников.

– Ушли все от немцев, подались кто куда… Мы их еще сегодня поутру в гости ждали. Вчера в балочке первых заметили.

Икряников молчал, и вдруг что-то теплое и живое закопошилось у него на груди, и он вспомнил о щенке.

Он оглядел еще раз опустевшее село с белым притихнувшим рядом домов, сонные мальвы, большие, уже чернеющие в сердцевине подсолнухи и прижал к себе на миг худое, хилое тело старика. Потом он разом оттолкнул его и быстрым шагом пошел к лошади. Он перекинул в седло свое сухое тело, и конь, точно продолжая только что прерванный бег, разом пошел крупным наметом мимо перестоявшей и брошенной пшеницы.

Два часа спустя Икряников и еще двое казаков выехали в степь на разведку. Полк, пробиравшийся весь день через плавни, теперь, готовясь к речной переправе, спешенный, выжидал темноты в прибрежных камышах. Неприятельский разведчик долго и старательно кружил на небольшой высоте над степью. По нему не стреляли, и только не один казак сжимал кулаки, глядя на розовую на закате, с черными крестами, зловещую птицу.

Лишь вернувшись из родного села, Икряников заметил, что захватил с собой щенка. Пригретый и скучающий по человеческой ласке, тот так и уснул у него на груди. Икряников размочил хлеб в воде, и, наверное, с десяток казаков смотрели, как тычется в жестянку кутенок, – может быть, также вспоминая о покинутом доме. Бегали такие же кутята и в их дворах, и дети играли с ними, и были довольство и мир, и пахло в родном доме чабрецом и полынью. Ничего этого не было. Уже не одна казачья станица пылала в степи, и куда-то в степь без пути ушли жены с детьми, если не настигнут их немцы, и вот он, казак, со своей казачьей судьбой и конем, ждет ночной переправы…

На развилке дорог Икряников с двумя казаками остановились. На степи был уже вечер. Все, что накопила она за день, разогретая солнцем, – все тысячами запахов трав отдавала сейчас. Все пахло, каждая былинка, каждый стебелек степных трав, точно дожидавшихся лишь, чтобы нога лошади коснулась их, и тогда они брызнут млечным соком и готовыми к оплодотворению семенами… Немцы наступали со стороны Андреевки, Судского, Крапивны. Днем первые разведчики-мотоциклисты показались в двенадцати километрах отсюда, предшествуя, как обычно, появлению танков и грузовиков с пехотой. Позднее были получены сведения, что восточнее они подошли к реке и потеснили пехотную часть, прикрывавшую подступы.

Казачий полк, пробиравшийся весь день через плавни, должен был ночью переправиться на другой берег реки и ударить с фланга, поддержанный танками. Для танков западнее, на излучине реки, в глухом месте уже готовилась переправа. Дым и пыль стояли над степью там, где шел сейчас бой. Небо той теплой сиреневой синевы, какая всегда бывает в этот мягкий час вечера, вздрагивало от вспышек орудий, как от ударов. Рыжий, страшный отсвет горящих хлебов широко наползал, охватывая почти половину неба. Но здесь еще пахло привычными мирными запахами затихнувшей к вечеру степи, и коростель дергал в траве, и звезды проступали чисто и нежно.

Двое казаков, хоронясь в высокой пшенице, двинулись на восток, а Икряников тронул коня – проведать темневшую балочку. Из балочки сразу пахнуло прохладой осени. Гребень ее, теперь резко темневший на вечернем, выгорающем небе, был виден во всю длину балочки. Но Икряников внезапно почувствовал, что там, на гребне, кто-то есть. Он мгновенно перекинул ногу с седла, и лошадь, послушная короткому окрику, так же мгновенно легла рядом с ним, едва возвышаясь в траве. Все было подобрано, сжато сейчас в его сильном теле. Он лежал неподвижно, всматриваясь острыми степными глазами в сноп пшеницы, неизвестно кем брошенный у самого края балочки. Под снопом был человек. Казак ощущал это безошибочным чувством привыкшего к степным особенностям всадника. Небо, еще светлое на закате, темнело. Звезды высыпали по всему склону. Так лежал он час, может быть, даже больше. Внезапно сноп пшеницы пополз. Человек переползал под ним ближе к балочке. Потом черная фигура съехала на заду на самое ее дно. Минуту спустя за ней скатилась другая. Теперь Икряников видел, что целый батальон, вероятно дожидавшийся в высокой пшенице темноты, стал накапливаться в балочке.

