355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Лидин » Три повести » Текст книги (страница 45)
Три повести
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:14

Текст книги "Три повести"


Автор книги: Владимир Лидин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 45 (всего у книги 46 страниц)

XIII

Конец февраля был ненастный и ветреный, но от холодного ветра таял снег, и проваливался путник в неверной протаявшей корочке. В начале марта, когда у Макеева уже поджила нога и он готовился двинуться в путь, докатилось и сюда освобождение… От Белой Церкви на юг, довершив уничтожение почти восьмидесятитысячной окруженной немецкой группировки, спускалась теперь волна наступления, и немцы гнали последние поезда на Христиновку, пока еще не была перерезана железнодорожная линия. Но однажды утром порозовевший, счастливый Мишко сообщил, что немцы, все побросав, тикают со станции…

Вскоре Макеев вместе с выбравшимися из погребов и вернувшимися из прилегающих рощиц жителями тушил подожженное здание зернохранилища. Немцы подожгли его наспех – они торопились, и здание удалось отстоять. На путях, брошенные, стояли вагоны с инженерным имуществом. Великая тишина выжидания простерлась над этой маленькой станцией, по которой свыше двух лет ходили немцы и грузили серые вагоны, увозя к себе в Германию все, что давала украинская земля.

Три дня спустя, когда были уже вокруг свои, когда не об один колючий подбородок поцарапал он щеки, целуя братские закоростевшие лица, Макеев простился с Мишко.

– Ох, Мишко… – сказал он горестно, – взял бы я тебя с собой… да, может, мамка твоя теперь скоро вернется. – Он долго, как бы стараясь запомнить его черты, разглядывал бледное личико мальчика. – А мамка не найдется – возьму тебя вместо сына. Шахтера хорошего из тебя выращу… а там, может, штейгером или инженером станешь. Ну как, пойдешь ко мне жить?

Мальчик кивнул головой.

– Пойду. А на мамку я не надеюсь, – добавил он. – Наверное, не пожалели они ее, мамку…

Где он подслушал эти взрослые горькие слова?

– Значит, я с тобой не прощаюсь… увидимся, – сказал Макеев.

Наутро, припадая на больную ногу, он уже шел вдоль линии разрушенной немцами железной дороги. Как раз в эти дни навалилась метель с такими порывами ветра и колючей крупой, что – казалось – пришел конец света. Потом метель пронесло, поля под сметенным снегом засквозили озимыми, и леса стояли густо-сизые, полные предчувствия запоздавшей весны. По дороге Макеев узнал, что севернее железнодорожное движение уже налаживается и сейчас только задержка с мостами, которые спешно строят вместо взорванных немцами. Нога его еще болела, и он свернул в сторону грейдера, надеясь добраться до нужного ему города на попутной машине. О том, что Олейник уже работает председателем городского Совета, он узнал от одного из вернувшихся на прежнее свое место железнодорожников: с Олейником Макеев дважды встречался еще под Уманью, когда взаимодействовали обе партизанские группы.

На всем протяжении грейдерной дороги, изглоданные огнем, стояли брошенные немецкие машины: они стояли в ряд, одна за другой, как двигалась колонна, и только тут, в степи, можно было увидеть, какое противник понес поражение. Но и здесь, как и на железной дороге, даже поверженный, даже бегущий в страхе, он уничтожал и сеял смерть… Чистые домики под шифером и железом или с искусно, как затейливая прическа, прибранными соломенными крышами, выкрашенные в красную краску наличники на окнах – все казалось издали нетронутым. Но вблизи можно было увидеть страшные следы разрушения: дыры от снарядов, оголенные стропила и трещины. Лишь уцелевшие тыны и заборы напоминали о бывшей здесь жизни. Да плодовые деревья, несмотря ни на что, готовились к весне. Розово-лиловый, еще холодный мартовский вечер, и лиловые лужи, и зеленоватое небо, полное обещаний весны, и притихшие, точно прислушивающиеся сами к себе яблоневые сады, как в пору беременности внезапно затихает и прислушивается к жизни в себе женщина, – таким был вечер его возвращения. Торопившийся водитель гнал машину, чтобы попасть в город до темноты. И почти всю дорогу встречались им сожженные или брошенные немецкие танки и орудия с задранными кверху дулами.

Лишь теперь Макеев понял, что удар, который получили немцы, был смертельный и от него им не оправиться…

Был уже вечер, когда въехали в город. Возле поста регулировщика Макеев тяжело слез с машины, боясь повредить больную ногу. Он медленно побрел по некогда знакомой ему улице: еще до войны пришлось ему здесь побывать. Но как же исказился, поблек, обнищал этот – некогда в зелени, в южной чистоте – городок! Все было обезображено и сожжено. Кирпичная коробка пустого – без перекрытий и крыши – фабричного здания зияла пустыми глазницами окон. Обгоревшие пирамидальные тополя уже не готовились к жизни. Мост через речку был взорван, и сейчас возле временного трактор вытаскивал из невылазной грязи застрявшее орудие.

Макеев долго стоял на перекрестке, не находя знакомых примет и соображая, какая это часть города. Свыше двух лет прошло с той поры, когда апрельским утром покинул он сторону, где были кругом свои, и ушел на долгую, иногда казавшуюся бесконечной, борьбу. Теперь он был снова дома, среди своих, на земле, с которой ни один колос пшеницы не достанется больше вражеской руке – ни единственный.

Необычный после безмолвия степи, загукал вдруг паровоз на станции. Уже шли поезда, уже поскрипывали под тяжестью воинских эшелонов временные деревянные мосты, и вот можно сесть в вагон поезда и уехать в родной Кривой Рог или на Дон… Он только глубоко вздохнул. Кое-где в окнах, за неплотной маскировкой, пробивались огни, и Макеев с удивлением увидел, что это горит электричество.

Возле входа в городской Совет стояла девушка-милиционер. Заметив красную ленточку, приколотую к его шапке, она отдала ему честь. Белые перчатки на ее руках поразили его не меньше, чем свет электричества. Тоненькая, аккуратно прибранная женщина сидела за секретарским столом. Настольная лампа была зажжена, и Макеев невольно сощурился – почти два года не видел он света электричества. Председателя не было, но он должен был скоро вернуться. Макеев остался ждать. Шерстяная кофточка на женщине была старательно заштопана. Какой-то душевной чистотой, чем-то давно забытым, домашним повеяло на него.

– Чисто у вас, хорошо, – сказал он со вздохом. – Не подумаешь, что немцы здесь только что были. Город!

Да, это был город. Уже звонил телефон на столе, и жизнь налаживалась, и далеко отодвинут был вчерашний погибельный день… Макеев отдался теплоте комнаты, свету электричества, ощущению домашней мягкости женщины.

Был уже десятый час, когда вернулся Олейник.

– Вы ко мне? – спросил он на ходу, проходя в свой кабинетик.

– Да, на минутку бы…

Макеев вошел за ним в комнату. Олейник сел за стол, не снимая куртки, сразу обратившись к подложенным за время его отсутствия бумагам.

– Я вас слушаю, – сказал он, проглядывая бумаги.

– Я из второй бригады… Макеев. Не знаю, помните меня или нет?

– Макеев? Постойте… – Олейник отодвинул вдруг креслице и подошел к нему, вглядываясь. – Ну да, Макеев… – сказал он себе и крепко, обеими руками сжал его руку. – Откуда вы?

– Сказать по правде, – с того света…

Он стал рассказывать все, что произошло с ним за последние месяцы. Олейник слушал. Желваки перекатывались по временам на его стиснутых скулах: он снова обращен был к тому, чем жил сам почти целых два года.

– Ну что же, отдохнуть тебе надо для начала, – сказал Олейник. – Ты ведь прямо с дороги?

– Да вроде…

Макеев удивился вдруг каким-то лукавым морщинкам у глаз Олейника, сменившим сумрачную сосредоточенность его лица.

– Вещицы какие-нибудь есть?

– Вот все со мной, – Макеев показал на полупустой вещевой свой мешок: все белье, какое у него было, он оставил Мишко.

– Так идем… мне с тобой по дороге.

Они вышли. Дул холодный северный ветер. Колючие снежинки летели в лицо. Олейник молча шел впереди, наклонившись под ветром. Широкими порывами ударял тот по улице, приносясь со степи – знакомый, не утихающий ни на минуту, степной ветер.

У входа в угловой дом Олейник подождал Макеева, и они стали подниматься по неосвещенной лестнице. Дверь на площадку открылась. В два ряда стояли детские кроватки со спящими в них детьми. В соседней комнате, видимо предназначенной для медицинского осмотра, стоял стол с пузырьками и гнутый венский диванчик.

– Подожди здесь, – сказал Олейник коротко.

Макеев остался один. Электричество не горело, – видимо, не для всех домов хватало света, – и знакомо потрескивал тусклый огонек керосиновой лампочки. Обветренное лицо начинало гореть. Он потянулся было к лампочке, чтобы поправить фитиль, и почти в ту же минуту дверь в комнату открылась…

Она не бросилась к нему, не припала, не вскрикнула. Она только, будто сразу ее покинули силы, опустилась возле него на диванчик.

– Ты ли? – Она вся дрожала, и он прижимал ее к себе за плечо, не смея ни поцелуем, ни словом нарушить эту минуту. – Я думала – и нет тебя… – сказала она горько, качая головой, и вдруг разом оттолкнула его и поднялась. – Слушай, Саша, – сказала она, побледнев, – всю себя для тебя сберегла, до последней кровинки… каждая моя думка была о тебе, каждая моя минуточка была для тебя. Ну, а ты, ты?

Она допрашивала горько, пристрастно, все сразу забыв: дело, для которого он ушел, войну, – она была женщина – со всем смятенным миром своей души… И он понял и не осудил ее. Он любил эту женщину. Через ненастные ночи, когда хлестал осенний ливень над черным, гудящим от непогоды лесом, через зимние метели, когда заносило снегом по окна домов, через все, что он пережил и испытал, пронес он эту любовь.

Только теперь, положив ему руки на плечи, она разглядела его. Как пролетевший поезд, пронеслось время, и подобно тому как долго стелется над осенней степью низкий дым паровоза, так покрылись дымком седины его волосы.

– Подожди… побрею голову – помолодею, – сказал он и поцеловал ее в губы, соленые от слез…

– Горя повидали мы с тобой, Сашенька… а все-таки вот и счастье пришло, – шепнула она, точно боясь вслух произнести это слово.

Они сидели теперь рядом на диванчике в тишине засыпающего детского дома. Он вспомнил, как год назад, прошлой весной, пришлось побывать ему близ Скадовска, возле самого моря. Ветром, простором открылось оно после бесконечности степи, и волны плескались о берег, и глубокими синими и светлыми полосами течений означалось вечное, неутихающее его движение. Сотню лет назад – подумал он тогда – так же шумело оно, и через сотню лет будет так же шуметь, и какие-то счастливые люди придут на берег, когда от него, Макеева, от всех его дел уже ничего не останется…

– Что же, – ответил он вслух сам себе, – а все-таки хорошо знать, что это и мы для них постарались.

Она поглядела на него.

– Ты о ком?

Но он не ответил, и она не переспросила.

– Подожди… – шепнула она вдруг, – я тебе что покажу…

Она быстро вышла из комнаты и почти сейчас же вернулась, неся сонного, с растрепавшейся во сне головенкой, мальчика.

– Вот он, Гришенька какой у нас… – материнскими руками обнимая его, говорила она. – Гляди, Гришенька, не твой батько вернулся?

Но мальчик отворачивался от света, испуганный, и, уткнувшись лицом в ее плечо, заплакал. Она унесла его и вернулась не скоро: он долго не мог успокоиться.

– У меня тоже сынок завелся… только постарше, – сказал Макеев, с душевной теплотой вспомнив о Мишко. – Если бы не он, я бы, может, пропал…

Он рассказал ей о последнем месяце своей жизни.

– Что же, – сказала она строго, – возьмем его. А оставим – грех будет, Саша.

В эту минуту она стала ему еще ближе.

Сильный мартовский ветер шумел за окном, но сколько он ни шумел, весна была уже на подходе. И скрип раскачавшихся ставен, и гул в холодной печи – все это означало только последние усилия зимы.

Был уже поздний час ночи, когда они остались одни в пустой комнате с жидкой коечкой, с глиняной миской на столе, из которой он ел.

– А теперь как же будет, Сашенька? – наконец решилась она спросить. – Теперь куда пойдешь?

Она не посмела сказать: «пойдем». Война была еще не кончена. Но он молчал, думал и смотрел на огонь лампочки.

– В Донбассе, говорят, уже шахты откачивают, – сказал он уклончиво. – А к лету – вот как перед тобою сижу – всю Украину очистим…

Он так и не ответил ей, и она была рада, что он ничего не сказал, – неужели за этой встречей сейчас же должна была последовать и новая разлука? Ветер катился и катился, громыхая сорванными листами железа. Все шорохи дома проступали в ночной тишине, и страшно было произнести вслух хотя бы единое слово, чтобы не спугнуть это налетевшее – пусть хотя бы и на миг – счастье…

– Ах, Сашенька… – только сказала она.

И, как тогда ночью, в их первую встречу, редкими каплями застучал по железу и пошел сначала дождь, потом ливень, сбывая последний снег на полях.

Когда Макеев проснулся, ее уже с ним не было. Детские голоса и топот маленьких ног слышались в доме. Он оделся и вышел на улицу. Снег протаял, снеговые лужи стояли вдоль обочин. По дороге в городской Совет его обогнала пролетка, – две тощие лошади везли председателя. Он окликнул Макеева и посадил рядом с собой в это просторное и скрипучее, служившее наверное уже полвека, сооружение.

– Еду с сахарного завода, – сказал Олейник озабоченно, – немцы подорвали лучшие наши диффузоры. Но все-таки к осени завод мы пустим… сахар будет.

День за днем его обширное городское хозяйство возвращалось к жизни, как тяжелораненый, к которому постепенно возвращаются силы. Олейник остановил лошадей у какого-то длинного низкого здания, окна которого уже стеклили.

– Наша колбасная фабрика. Мы бы ее хоть завтра пустили… все дело за сырьем. Пока будем делать из сырья, которое доставят заказчики.

Они побывали по дороге и на фабричке, и в уцелевшей городской библиотеке (крыша, крыша течет, попортятся книги, сегодня же прислать кровельщиков, пускай с разрушенных домов снимают железо), и в сапожной починочной мастерской, где два инвалида скучали без починочного материала (ах, торготдел такое простое дело не может наладить), и в общежитии для приезжающих («Ну, слушайте, что же вы тюфяки не можете сеном набить? Ведь сено есть, тюфяки есть, койки есть… вот чтобы к вечеру было десять коек готово. Я заеду – проверю!»), и лошади снова вытягивали из грязи размытой ночным дождем улицы скрипучий экипаж.

– Теперь заедем позавтракаем, – предложил Олейник. – Кстати, столовую нашу посмотришь.

Столовая была уже налажена, на столиках стояли даже горшки с какими-то чахлыми цветочками (подожди, застеклим оранжереи, будут и цветы), они сели за столик в углу.

– Ну, как ты теперь? Суровцева будешь искать? – спросил Олейник, отламывая корочку хлеба: видимо, натощак объезжал он свое хозяйство. – Постой, – добавил он вдруг, – ведь ты же шахтер из Донбасса?

– Нет, из Кривого Рога, – поправил его Макеев.

– Ну, все равно. Там сейчас шахтеров со всех концов собирают. В Кривой Рог возвращайся. Шахты надо восстанавливать. Руду и уголь давать. – Он говорил отрывисто, точно отдавал приказания. – Шахты восстановим – войну будет легче доканчивать. Металлургические заводы на юге пустим, – знаешь, какое дело? – Он уже почти механически ел, обращенный к этой важной основной цели восстановления. – Немцы, отступая, на весь мир объявили – сто лет понадобится нам, чтобы все восстановить и пустить. А мы за несколько лет… зачем – за несколько лет… мы многое за год пустим. А шахтерские руки, – он посмотрел на его руки, – шахтерские руки вот как нам нужны! До Знаменки поезда уже ходят… не знаю, как дальше с мостами. Но от Знаменки только до Долинской добраться… а там и Кривой Рог.

Он говорил о Кривом Роге – об оставленном, отодвинутом куда-то в прошлое – как о действующем, восстанавливающем свои шахты, готовом начать выдавать руду. Неужели опять увидит он, Макеев, и отвалы красноватой руды, и копры, темнеющие на закатном небе, – все, что было делом его жизни? Вчера это происходило или век назад, когда пели женщины песню: «Стоить гора высокая…», и он мылся под широким сильным душем в шахтерской бане, и вечером в домике на Ингульце надолго простился с женщиной, которая стала ему теперь такой близкой? Макеев не мог есть от душевного волнения и отодвинул тарелку.

– А что же, может, и вправду пора возвращаться?

Он глубоко вздохнул, расправляя на столе свои сильные руки, хотя и был на одной из них след от ранения, и еще болела поврежденная нога… Ну, если не в полную силу, то в три четверти силы он еще криворожский шахтер, он еще подкинет руды для всех этих оживающих, возвращаемых для нового действия заводов Приднепровья!

– Только шахтером теперь тебя вряд ли оставят, – как бы ответил его мыслям Олейник.

– Как так?

– Теперь тебе дело пошире надобно. За время войны какие пласты поднимать пришлось! Может, целую шахту дадут восстанавливать.

Макеев задумался. Потом он наклонил низко голову, как бы набирая силы для новых предстоящих ему дел.

– Что ж, я готов.

Он стал задумчив, и Олейник все понимал, сам пережив такое же при своем возвращении.

При выходе из столовой они простились.

– Так я, значит, в путь… вот только заявлюсь куда надо, – сказал Макеев.

– Ты, смотри не уезжай, не зайдя, – напутствовал его Олейник.

Макеев пошел в сторону детского дома. Низкую тучу вдруг прорвало, и острый глянец загорался в стынущих лужах, и все шире расходилось холодное зеленое небо, постепенно обретая краски весны. Феня уже ждала его, – стол был накрыт чистой скатертью, хлеб аккуратно нарезан.

– Ты вчера спрашивала – куда я теперь? – сказал он. Она насторожилась, ожидая ответа. – В Кривой Рог возвратимся. Вместе. Шахты будем восстанавливать… туда шахтеров сейчас собирают.

Она стояла, высокая, красивая пленившей его давно красотой, с прямым пробором гладко расчесанных волос, такая же, какой видел он ее когда-то в комнате на берегу Ингульца… И все, что было пережито ими до сих пор, казалось теперь только вступлением к главному.

– Да, вот еще что, – есть у меня один долг… должен я его выполнить.

Он рассказал ей о Варе. Она выслушала все.

– Возвращайся за ней, Сашенька, – сказала она. – Со мной пока останется жить… я ее не обижу.

– Я и хотел привезти ее сначала сюда… а там, может, и на Кривой Рог вместе двинемся. Я денька в три обернусь, поезда сейчас в ту сторону ходят. Вот только… – он не договорил – он боялся об этом думать: в самую гущу немецкого отступления попала Варя, и мало ли что могло случиться с ней.

XIV

Уже шли поезда. Поскрипывая и спотыкаясь на только что свинченных рельсах, осторожно переползая через незаконченные мосты, первые составы подвозили шпалы, балласт и мостовые фермы. Казалось, долгие месяцы нужны, чтобы восстановить эти подорванные, с выломанными шпалами пути, но вслед за войсками уже двигалось великое железнодорожное войско, чиня, перешивая и восстанавливая…

Два дня спустя Макеев отправился с порожняком в сторону того хутора Елисаветовка, где осталась Варя. После долгих недель холода и колючего ветра со снегом на дорогах была весна. С плеском, разбивая в голубых лужах отраженное небо, неслись в обе стороны колонны машин – наступление было в полном разгаре.

От станции, где Макеев слез с поезда, надо было до хутора добираться пешком. Дождь, шедший сутки подряд, смыл последний снег на полях, и только в складках и балочках лежали еще почерневшие его полосы. В остром, полном свежести воздухе была прелесть наступавшей весны. Леса притихли, бородавчатые от почек, уже готовых вот-вот брызнуть первой листвой. В речушке на заводи еще держался голубоватый прозрачный ледок, проросший игольчатыми тонкими трещинками, но в стороне что-то уже освобожденно журчало и лилось. Сколько долгих дней, томясь в сумраке зимы, ждал он этой поры… неужели растают когда-нибудь сугробы и сойдет лед с окошка и можно будет шагать по лесной просеке, полной птичьего треска, с запотевшим от зноя лбом? Он ждал весны и как великого перелома в войне, и весна не обманула его…

Грязь на дороге была уже не осенняя, пропитывавшая насквозь сыростью, а весенняя, звонкая, с поёмной водой, с протачивающими со всех сторон ручьями. Мельница на пригорке недалеко от Елисаветовки стояла по-прежнему, только одно крыло, может быть пробитое снарядом, потеряло обшивку и сквозило ребринами. Он долго поднимался по скользкому склону бугра: Елисаветовка была цела. Она лежала в лощинке, вся в сквозных коричневых садах, которым скоро предстояло покрыться белым яблоневым цветом. Балочка была уже полна весенней шумной воды, и он осторожно перебрался на другую сторону по двум перекинутым жердочкам. Там, где катались зимой дети с горы, теперь была лиловатая грязь широкой деревенской улицы. Но улица была пуста и безлюдна, и ее без-людность и тишина домов по обе стороны испугали его…

Он дошел наконец до знакомого двора. Какое-то страшное запустение лежало на всем, точно давно никто не жил в этом доме.

– Есть тут кто-нибудь? – спросил он, почти боясь услышать ответ.

Слабый женский голос отозвался с печи, – больная стонущая женщина едва повернула в его сторону голову. Он подошел ближе. Только минуту спустя узнал он ту старуху с молодыми живыми глазами, к которой его направил когда-то Рябов.

– Не узнаете, бабушка? – спросил он осторожно.

Но слабость сделала ее ко всему равнодушной – жизни в ней было мало, едва на донышке. Он присел рядом на лежанку.

– Как не узнать… – сказала она между болезненными вздохами. – Ну, что теперь там… далеко нимцив погнали? – но ему показалось, что она задремала, не дождавшись ответа.

– А где же Варя, бабушка? Варя где? – спросил он.

– А угнали нимци баб да дивчат… може, окопы копать, може, еще куда…

– Как угнали? – он схватил ее за плечо, чтобы она снова не впала в забытье.

Но такая смертная поволока была в ее глазах, что он только махнул рукой. Лишь позднее от зашедшей в хату соседки узнал он, что немцы угнали при отступлении много женщин и девчат рыть окопы на берегу Синюхи. Кое-кто убежал, а о других ни слуха, ни весточки… не было и о Варе ни слуха.

Отступая, немцы рассчитывали задержаться на речных рубежах. Берега Большой Выси и следующей за ней Синюхи были изрыты окопами и блиндажами. Но полученный удар опрокинул их со всех этих подготовленных позиций. В селе Песчанки Макеев узнал, что часть копавших окопы женщин была угнана немцами на Ново-Архангельск. Два дня спустя, по дороге на Ново-Архангельск, он встретил медленное шествие каких-то едва волочившихся по проселочной грязи женщин. Все они были молоды, с измученными, потемневшими лицами и с опущенными глазами, тоска и изнеможение в которых ужаснули его. Он остановил крайнюю, совсем молоденькую девушку.

– Издалека ли идете?

– Из-под Умани, – ответило несколько женщин разом.

– Я жинку одну ищу. Може, есть кто из Елисаветовки?

– Я из Елисаветовки, – отозвалась одна из женщин. Она подошла, вглядываясь. – А вы сами кто будете?

– Нет, я не из вашего села. А жинку Варей зовут… тоненькая такая, вот как ты, – сказал он остановленной им девушке.

– Ни… не знаю такую, – сказала женщина. – Вы на Степковку идите. Там в лагере богато еще осталось дивчат… кто ноги поморозил, кто в брюшняке лежит. Нимцы постарались… оставили памятку.

Они пошли дальше, медленно, старушечьим шагом одолевая весеннюю грязь. Надо было свернуть на Степковку.

Сумрачным утром – опять со степи нанесло тучи и шел холодный дождь – Макеев добрался до Степковки. Сгоревшие дома встретили его по сторонам разбитой танками шоссейной дороги. Надписи мелом на домах и нарисованные стрелы, указывающие направление, означали, что войска ушли уже далеко вперед… «Ткаченко выехал в Ропотуху», «К Николашину от церкви направо», «Я в Городнице – Столбухин». Он читал эти родные надписи, сменившие ненавистные немецкие, два года значившиеся на всех домах, перенумерованных, как на перекличке смерти и уничтожения.

Территория бывшего немецкого лагеря была по дороге на Семидубы. Еще издали Макеев увидел деревянные сторожевые вышки, перепутанную проволоку бывшего ограждения и бараки, частично выстроенные заново, частично переделанные из служб какого-то совхоза. В овраге во всю длину лагеря была устроена свалка: конские черепа и мослаки, какое-то рванье, банки из-под консервов, несколько раздувшихся туш лошадей с объеденными собаками репицами – все это гнило и мокло под дождем. У входа в лагерь он встретил девушку с медицинской сумкой через плечо.

– Нет, здесь сейчас никого не осталось, – ответила она, даже несколько обиженная его предположением, что кто-нибудь может еще находиться здесь, – а больных перевезли в больницу.

– Помогите мне, сестрица или доктор, не знаю – кто вы… – сказал Макеев. – Я совсем отчаялся.

Ни разу за все время войны не знал он такого отчаяния.

– Ну что же, пойдемте… я провожу вас до больницы, – ответила девушка. – Как ее зовут, эту женщину?

– Варя… Варвара. А фамилия – Макеева.

Она повела его за собой.

– Тут мало кто уцелел, – сказала она, подготавливая его к худшему. – Поумирали тысячи… видите, что здесь делается: кругом падаль, зараза. Тут есть несколько братских могил, народу в них… – Она спохватилась. – Но, может быть, та, кого вы ищете, и уцелела… здесь все-таки многих освободили наши танкисты.

Выбитые окна районной больницы были забиты фанерой, и по оспинам от пуль на стенах видно было, что немцы превратили больницу и кирпичные здания вокруг в один из опорных пунктов. Макеев прошел вместе с девушкой в темный, отсыревший от нанесенной на ногах грязи нижний коридор. От тяжелого запаха дезинфекции сердце его сразу сжалось, как от предчувствия чего-то гибельного и непоправимого. Маленькая добрая старушка – вероятно, сельская фельдшерица или акушерка – сидела за столом регистрации больных. Несколько женщин с узелками, в которых принесли еду близким, – какие-то тени, без единой кровинки в лице, – дожидались на скамейке своей очереди или приемного часа.

Девушка подвела его к старушке с картотекой.

– Как фамилия? – спросила та, поглядев поверх очков добрыми глазами. Она долго перебирала листки. – Нет, – сказала она затем. – Такой больной нет.

Он потерянно смотрел на листки, заключавшие десятки сохранившихся жизней…

– Погодите, – сказала старушка, – у нас есть еще недавно прибывшие. – Она взяла стопочку с именами больных, еще не разложенную в картотеке. – Как фамилия? – вдруг переспросила она. – Макеева? Варвара Сергеевна?

– Да… – пробормотал он: он забыл отчество Вари. – Она здесь?

– Здесь. Вы кем ей приходитесь?

– Я – брат ее мужа.

Но старушка все еще держала в руках листок, не вкладывая его обратно в общую стопочку.

– Брюшной тиф у нее, – сказала она наконец. – Форма тяжелая.

– Увидеть ее можно?

– Да… отчего же. Вы подождите немного… я скажу, чтобы привели в порядок.

Он остался ждать на скамейке рядом с женщинами. Варя была здесь – все-таки он нашел ее… Но даже тогда, когда ничего не знал он о ней, все не было так безнадежно: он понял это по выражению лица старушки и по тому, как переглянулась она с приведшей его сестрой. Он сидел, опустив плечи, сложив между коленами руки. Время шло. Откуда-то со двора принесли на носилках мальчика, его скорбное личико с темными девичьими полосками бровей едва выделялось по цвету от белого тюрбана повязки. Сверху спустилась санитарка.

– Вы к Макеевой?

Он поднялся. Она подала ему несвежий белый халат – он не подошел ему по размеру, и Макеев только накинул его на плечи. Они поднялись во второй этаж. Две палаты и даже коридор во всю его длину были уставлены койками. Он остановился посреди палаты, куда его привели, оглядывая больных, и не нашел среди них Вари.

– Не вижу, – сказал он санитарке.

– Ну, как же не видите… вот она – у стены.

Теперь он увидел. Была ли это Варя? Он подошел ближе; страшная боль, почти судорога перехватила его горло. Маленькая, желтая, с обметанными губами, с подрумяненными жаром скулами, лежала она перед ним, столь изменившаяся, что он едва мог признать в ней ту, еще с девическими чертами, Варю. Только тонкие ее брови да маленькая выточенная раковина уха были прежними.

– Александр Петрович… – сказала она, и по тому, как часто поднималась и опускалась грубая холщовая рубаха на ее маленькой груди, было видно, что ей трудно дышать, – вот уж не чаяла вас снова увидеть…

Она была какая-то чужая, точно уже отрешенная от жизни, точно уже знающая гораздо больше, чем он. По серому больничному одеялу, почти плоско лежавшему на ней, можно было увидеть, как она исхудала.

– Лежи, лежи… – сказал он, осторожно присаживаясь рядом с ее койкой на белую больничную табуретку.

– Поганая я стала, – сказала она, отворачивая лицо, – не смотрите вы на меня лучше… вот ведь и пряталась, и бегала от немцев два раза, а все-таки захватили.

Слабая слезинка выкатилась из ее глаза и потекла по щеке.

– Поправишься, Варя, – сказал он, коснувшись тонкой желтой ее руки, лежавшей поверх одеяла.

Она не отняла руки – она приняла это движение как прощание, и какое-то важное, новое, незнакомое ему выражение появилось на ее лице. Она была обречена. Он понял это с первого взгляда, он это уже знал теперь. Слишком обтянуты кожей были высокий ее лоб и скулы, и меж обметанных губ матовой неживой белизной белели маленькие ровные зубы…

– Нет, Александр Петрович, – сказала она грустно, – мне отсюда уже не выйти.

– Ну что ты, что ты… – заторопился он, – вот и доктор тоже надежду имеет.

Но она посмотрела на него долгим, далеким, точно уходящим взглядом.

– Так и не привелось пожить возле вас, – сказала она просто, – а после Степы самый близкий вы мне человек…

Она точно просила простить ее, что все так получилось. И опять судорога перехватила его горло, и он долго не мог ответить ничего.

– Душу мою терзаешь ты, Варя, – смог только сказать он наконец.

Но она все смотрела и смотрела на него, единственно близкого ей, единственно напоминающего мужа, любящим, прощающимся с ним взглядом. Она была уже не с ним, а сама с собой, которой скоро не станет, и она говорила с собой, а не с ним. И мир для нее был уже не тот, который двигался, стонал, вздыхал вокруг, а свой, собственный, от всего отъединенный.

– А все-таки не совсем забывайте… – сказала она, – може, вспомните когда Варю.

– Никогда не забуду тебя, – ответил он, качая из стороны в сторону головой, – никогда… слышишь?

Она протянула вдруг руку и тем же движением, как может ощупать слепой, провела по его щеке. Лицо ее в эту минуту сделалось удивленным и растроганным, – казалось, она сама не ожидала такой нежности в себе.

– Ох, братик вы мой, – говорила она, частыми движениями гладя его по щеке, – устали, наверное, искавши меня… а, видно, господь захотел, чтоб нашли. А то бы так и сгинула, и не узнали бы вовек… а народу в лагере поумирало, боже мой!

Она не выпустила его руки и так, с улыбкой, полной нежности и виноватости, затихла. Но дыхание ее было короткое и частое, и Макеев узнал от санитарки, что брюшной тиф осложнился воспалением легких. Варя погибла – он теперь это знал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю