Текст книги "Три повести"
Автор книги: Владимир Лидин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 46 страниц)
– Что вам угодно? – спросила его Вера Петровна по-немецки.
Услыхав немецкую речь, он как бы вышел из оцепенения.
– Где мужчины? Пусть они выйдут ко мне, – приказал он.
Вера Петровна объяснила, что мужчин в доме нет и что она живет только с дочерью. Он сел. Ирине показалось, что он пьян или нанюхался кокаину: медленные, не знающие, к чему пристроиться, глаза, почти не видя, в какой-то оловянной поволоке, смотрели мимо.
– Дайте, – сказал он вдруг, точно возвращая себя к действительности, и указал на плюшевое одеяло.
Вера Петровна поспешно сняла одеяло с постели.
– Если в доме окажутся партизаны, я вас застрелю, – сказал он.
– Что вы… откуда партизаны? – ответила Вера Петровна.
– Дайте мне чаю. Я хочу пить, – сказал он.
Она принялась согревать ему чай. Он сидел, вытянув длинные ноги в крагах.
– Сколько тебе лет? – спросил он Ирину. – В Харькове нет уличных женщин. Это очень плохо. Уличные женщины должны быть во всех городах.
Он выпил чаю и ушел. Он вернулся через день в тот же час.
– Вы хорошо напоили меня тогда чаем. Я скучаю по дому – я буду к вам приходить, – пообещал он. Его глаза по-прежнему были в странной поволоке, которая делала их потусторонними. – Почему вы нигде не работаете? – спросил он Ирину. – Вы не хотите работать у немцев?
– Она начинает работать в карточном бюро, – ответила Вера Петровна поспешно.
– Надо всех расстрелять, кто не хочет работать с немцами, – сказал он медленным тугим языком. – Германия должна выиграть войну.
Его огромные руки с плоскими ногтями лежали на столе. На нижнем суставе пальцев рыжели длинные волосы. Он, казалось, с удовлетворением смотрел на свои руки, как смотрят на надежное оружие. На этот раз ему понравился фарфоровый чайник, и он взял его с собой. Он стал приходить через день. Он садился за стол и ждал чаю. Вера Петровна спрятала все вещи, которые могли ему понравиться. Но он унес даже ножницы: они оказались нужны ему для стрижки ногтей. Ужас от его регулярных приходов наполнил постепенно жилище. Однажды, когда Ирины не оказалось дома, он остался ее ждать.
– Вы должны быть довольны, что я нашел себе женщину. Иначе бы вам не уцелеть, – сказал он, когда она вернулась.
Его губы не покривились в улыбке – он дал понять, что под шуткой скрывается истина. Вера Петровна едва удержалась, чтобы не плеснуть ему в глаза кипятком: если бы не дочь, она бы сделала это. Ее собственная жизнь казалась ей конченной.
Страшная зима надвигалась на город. Немцы отпраздновали рождество. Из Германии шли коробочки с маленькими искусственными настольными елочками. Вторичный сбор подарков – «кампания зимней помощи» – намечался на конец января. Накануне Нового года эсэсовец, посещавший их, исчез. Соседка, уже знавшая его, видела, как он уходил куда-то с батальоном по дороге на Белгород. Зима обещала быть лютой, в конце декабря установились морозы, каких не запомнили даже старики. Смерть, подготовленная осенними месяцами, стала гулять по домам. По вечерам жившие в соседних квартирах сходились в кухоньке Веры Петровны. Фитилек в плошке чадил. Все жались поближе к огню печурки: аккуратно распиленные Ириной и Раей филенки зеркального шкафа лежали горкой у печки. Они горели споро с приятным запахом лака. Каждый вечер, сходясь у огня, все начинали щупать себе ноги. Самое страшное было, когда на месте, нажатом пальцем, оставалась беловатая вмятина. Цингу сопровождала смерть. В январе умерла соседка, вдова профессора Стукова. Она даже не умерла – она просто погасла, как гаснет пламя свечи, которой не хватило кислорода. Ее несколько дней выжидали хоронить, чтобы похоронить сообща с умиравшим внуком Сережей.
Когда было получено разрешение на похороны, Ирина пошла в бюро похоронных процессий. С жемчужными подстриженными усиками, чтобы казаться моложе, там сидел старик-немец.
– Гроб и процедуру могут получить только те, кто работал в немецком предприятии. Нужна для этого справка, – сказал он, приглядываясь к Ирине. – Впрочем, я бы мог облегчить вам это, барышня… отчего бы вам не поступить работать ко мне? – Его розовые щечки стали румянее. – Вам было бы у меня отлично, могу вас уверить. Мне нужна помощница, молоденькая и хорошенькая при этом…
Ему показалось, что она медлит уйти. Он отодвинул креслице, в котором сидел. Тогда она с такой силой захлопнула дверь, что, сразу откинувшись, он едва не опрокинулся с креслом.
Стукову и Сережу хоронили сообща. Неделю спустя умерло еще двое детей в соседней квартире: дети умирали просто, никого не тревожа. Час назад они еще улыбались и даже ели лепешки, – к вечеру они затихли, точно их загасили. В январе, когда на базаре стало невозможно продать или обменять что-либо из вещей, Ирина и Рая в первый раз решились идти за Полтаву. Сизый иней дрожал над степью, начинавшейся сейчас же за Харьковом. Женщины шли сообща – их было почти шестьдесят: некоторые несли с собой грудных детей, которых не на кого было оставить. От слабости и голода одна за другой присаживались сбоку дороги: те, кто мог двигаться, торопливо проходили мимо, не оглядываясь, – они боялись увидеть то, что угрожало и им. К утру замерзших заносило снежком: они оставались в тех же позах, в каких присели отдохнуть на минуту. Пшеницей, которую удалось за Полтавой достать, жили втроем целый месяц. Подспорьем к пшенице были отруби: они мастерили теперь спичечные коробки. За сто коробок давали стакан отрубей.
Однажды ночью при свете коптилки Ирина увидела: убедившись, что девочки спят, мать щупает себе ноги. Она нажимала на них пальцами, и белые вмятины не заполнялись. В доме была цинга. Утром тайком от матери Ирина пошла выменивать последнюю лучшую пару обуви. Она выменяла ее на двадцать стаканов пшена. На Сумской улице два немецких офицера стояли возле кафе с вывеской «Заходи еще». Одному из офицеров Ирина понравилась.
– Ты… маленькая, – сказал он ей. – Можешь получить чашку кофе и пирожное.
Она прошла мимо, как бы не поняв, что он обращается к ней. В окнах кафе были выставлены пирожные с кремом. Она ускорила шаг: больше всего она боялась, что у нее отнимут пшено. Внезапно печальный трубный звук раздался в морозном воздухе: в зоосаде ревел от голода слон. Она видела не раз, как лани ощипывали с деревьев замерзшие листья. Зебра с поврежденной ногой одиноко стояла у решетки: в ее глазах, казалось, были слезы. Однажды, не удержавшись, Ирина протянула ей кусок хлеба. Животное благодарно мягкими губами сжевало его с ее ладони. У Ирины осталось ощущение, что зебра поцеловала ей руку. К февралю последние звери погибли. Дольше всех, настойчиво сопротивляясь неизбежной гибели, держался слон. Он погибал долго, сломленный голодом. Уже после того, как он погиб, Ирина пришла взглянуть на его все еще могучее тело. Серая кожа плотно облепила его костяк; хобот, лежавший на земле, был отогнут кверху; маленький треугольник мохнатого рта открыт: казалось, только теперь слон признался, что погиб от голода. До этого, гневно расхаживая и трубя на весь город, он как бы возвещал возмездие.
Только месяц спустя узнали о гибели согнанных в бараки возле Тракторного завода. Они были расстреляны в январе и свалены тысячами в противотанковый ров. Те, кто смог, убежал; среди бежавших оказался Левка-сапожник. В его черных курчавых волосах были теперь толстые, как струны, седые нити. Он появился перед вечером, одетый в остатки какого-то странного желтого, видимо, некогда противоипритного костюма. Он принес Ирине короткую предсмертную записку от Аси:
«Я надеялась быть счастливой, – этого не случилось. Если Берта уцелеет, позаботься о ней. Мне больше некому писать – все мои близкие здесь. «Прощай, и если навсегда – то навсегда прощай», – помнишь, как сказано у Байрона?»
Но и Берты, и всех близких Аси – никого уже не осталось в живых.
Теперь, год спустя, казалось странным, что все это можно было пережить. Уставшая душа притупилась. Но вместе с тем новую сноровку к жизни приобрел человек. Не в первый раз уже ходили они пешком в Полтаву. Не в первый раз голодали. Не в первый раз заготовляли на зиму топливо, научившись разбирать по ночам сараи и заборы и даже накаты в полуразрушенных домах. Не в первый раз бежали они мимо рынка, спасаясь от облавы, изучив все пустыри и проходные дворы. Вторая немецкая зима простирала крыло смерти над Харьковом. Но теперь они научились бороться.
Завершив благополучно обратный путь из Полтавы, девушки надеялись, что вторую зиму выжить все же удастся. Но все сложилось иначе.
Три дня спустя после их возвращения с Макеевым (Ирина видела его раз на улице, но подойти не решилась) Рая понесла сдавать очередную партию изготовленных спичечных коробок. Кустарная мастерская, куда она сдавала коробки, находилась в другой части города, на окраине, по дороге на Баварию. Она вышла рано, сдала коробки и торопилась назад, неся полученный взамен мешочек с отрубями. Рынок, опасный из-за ежедневных облав, она обошла стороной. Здесь через замерзшую реку была протоптана тропинка, круто поднимавшаяся на снежный откос противоположного берега. Рая спустилась на лед и перешла реку. Над самым откосом низко лежало белое зимнее небо. Какая-то старушонка тащила впереди мешок со щепками. По временам она стонала, почти лишенная сил. Рая медленно пошла за ней следом. Ее измученная за страшный год душа казалась теперь ей старой и все испытавшей. Какие еще испытания могли поразить ее или ужаснуть? Все близкие, с которыми проделала она путь отступления, были убиты. Родители затерялись и тоже, вероятно, погибли. Тот летний берег Буга, когда в порыве смятенного чувства сняла она с себя медальон и отдала его Соковнину, казался ей далеким, как детство. Она забыла даже черты этого человека, к которому тогда испытала привязанность. Она помнила только ночную грозу, и вспышки молний, и разрывы бомб, и сильную мужскую руку, к которой она прижималась. Почти год она вынуждена была скрывать свое настоящее имя. Веру Петровну она полюбила как мать. Но будущее было темно, и она не знала, хватит ли у нее душевных сил дождаться этого будущего. Только ночью, наедине с собой, она плакала. Днем она старалась казаться примирившейся со всем.
Она шла за старушонкой, повергнутая в невеселые мысли. Жалкий мешочек с отрубями почти не отягощал ее руку. Небо опускалось ниже – она поднялась на откос. В ту же минуту она увидела немецких солдат, производивших облаву на возвращавшихся с площади рынка окольным путем. Рая хотела привычно кинуться в сторону, но немецкий солдат преградил ей дорогу. Ее присоединили к другим, захваченным в это утро. Десятки женщин и девушек плакали или растерянно толпились возле сожженных торговых рядов. Над уцелевшими колоннами галереи громыхало на ветру железо обвалившейся крыши. Вскоре всех погрузили в два подъехавших крытых грузовика. Мешочек с отрубями еще раньше отнял немецкий солдат. Грузовики шли в неизвестном направлении, но потом стало трясти – это значило, что улицы города кончились. Под брезентовым натянутым верхом было темно, и на поворотах все валились друг на друга.
Там, где их высадили наконец, было снежное поле. В стороне темнела низкая крыша бывшего кирпичного завода. За ней сизо тянулся редкий сосновый лесок. В помещение конторы Раю впустили только во второй половине дня. Ноги ее в рваных ботиках закоченели. За столом в конторе сухой желтолицый немец в золотых очках заполнял опросные листы. На обшлагах его пиджака были сатиновые синие чехлы на резинках, чтобы не протирались рукава.
– Имя? – спросил он, не посмотрев на вошедшую.
– Римма, – ответила Рая.
– Римма? Что это за имя? – усомнился он. – Такого имени нет.
Его линялые холодные глаза оглядели Раю – она ему не понравилась: он поморщился. Некоторое время он разглядывал кончик пера.
– Вы – еврейка, – сказал затем он в упор. Рая молчала. – Я спрашиваю вас: вы – еврейка? – спросил он снова.
Она смотрела на стекла его золотых очков, в которых отражалось крошечное окно с переплетом.
– Да, я еврейка, – ответила она со спокойствием ненависти и презрения. – Мое настоящее имя Раиса. Моя фамилия Гринштадт. Я скрывалась в Харькове под чужим именем.
Ей стало вдруг легко. Какая-то огромная тяжесть, лежавшая на душе весь год, как бы освобождала место для этого облегчения.
– Я – еврейка, – повторила она. – Я вас ненавижу. Вы убили моих родителей…
Ее горло перехватила судорога. Только по странному ощущению на открытой ключице она поняла, что это капают слезы.
– Будете посланы на работы по рытью окопов, – сказал он безучастно, как будто был заранее готов и к ее выкрику, и к слезам. – Там у вас хватит времени обо всем подумать.
Ее вывели. Есть в этот день ей не дали. Ночь она провела возле печи для обжига кирпичей: печь была еще теплой. На рассвете солдат принес ведро с коричневой жидкостью: это была похлебка из фасоли. Кусочек просяного хлеба, выданный на весь день, Рая съела сразу. Потом женщин вывели и повели в конец снежного поля, где уже темнели начатые рытьем окопы. Немецкий солдат, присмотревшийся к Рае с самого начала, привел ее к опушке леса в конце поля. До ближних женщин, копавших окоп, было отсюда не меньше сотни шагов. Солдат указал ей, как рубить в мерзлой почве ступеньки в блиндаж. Земля походила на кость. Снег высекался под лопатой осколками. Руки ее скоро свело от холода. В поле холод был сильнее, чем в городе. Она согревала дыханием озябшие пальцы и плакала. Потом у нее стали коченеть ноги. Она бросила лопату и села на вырытую ступеньку, засунув мерзнущие руки под мышки. Скоро к ней подошел тот же солдат, который отделил ее от всех с самого начала.
– Почему ты не работаешь? – спросил он.
Его воспаленные от ветра глаза посмотрели на нее с ненавистью. Он тоже зябнул в своей дрянной серой шинелишке. Усы у него были мокрыми, из обветренного носа текло. Черные наушники пропускали холод, он то и дело согревал ладонями уши.
– Я не могу работать. Я замерзаю, – ответила она.
Он поднял лопату и ударил ею плашмя по спине. Рая не поднялась.
– Я из тебя кровь выпущу, – сказал он со злорадством, и она поняла в этот миг, что только этой минуты он ждал и был с утра предупрежден человеком в золотых очках и именно для этого отделил ее от остальных на рытье блиндажа. Но ни страха, ни отчаяния не было. Была только грусть, что так быстро все должно завершиться, и теперь она ждала этого. Она сидела спиной к солдату, опустив голову. Ее закоченевшие руки все еще были засунуты под мышки. Он обошел ее спереди, чтобы заглянуть ей в лицо. На крыльях его носа были болячки, и это причиняло ему, видимо, боль.
– Я из тебя кровь выпущу, – повторил он и ткнул ее кулаком в лицо.
Она ударилась затылком о ступеньку. Потом он схватил ее за плечо и поставил перед собой.
– Вперед! – скомандовал он.
Она медленно пошла вдоль опушки соснового леска. Небо было лиловатое, полное неожиданной зимней нежности. Только сизые ветки сосен напоминали о стуже. Лес стоял настороженный, полный морозной тишины. Шишка, просыпавшаяся семенами, висела, как рождественская, растопырив десятки жестких своих крылышек. Это было последнее, что Рая увидела. Короткий злой удар хлестнул ее по затылку. Падая, она успела вытянуть руку. Потом движением дрожавших пальцев она попыталась приподнять себя на мерзлой земле, но ногти ее только царапали снег.
О гибели Раи Макеев узнал от Ирины. Он встретился случайно с ней утром на углу пустынного в этот час переулка. Целую неделю она искала ее, опрашивая случайных людей, – Раи не было. Она исчезла именно так, как исчезали другие: выйдя утром из дома, никто не был уверен, что вернется назад. Людей уносило, как уносит ветер листья с деревьев. Макеев выслушал все. Два тугих желвака ходили на его скулах.
– Что же, надеждой утешать себя не к чему… пропала девочка, – сказал он наконец.
Ирина прикрыла на минуту глаза. Потом сквозь слезы, которые не смогла удержать, она посмотрела ему в лицо. Он не выдержал взгляда – слишком вопрошающ, взыскующ был сейчас ее взгляд. Макеев только шумно вздохнул.
Батареи для радио уже были добыты; изготовлены и конденсаторы – пока первая партия; теперь предстоял, ему трудный обратный путь. Но он задержался еще на несколько дней. Больше Ирина его не увидела. Только в пожатье его сильной руки было обещание, но это не облегчило ее душевной тоски.
Немцы готовились к рождественским праздникам. Во двор особнячка, на который указал Макееву Глечик, была уже привезена и воткнута в снег, дожидаясь своего часа, огромная елка. Дорожки в садике были насвежо посыпаны красноватым песком. Одного из генералов, живших в особняке, Макеев уже знал в лицо: это был сухой подагрический старик с орлиным носом, в длинной серой шинели, с молодцеватой, трудно дающейся ему выправкой. По утрам, видимо выполняя предписание врача, он гулял с полчаса по расчищенным дорожкам садика. Других генералов знал Глечик до подробности жизни и привычек каждого. Один из них, любитель цветов, устроил на крытой стеклянной терраске подобие зимнего сада: из Ботанического сада и даже однажды из знаменитой уманской оранжереи в Софиевке сюда были доставлены олеандры и пальмы. Другой генерал, видимо специалист по инженерному делу, был часто в разъездах: с осени немцы начали строить укрепления на подступах к Харькову.
Угольная яма, куда сбрасывали уголь для отопления дома, была рядом с котельной. Не раз наблюдал Глечик, как сваливают с грузовика блистающий донбасский уголь. Двое солдат ссыпа́ли его затем лопатами в люк котельной. К груде такого угля надо было подбросить теперь несколько кусков, искусно начиненных Макеевым.
В середине декабря с товарной станции Харьков 2-й два пятитонных самосвалочных «Бюссинга» доставили к особняку очередную партию угля. Когда уголь был сброшен на середину двора, машины уехали. Двое немецких солдат старшего срока стали ссыпать уголь в люк котельной. Именно в этот час неподалеку от ворот заиграл на скрипочке знакомый им обоим скрипач. Солдаты, умиленные звуками «Маргарита, ты меня не любишь», прервали работу и с лопатами на плечах подошли ближе к воротам. Решетка дворика особнячка граничила с большим пустынным двором, где жил во флигельке Глечик. Когда особняк был занят под штаб, немцы дополнительно обнесли решетку дощатым, в рост человека, забором. Тех нескольких минут, пока слушали солдаты скрипача у ворот, хватило Макееву: переброшенный им кусок угля он сам, наверное, не смог бы теперь отличить от других таких же кусков угля. Оставалось ждать. Когда, через сколько дней или недель, получат немцы его, Макеева, от всей души – подарок? Но ждать он не мог.
Старый машинист Южной дороги Глушко, с которым свела его Агния, взялся доставить батареи в Аджамку; попутно до Кременчуга, где сменялся, он обещал довезти и Макеева.
Декабрьским вечером Макеев добрался до домика на окраине города, недалеко от товарной станции железной дороги. Глушко, рослый, с бритой головой, прорастающей коротким, седеющим волосом, и обвислыми, совсем седыми усами, сам открыл ему дверь. В доме было, темно, только в сплющенной гильзе из-под снаряда слегка чадил широкий плоский фитиль.
– Ну как? – спросил Макеев, когда тот прикрыл дверь.
– Всё в порядке. В тендере под дрова аккуратно уложено.
– А не побьете? – усомнился Макеев.
– Ну, что вы… – Глушко усмехнулся. – Я как-то серную кислоту в бутылях провез. Да, вот еще сверточек… Агния просила передать отцу.
Макеев взял сверточек. Увидеться лишний раз с посторонним Агния опасалась. Глухая ночь объяла затерянный домик, только в темноте гукал маневровый паровоз.
– Скоро на главный путь-то выйдем? – спросил Глушко.
– Потрудиться еще придется, – ответил Макеев.
Глушко помолчал.
– Часы у вас есть? – спросил он вдруг. Макеев достал часы. – Через двадцать минут из Москвы сводку передавать будут… хотите послушать?
Глушко полез под постель и долго и осторожно доставал закиданный всяким тряпьем радиоприемник. Это был полевой легкий, выкрашенный в серую краску ящичек, какой употребляют немецкие связисты.
– Хорошая штучка, – одобрил Макеев не без зависти.
– Трофей. Из подорванного эшелона, – сказал с довольством Глушко.
Он присоединил батареи, надел наушники и начал настраивать. Вдруг он поднял палец, поймав нужную волну. В плотной тишине слышен был только тот же жалобный зов требующего пути паровозика.
– А ну послушайте… – сказал Глушко с просветленным лицом.
Макеев быстро надел наушники. Среди шума и треска услышал он спокойный, медлительный, точно листающий страницы, голос: говорила Москва. Он слушал и только шепотом повторял основное подавшемуся в его сторону Глушко:
– Наступление в районе среднего течения Дона… Новая Калитва, Кантемировка… Богучар! – чуть не воскликнул он. – Десять тысяч пленных… слыхал?
Они прослушали все в тишине, полной теперь могучего движения сил. Сводка кончилась. Медленные удары кремлевских часов величественно довершили сообщение.
– Ну, теперь не остановишь – пойдет… теперь и нам в Харькове, может, не так-то уж долго дожидаться осталось. – Машинист так же бережно разъединил батареи и снова запрятал приемник. Маневровый паровозик уже не просил дороги. – На главный путь, пожалуй, выходим, – добавил Глушко озаренно, – на главный…
Казалось, он уже видит своими глазами машиниста зеленый огонь в вышине, означающий, что путь свободен.
Он дал Макееву адрес обходчика Щукина в Аджамке, где будет храниться пересылаемый Макеевым груз.