Он слышал сопение и короткие восклицания людей, и вдруг где-то на другой стороне завели мотор машины. Конь, раздувая сильными ноздрями травинки, лежал рядом. Икряников слышал биение большого лошадиного сердца и переливавшуюся воду в утробе лошади. Потом он отполз в сторону, пытаясь разглядеть, что происходит сейчас на дне балочки.

Внезапно со страшным грохотом и скрежетом что-то двинулось сверху, посыпалась обваливаемая сухая земля, и он увидел прямо над собой, над овражком, проточенным весенним потоком, страшный зубчатый выступ и понял, что это наползает танк. Он упал на дно овражка, втиснулся в сухую землю, почти вцепившись в нее ногтями, и сейчас же с воем и лязгом его завалило землей, и сразу стало темно… Мгновение спустя он поднял голову – танк перевалил через овражек, но земля еще сыпалась.

Он пополз, раздвигая сухую, осыпа́вшую его колючими семенами траву. Конь неподвижно лежал в высокой траве. Он только весь дрожал и был от волнения в мыле.

Минуту спустя, стелясь в высокой траве, он уже нес Икряникова через степь назад к плавням.

– Хоронитесь, сволочи, выжидаете ночи, – сказал казак со злорадством. – Мы вам ночку устроим!

Вечером пушку, прикрытую сеткой с нашитыми листьями, выкатили на открытую позицию.

– Бейте прямо по балочке, в самую серединку, ошибки не будет, – сказал Икряников лейтенанту, и первый выстрел унесся в тишину.

Потом ударила вторая пушка, и степь ожила. Скоро далекий прерывающийся рев голосов принесся из глубокой синевы вечера – казаки рубили батальон в балочке. И все неслось вокруг, десятки казачьих коней, с храпом и знакомым степным бешенством летевших, может быть, навстречу гибели…

XXVII

Давно уже остались позади и Москва, и то, что было связано с миновавшей зимой. Отброшенные от Москвы, получив в середине мая тяжелый удар под Харьковом, немцы пытались в течение лета решить дело на Дону и на Юге. Несколько месяцев шли непрерывные бои под Воронежем, в излучине Дона и на Юге. Потеряв свыше миллиона солдат под Лисичанском и Миллеровом, под Ростовом и Новочеркасском, под Майкопом и Краснодаром, немцы подбирались теперь к Сталинграду и предгорьям Кавказа.

Еще в начале весны через Елец и Касторное дивизия была переброшена в район Воронежа. Полк, начавший свое движение от самой Москвы, вел почти все лето бои в районе Старого Оскола и Лисок. Осенью, при очередной перегруппировке частей, он был перевезен по железной дороге на новое место. Длинная колонна машин потянулась с места выгрузки полка по степной, уже прихваченной первыми заморозками дороге. Редкие снежинки падали над побеленными балочками, и кругом было пустынно и зябко.

В нескольких километрах от станции, возле мертвенно черневшей тяжелой водой речки, скопились дожидавшиеся переправы огромные крытые грузовики: флажки с красным крестом на радиаторах указывали, что перебирается на новое место большой госпиталь. Машина, в которой в голове колонны ехал Соковнин, остановилась. О ветровое стекло скучно шелестела сухая, принесенная низкой лиловой тучей крупа. Соковнин вышел из машины и пошел к переправе. Заново наведенный или восстановленный мост лежал почти на самой воде, хлюпавшей, когда медленно перебиралась на другой берег тяжело груженная машина. Холодный сырой ветер задувал в рукава. Соковнин скоро продрог и стал возвращаться к машине. От моторов грузовиков с госпитальным имуществом уютливо доносило теплом и разогревшимся маслом. Обходя одну из машин, он поглядел наверх, где под полуспущенным брезентом, молчаливо пригнувшись, сидело несколько женщин – вероятно, персонал госпиталя. Взгляд одной из них, сидевшей с края, был грустен и в раздумье устремлен на дорогу. Она мельком из-под меховой зимней шапки поглядела на проходившего и снова задумалась. Он пошел было дальше и вдруг оглянулся. Кровь прихлынула к его лицу с такой силой, что все внутри как бы стало пустым.

– Наташа! – позвал он неуверенно.

Девушка подняла глаза, вглядываясь; морщинка свела ее брови. Потом с легким криком она вся как бы устремилась к нему, и, почти невесомую, он подхватил ее на руки.

– Вы? Вы?.. – сказал он, узнавая и не узнавая в ней – в полушубке, уже по-взрослому определившейся, по-военному скроенной – ту беспомощную, растерянную над накиданными в чемодан платьицами Наташу Кедрову. – Я знал, что встречу вас еще…

Он не посмел взять ее за руку: может быть, уже занесло для нее, как заносит метель, ту давнюю встречу. Она сама взяла его за руку своей маленькой рукой.

– Как я рада… – сказала она почти робко.

Они отошли от грузовика в сторону.

– Вы не получили моего письма? – спросил Соковнин. – Я писал его в Ростов до востребования.

– В Ростов я не поехала… и где сейчас мама – не знаю. – Она медлила и не решалась спросить его о главном. – Я не имею ни от кого писем.

Он посмотрел ей в глаза и не посмел ничего утаить.

– Я писал вам о Косте… он пропал без вести, уже больше года назад.

Губы ее задрожали, но она не заплакала.

– Я так и знала, – сказала она беззвучно, – я предчувствовала это.

Ветер дул со степи, и ее милое лицо по-детски беспомощно зябло.

– Вы стали старше, Наташа, – сказал Соковнин с нежностью. – Там, в вашем доме, в вас было еще что-то совсем юное. – Он вспомнил длинную прямую улицу, обсаженную деревьями, и ветер с лимана, и маленький домик… – Но как же случилось, что вы здесь – на войне?

– А где же мне быть, как не здесь? – сказала она. Он поразился твердости в ее голосе. Она была совсем другой, с жесткой складкой решимости между бровями.

– Я думал, вы давно забыли обо мне, Наташа, – сказал он неуверенно.

– Нет. Я не раз вспоминала о вас…

Она подняла на него глаза, полные слез, и он понял, что должен заменить ей и брата.

– Вы можете быть во мне уверены…

Он оглянулся и, сдвинув с ее запястья варежку, поцеловал руку там, где бьется пульс.

– А теперь прощайте… сейчас мы тронемся.

Она сняла с него шапку и долгим запоминающим взглядом, точно стараясь полнее в себе сохранить, посмотрела на его лицо. Грузовик уже трогался. Они побежали к нему, и Соковнин почти на ходу подсадил ее в машину.

– Номер полевой почты? – крикнул он вдруг с отчаянием, ускоряя вслед грузовику шаг.

Они едва успели обменяться адресами. Боясь забыть номер, он отошел в сторону и стал доставать записную книжку. Когда он записал, грузовик уже спускался к мосту. И вот с холодным плеском зашевелилась вода, и с воем, на первой скорости, преодолела машина подъем на другом берегу, и все скрылось.

XXVIII

Одни искрошившиеся печи, скрученное огнем железо и обгоревшие деревья с бурой листвой остались на месте многих донских и кубанских станиц. Огромные пространства, черноземные могучие степи были в руках у немцев. Из опустевших сел и станиц угоняли они партиями женщин и девушек. Уже на величайших приднепровских заводах и на донбасских шахтах появились немецкие вывески – немцы готовились владеть советской землей. Уже стояли на улицах в русских городах машины с чужими номерными знаками, и чужие ненавистные голоса раздавались из рупоров на пустых городских площадях. Уже на немецких географических картах закрашивали под один цвет с Германией Украину, Донбасс и Кубань, – но гиблый ветер летел над пустыми пространствами, и чем дальше продвигались немцы, чем больше захватывали плодородных земель, тем сложнее и страшнее становилась для них война… В степных балочках, на проселочных дорогах, в плавнях и уцелевших станицах – повсюду, попутно с ударами, которые наносила им Красная Армия, подстерегала их народная война. Еще кусок степи, еще один город, но народа в их руках не было…

Сентябрьским утром, в голубоватом степном мареве, немцы увидели заводские здания и дома Сталинграда, от которого широким окружным движением рассчитывали они перерезать пути, ведущие из Москвы на Урал и на Волгу…

Но уже давно остыли степи, и холодный ветер осени дул над ними, и свинцовыми и тяжелеющими перед близкой зимой становились воды Волги; уже давно пришлось им, немцам, залезть в степную приволжскую землю, изрыв ее окопами и блиндажами. А страшный в своей недоступности, – как давно страшными в своем упорстве стали для них советские люди, – разрушаемый, но словно крепнущий по мере того, как умножались его развалины, продолжал стоять на их пути Сталинград… И, подобно тому, как от первой глыбины с вершины возникает лавина в горах, становился он началом разгрома и последующего изгнания.

Полк, с которым прошел долгий путь Соковнин, давно был влит в группу войск, подготовлявшихся нанести мощный удар по врагу, разгромить фланговые его группировки на подступах Сталинграда. Свыше двух месяцев в сводке без изменений сообщалось о боях в районе Сталинграда. Но подобно тому, как почти год назад немецкая военная машина получила роковой для нее удар под Москвой, – так здесь, на Волге, но в еще более исторических масштабах нарастал для нее тот кризис в войне, который мог означать только одно: что дело безнадежно проиграно…

Все эти месяцы, пока вел тяжелую борьбу Сталинград, накапливались в донских и приволжских степях могучие силы для предстоящих ударов. Миллионы тонн железа, тысячи орудий, тысячи танков, техника, созданная упорным трудом на протяжении трех пятилеток, – все, что накопил, изобрел и создал одаренный, предусмотрительный и трудолюбивый народ, – сосредоточивалось, чтобы быть приведенным в действие. В штабах, где генштабисты и командующие вычерчивали и выверяли дислокации, передвигали огромные массы войск, приберегали резервы, намечали удары, шла круглосуточная, не допускающая просчета работа. Здесь, под Сталинградом, как бы готовила страна смотр того, что создавалось за годы многих трудов, многих недохваток, многих забот, и это должен был стать исторический смотр, ибо решались судьбы страны и народа.

И в один из ноябрьских дней все это пришло в действие. Холодная степь, казалось погруженная в зимнее безмолвие, ожила в гуле сотен орудий. Испепеляя, поднимая на воздух, корежа бетон и двутавровые балки, выбивая бревна накатов, как кегли, обрушились на оборонительную линию немцев сплошные стены металла. Техника, техника… она шла отовсюду, двигалась по снежным полям, изрыгала огонь, сметала самые сложные, самые изощренные сооружения, – и только три дня спустя, ворвавшись с полком в горящий город Калач, Соковнин понял масштабы начавшегося наступления…

Одновременно с наступлением с северо-запада шло наступление и с юга, от Сталинграда. Оборонительная линия немцев на протяжении многих десятков километров была прорвана. На улицах города, из которого только что был выбит противник, догорали сожженные автомашины. На центральной площади, свалив афишную тумбу, застрял немецкий танк со сбитой гусеницей. Лед на Дону был разбит снарядами, и черные полыньи дымились, застилая розовым от зарева туманом реку. Но связисты уже тянули провода, и уже занимал батальон Соковнина линию немецких траншей вдоль берега Дона… Над городом рвались снаряды – немцы обстреливали город с другого берега Дона. По временам в мутной дали по ту сторону реки взлетала ракета, холодно освещая придонскую равнину.

Разместив людей, проверив, подошли ли кухни, Соковнин уже в полной темноте вечера возвращался в штаб батальона. Штаб помещался в полуразваленном домике – бывшей конторе маслобойного завода. У пустыря или городского скверика, розово освещенного заревом, навстречу Соковнину двигалась знакомая повозка полковой санроты.

– Товарищ фельдшер? – спросил он наугад.

– Так точно, товарищ капитан.

– Кого везете?

– Сержанта Костина из второй роты ранило.

– Да не может быть… куда ранило?

– Раздроблена ключица, по-видимому… сейчас не определишь.

Повозка остановилась. Костин был тот обстоятельный, старшего срока, ефрейтор, который угощал Соковнина как-то ночью во время наступления под Москвой. Соковнин подошел к повозке.

– Костин, это я – капитан Соковнин, – сказал он в темноту. – Как же это получилось?

– Вот, товарищ капитан, – ответил голос, – не дошел… а обидно: столько прошел и на полдороге сворачивать.

– Вылечитесь – и прямо к нам в полк. Вместе дойдем… теперь уже до конца.

Он не договорил, и Костин только глубоко вздохнул в ответ.

– Так жду вас, Костин… пишите! – крикнул Соковнин когда, скользя на обледенелых камнях, лошади повезли повозку.

Но, назначая Костину встречу, Соковнин не предвидел, что за это время утечет столько воды, что великим разгромом немцев завершится историческое сражение под Сталинградом и что далеко на Украине – под Белгородом или Лозовой – будет сражаться полк, когда сможет нагнать его Костин…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю