Текст книги "Три повести"
Автор книги: Владимир Лидин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 46 страниц)
Квартира, в которую переселили Масленниковых, была на третьем этаже огромного и выстуженного ранними морозами дома. Отделанный гранитом, с полукруглыми окнами обширных квартир, он был страшен ныне знойким, устоявшимся в нем холодом. Немцам дом был не нужен: они выбирали для себя обжитые квартиры, перетаскивая в них мебель из соседних домов. Уже в конце сентября – холода начались рано, и зима снова обещала быть лютой – все переселенные были уверены, что погибнут от холода. Трубы отопления полопались еще в прошлую зиму. Заборы и мебель были истоплены. Второй год вымирал Харьков в немецких руках. На новом месте Вера Петровна Масленникова выдала Раю за младшую дочь.
Свыше полутора лет назад, покидая маленький, увитый вьющимся виноградом дом сородичей (луна блестела в Буге, и – движимая глубоким сердечным порывом – сняла тогда она, Рая, со своей груди медальон и отдала Соковнину), свыше полутора лет назад она ушла навстречу ожидаемой гибели. Двое из родичей вскоре погибли: на пути в Знаменку умер дядя; позднее, во время налета немецких самолетов на Лубны, был смертельно ранен осколком двоюродный брат. С двумя дальними родственницами она добралась сначала до большого села Решетиловки недалеко от Полтавы, потом попала в Харьков. По дороге, в теплушке с остатками угольной пыли, она познакомилась с рослой спокойной девушкой Ириной Масленниковой, пробиравшейся к матери в Харьков. Позднее, в декабре, когда в одно страшное утро погибли последние близкие и Рая сама обречена была на гибель, Ирина спрятала ее в доме у матери, такой же решительной и ширококостной, и Вера Петровна Масленникова, все сразу по-матерински приняв, стала выдавать ее за младшую дочь.
Огромный дом на Сумской готовился к зимнему вымиранию. Из остатков кровельного железа и сорванных немцами русских вывесок женщины неумело мастерили печурки, но топить их было нечем. Снег выпал рано, его широко несло по обезлюдевшим улицам. Жизнь теплилась где-то в глубине вымерзающих неосвещенных домов. Она походила на те каганцы с фитильком, которые гасли от малейшего дуновения. В огромной квартире, где жили теперь Масленниковы, холодным арктическим рядом уходили пустующие, с разбитыми стеклами окон, комнаты. Железная печурка, которую топили сначала бельевым шкафом, потом разбираемым тайком полом в разбитой бомбой верхней квартире, – давала тепло на час; к утру снова все вымерзало. Все же страшнее всего были улицы. На улицах гуляла и сторожила гибель: немцы устраивали облавы. Дважды, задыхаясь, прячась среди развалин домов, Ирина спасалась от облав на базаре. Но шел уже ноябрь, и самое страшное только предстояло пережить…
Был шестой час утра, когда Макеев и девушки подошли к Харькову. Величественный даже в своем разорении, с каменными громадами безмолвных домов, он подавлял после степных сел и хуторов: от ощущения города Макеев отвык. Они направились в сторону базара боковыми улицами. Девушки, скрывая половину лица в бабьем платке, чтобы быть незаметнее, шли впереди. Со всех сторон, держась поближе к домам, пользуясь проходными дворами, пробираясь через развалины сожженных домов, – тянулись к базару, единственному источнику жизни, жители. Их лица были серыми, глаза потухшими, опущенные плечи как бы ожидали удара. Уже целой очередью цеплялись за мешки Макеева, допытываясь, на что согласен он променять картофель. Невдалеке от базара перебрались на ту сторону речки по деревянным мосткам. Фермы большого моста валялись на откосе, разбросанные и покореженные взрывом. На другой стороне два немецких солдата остановили Макеева. Они пристроились у самого спуска, осматривая у идущих с базара содержимое мешков и плетенок. По временам они грозили пальцем и отбирали то, что им нравилось. Макеев не торопясь, чтобы девушки успели пройти вперед, развязал свои мешки с картофелем. Встречу с немцами он ожидал – в его документе значилось, что он работает в качестве механика в немецкой машиностроительной акционерной компании и что его паспорт находится в фабричном бюро. Картофелем в его мешке солдаты не заинтересовались. Он снова завязал мешки и нагнал вскоре девушек: они дожидались его – обе без кровинки в лице. Он им только подмигнул, усмехнувшись. Скоро они вошли в большие полукруглые, во всю глубину огромного дома, ворота.
– Теперь только подняться на третий этаж, – сказала Ирина, но лицо ее было все еще бледным.
Он поднялся за девушками на третий этаж. Дверь квартиры была настежь открыта. Ветер нанес сквозь разбитые окна в огромные комнаты снег. В самом конце коридора, возле кухни, в маленькой комнатешке, едва согретой печуркой, Макеев опустил на пол драгоценную ношу.
– Ничего не отняли, мама, – сказала Ирина.
Но сил у нее уже не было.
Два часа спустя Макеев ушел. Он обещал, если удастся, зайти еще. Сейчас ему нужны были два человека: дочь Суровцева – Агния и библиотекарь Глечик. Он пошел по Сумской улице. Выпавший накануне снег лежал косыми полосами вдоль тротуаров. Примороженные листья с деревьев носило с жестяным шорохом из стороны в сторону по асфальту. Среди оголенных куп, в мрачном величии одиночества, высился памятник Шевченко. Макеев остановился. Во скольких хатах – в красном углу, рядом с вышитыми полотенцами и самыми дорогими фотографиями близких – висел портрет печальника народного горя. Но и в самые черные времена не мог тот предвидеть тех великих страданий, которые переживала теперь родная ему Украина.
– Ничего, Тарас Григорьевич, – сказал Макеев вслух, не убоявшись, что кто-нибудь может его услышать, – за все ответят!
Агния Суровцева жила в большом, тоже наполовину разрушенном и вымороженном доме научных работников. Макеев долго искал квартиру, избегая спросить кого-нибудь из жильцов. Наконец где-то на шестом этаже он нашел нужный ему номер квартиры. Звонок не звонил, он осторожно постучал в дверь, чтобы на стук не откликнулись соседи. Ему долго не открывали. Потом он услышал старушечьи шаркающие шаги за дверью.
– Мне Агнию Николаевну, – сказал он, приблизив к самой двери лицо.
За дверью еще с минуту возились и гремели дверной цепочкой. Совсем маленькая, почти детского росточка, старушка открыла ему дверь.
– Агнии нет дома, – сказала она, вглядываясь в сумраке лестницы в его лицо. – Может, дождетесь… она теперь скоро. – Она впустила его. – Вот уж не знаю, куда вас провести… всюду такое разорение. – Он действительно увидел разорение – наваленные на полу книги, открытые дверки книжных шкафов, отвалившиеся куски штукатурки, окна, наскоро забитые фанерой, и застывшие лужи воды под лопнувшими радиаторами отопления. – Агния на работе в столовой… пришлось подавальщицей стать, вот тебе и филолог, – сказала старушка еще. – Я ее бабушка. – Она поколебалась, но впустила его в комнату, где горела печурка: Макеев заметил, что топят печурку книгами. – Вот тут садитесь, голубчик… Агния скоро придет. Вчера в столовой казеин выдавали… я даже и не знаю, что такое казеин – не то резина, не то клей, не поймешь. Не отравимся, голубчик?
– Не знаю. Не пробовал, – ответил Макеев сочувственно.
– В писании, голубчик, прямо сказано: «И стал я на песке морском, и увидел выходящего из моря зверя с семью головами…» Это про немца сказано… семь голов у него.
– Ну, не семь, а одна голова… – сказал Макеев осторожно: ему стало не по себе, старуха была помешанная.
– Нет, семь, семь! – воскликнула она исступленно. – И не говори ничего… И казеин выдают, чтобы нас всех потравить. Я отроду не слыхала, что такое казеин! Вот книгами сына печурку топлю, – добавила она, – второй месяц топлю.
Она сердито разодрала какую-то книгу и сунула ее в печурку. В печурке загудело. Макеев искоса прочел заглавие книги. Это были «Силовые двигатели».
Агния Суровцева вернулась домой только в сумерках. Ее несколько длинное, почти с мужскими чертами, лицо стало сразу настороженным.
– Вам что? Вы от кого? – спросила она враждебно и отрывисто.
– Я – Москаленко… насчет крыс.
Она оживилась. Даже краска проступила на ее иззябшем лице.
– Ах, не говорите… крысы нас замучили. Столько развелось… чем их только морить! Вот поглядите, сколько они дыр набурили. – Она провела его за собой в соседнюю холодную, с наваленными книгами на полу, комнату. – Где отец? Он жив? – спросила она быстро. – Когда вы приехали?
– Пришел, а не приехал, – поправил он.
– Ну, все равно…
– Сегодня утром. Николай Иванович жив… переболел немного ревматизмом.
Они сели на клеенчатый холодный диван.
– Сейчас все стало трудно, – сказала она. – Немцы держат ухо востро. – Две жесткие морщинки набежали между ее бровями. – Я вот подавальщицей в столовую поступила… трудновато, но необходимо.
– С питанием плохо?
– Дело не в этом… а так незаметнее. – Он почувствовал силу, скрытую в этой исхудавшей женщине. – Ну, как у вас? Говорите всё, – добавила она, как бы стряхнув с себя личное.
– Пока хвастаться нечем. – Ему не захотелось сейчас рассказывать обо всех неудачах за последние месяцы. – Уксусу пришлось хлебнуть… Меня сейчас в Харьков для связи направили. Последний радиоприемник вышел из строя, нужно достать батареи.
– Народу в Харькове умирает… боже мой, – сказала она, глядя в быстро синеющее, с осколками стекол, окно. – И как за все это заплатить?
– Вам бы подкормиться… – сказал он было.
Она усмехнулась:
– После… когда-нибудь. Вы характер отца знаете? Я в него. Сначала надо дело сделать… а уж потом о себе. Вы где остановились? – спросила она. – У нас нельзя… нас немцы посещают.
– Крыша найдется, – ответил он.
– А насчет батарей я узнаю. Только как вы их переправите?
– Ну, это уж как-нибудь… – он слегка усмехнулся. – И не такие трудности пришлось преодолевать.
– Знаете, все-таки вы уходите… здесь в соседнем доме эсэсовцы поселились, – сказала она беспокойно. – Вы сможете захватить для отца кое-какие теплые вещи?
– Если немного, то захвачу.
Они условились, что он зайдет через день.
– С бабушкой трудно, совсем безумная стала. Главное, насчет отца ничего нельзя ей сказать. Пусть лучше думает, что его нет в живых. – Она опередила его у выходной двери. – Подождите минутку. – Она приоткрыла дверь и прислушалась. – Теперь идите.
Он стал спускаться по полутемной лестнице с разбитыми окнами на площадках. Зимнее тяжелое небо лежало над городом. Во дворе валялись какие-то разбитые бутыли и слежавшиеся от сырости книги. Он вышел на улицу и пошел в сторону указанной ему Пушкинской. Ни один прохожий не встретился ему в этот предвечерний час. Дома стояли настороженные, скрывая жизнь, которая еще теплилась в их недрах. Штабной немецкий автомобиль пронесся навстречу с желтыми, не ослепляющими стеклами фар. Вскоре Макеев услышал мерный стук солдатских сапог. Он зашел за уцелевшую стену какого-то разбитого дома. Взвод немецких солдат прошел мимо него, тяжело печатая шаг на харьковской мостовой. Потом улица стала снова пустынной.
Библиотекаря Глечика, к которому дал ему личное поручение Суровцев, он разыскал во флигеле деревянного домика. Как бы по недосмотру оставленный, затерялся тот в глубине двора большого, видимо построенного накануне войны, дома. Глечик настороженно впустил вечернего посетителя. Его густо зарастающее синей щетиной лицо, похожее на лицо католического священника, было вежливо и непроницаемо. Близорукие глаза под сильными стеклами очков скрывали истинное свое выражение.
– Вам лично я нужен? – спросил он испытующе. – Тут есть еще другой Глечик… настройщик.
– Мне нужен Глечик, работающий в библиотеке.
– В какой именно? – вежливо осведомился тот.
Макеев замялся.
– Вот в какой – не скажу… кажется, в библиотеке имени Короленко.
– Так. Я работаю в библиотеке имени Короленко, – ответил тот, все еще не впуская в комнату.
Макеев огляделся – каганец с фитильком в руке Глечика освещал холодные сени.
– Может быть, пройдем в комнату, – сказал он. – Николай Иванович просил достать ему одну книжку.
Минуту спустя он вошел следом за Глечиком в комнату. Бедность и неприглядность жилища поразили его, – много нищеты пришлось ему увидеть за полтора года, но такой он еще не видел. На столе, криво сколоченном из досок, стояли немытые, с остатками пищи, тарелки, и всюду густо лежала такой годичной давности пыль, что страшно было к чему-нибудь притронуться. На Глечике было осеннее заношенное пальто с обвисшими петлями и какая-то плюшевая женская шапочка, приспособленная под ермолку. Он придвинул Макееву ящик из-под консервов.
– Садитесь.
Макеев сел. Глечик продолжал стоять. Огонек каганца отблескивал в его толстых очках, и Макеев опять не мог разглядеть его глаз.
– Так. Я вас слушаю, – сказал тот учтиво.
– Я от Николая Ивановича, – повторил Макеев.
– Простите – кто такой Николай Иванович? – осведомился тот.
Макеев снова замялся: может быть, это был все-таки не тот Глечик, к которому он должен был прийти?
– Суровцев, – сказал он наконец напрямик. – Вы такую фамилию слышали?
– Так. И что же Николаю Ивановичу нужно? – спросил тот, не ответив. – Если книги, то я в данное время в библиотеке не работаю… и вообще библиотека не выдает на дом книг. А ваша фамилия как?
– Моя? Москаленко.
Глечик минуту раздумывал. Потом он подошел к двери и прислушался. Дом был пуст.
– Вы не обижайтесь, – сказал он, вернувшись. – Приходится соблюдать осторожность. Немцы подсылают агентов гестапо… у них это дело поставлено. Только дубовая работа, как и все у немцев, – впервые усмехнулся он. – Рассчитывают на угрозы, на страх… не знают наших людей. – Он прошелся по комнате, поводя шеей с большим кадыком и как бы все еще приглядываясь, принюхиваясь к Макееву. – Ваша профессия какая?
– Шахтер. Подрывник-шахтер.
– Хорошее дело, – одобрил Глечик. – Надолго ли в Харьков?
Макеев полез в карман и достал из его глубины металлическую трубочку.
– Это что? – полюбопытствовал Глечик.
– Можете такое изготовить? Николай Иванович говорил – будто вы в слесарной мастерской работаете.
Глечик усмехнулся.
– Приходится. Примуса чиним да печурки мастерим из старых вывесок.
Он осмотрел трубочку.
– Конденсатор. Николай Иванович подходящие мины придумал, – пояснил Макеев.
– Я ведь в этом не специалист, – сказал Глечик. – Покажу, если можно – сработаем.
Он прошелся по комнате, поблескивая стеклами своих непроницаемых очков.
– Время сейчас трудноватое… немцы нервничают – чувствуют, чем пахнет в воздухе. – Он все еще присматривался к Макееву и недоговаривал главного. – В самом гнезде надо жечь… в самом гнезде, – добавил он вдруг.
Макеев ждал. Но тот заговорил о другом. Только позднее решился доверить он главное.
– Вы особнячок на углу не заметили? – спросил он как бы мельком. – За железной решеткой. Раньше там детская консультация помещалась.
– Нет, не заметил, – ответил Макеев.
– Там у них сейчас штаб… генералы живут. Вот где расшевелить бы…
– А как?.. – спросил было Макеев.
– Вы же подрывник… должны понимать. – Глечик подсел к нему на ящик и снял очки: он был близорук и в такой близости от собеседника они мешали ему. – Немцы запасают на зиму уголь для отопления… а если с углем в топку хорошую штучку подбросить? – Они оба молчали минуту, только длинные худые пальцы Глечика поигрывали по столу. Фитилек каганца мигал: от завешенного, окна несло холодом. – Может, как раз к рождеству или к Новому году придется подарочек… у них там елочка, вечер святого Сильвестра, добрый Клаус офицерам подарки приносит – Клаусом у них деда-мороза зовут. Хрусталь, знаете ли, из разных домов наворованный, все блестит, пробки хлопают… – Глечик почти замечтался. – Ну, тут и подарочек от харьковских жителей… от всей души.
Он преобразился. Вся скудость запущенного жилища отступила, как бы раздвинутая великолепием этого воображаемого, на весь Харьков, спектакля.
– Можно подбросить подходящую штучку, – усмехнулся Макеев.
Он вспомнил ночь в покидаемом городе на юге, и винный подвал с бессарабским вином, и Грибова в серебряных очках…
– Подрывать приходилось? – спросил он в упор.
– Делали раз попытку, но неудачно. Я этого дела не знаю и, по правде, боюсь. Был у нас с Тракторного один старый механик… но немцы его еще три месяца назад захватили.
– Что же, можно будет подучить, – сказал Макеев, глядя на пляшущий огонек каганца. Он только теперь почувствовал, как устал за этот первый свой день в Харькове. – Вы до утра меня не пригреете?
– А как у вас с документами? – осведомился Глечик осторожно.
– Харьковская прописка. В случае чего – механик Москаленко… работаю в машиностроительной немецкой компании.
Глечик остался доволен.
– Ложитесь на ящик. Бо́льшего предложить не могу.
Макеев оглядел бедность его нарочито запущенного жилища.
– Да, от немцев вы отгородились… пожалуй, сюда не заглянут. А кормитесь как? На примусах далеко не уедешь.
– Скрипочка еще поддерживает, – усмехнулся Глечик. – Я на скрипке играю. Разные немецкие мотивчики… вроде «Трубачей из Тироля».
Макеев лег на ящик, подложив шапку под голову. Фитилек едва освещал книжку, которую достал откуда-то из-под подушки Глечик. Сняв очки, почти касаясь кончиком носа страниц, он читал в потаенном сумраке своего жилища.
– Газеток бы свежих… без радио точно в дремучем лесу, – сказал Макеев, подперев голову. – Ну, как там у нас?
Глечик отложил книжку.
– Началось! – сказал он торжественным голосом. – Под Сталинградом наши перешли в наступление… Калач, Абганерово – знаете?
– Ну, еще бы.
– Уже в наших руках. Да под Владикавказом на днях немцы тысяч пять потеряли.
– Ах, послушать бы!..
Макеев скинул ноги с ящика и сел. Душевное волнение было сильнее усталости. За окном, завешенным рваным одеяльцем, дышала харьковская ночь. Тысячи жилищ с притаившимися людьми прикрывала она. Но люди были живы и ждали… он подумал о девушках, волочивших от самой Полтавы непосильную ношу, как последнюю надежду на спасение. Надо было дождаться весны. К весне или к лету освобождение придет. Уже, приложившись щекой к родной земле, можно услышать, как приближается оно к Украине…
Глечик сидел у стола. Голова его была слегка откинута в сторону: казалось, он прислушивался к обступившей их ночи.
– Только продержаться… – сказал он, обращаясь больше к самому себе, чем к Макееву. – Теперь уже недолго… теперь уже близко, я так думаю.
Лишь теперь было видно, как он предельно устал.
IIIВ самом начале декабря, год назад, зимним белесым утром, пряча под платком буханку выменянного на базаре хлеба, Ирина остановилась прочесть только что вывешенный на стене приказ. Она перечла его дважды и не поняла. Только сердце стало сразу пустым, точно из него вылилась кровь. Напечатанный на трех языках, приказ был страшен неприкрытым смыслом возглашенного убийства. Все евреи, жители города, должны были утром шестого декабря собраться на площади, чтобы покинуть город. Брать с собой разрешалось только самое необходимое. За уклонение или за укрывательство евреев – расстрел.
Она почти бежала по улицам со своей буханкой. Первые ранние толпы темнели уже у расклеенных листов приказа. Полчаса спустя весть проникла под крыши домов. Через дворы – не прибранные после сна – бежали бледные женщины. Улицы вдруг опустели: вывешенный приказ был как бы вступлением к самому страшному, что предстояло каждому пережить. В доме, где жили тогда Масленниковы, соседствовало с ними несколько еврейских семейств. С девушками-однолетками Ирина училась с девятилетнего возраста в школе. Это была как бы часть ее жизни – все сроднившееся, ставшее ей необходимым, без чего нельзя было представить себе своей дальнейшей судьбы. В доме всё уже знали. Двери квартир были распахнуты, и из этажа в этаж бегали женщины – их отчаяние и беспомощность были так ужасающи, что Ирина, прижавшись к косяку лестничного большого окна, заплакала. Рае вместе с двумя ее уцелевшими сородичами – старой теткой с отечными больными ногами и дальней родственницей матери, зарабатывавшей надвязкой чулок, тоже шестого декабря надлежало выйти на площадь… Именно тогда, со своей обычной решимостью, Вера Петровна Масленникова сказала Ирине:
– Девочку мы спрячем. Девочку я не отдам.
Но шестое декабря все же пришло. Соседями Масленниковых по квартире была семья Любович. С девочками Любович – Асей и Бертой – Ирина училась. Вместе ходили они в десятилетку на Пушкинской, вместе бегали в кондитерские и кино на Сумской, вместе строили планы о будущем. В седьмом часу утра, после страшной ночи ожидания, девушки забежали проститься с Ириной. Несмотря на то что смысл этого изгнания был заранее очевиден, они еще надеялись на возможность спасения: молодость, несмотря ни на что, не хотела верить в смерть.
– Ну в конце концов пошлют нас на работы… люди от этого ведь не умирают, – сказала положительная – такой она была и в школе, такой сдавала экзамены – Ася.
Ее красивое, с необычайно нежной кожей и большими глазами лицо было только несколько бледнее обычного. Маленькая, рыжеватая, похожая на лисичку, Берта Любович молча кивнула головой, признавая правильность предположений сестры. Работы они не боялись. Они не боялись даже каторги, которую для них готовили. Они могли бояться только одного: смерти, но они были юны и думали лишь о жизни…
Во дворе уже собирались все жившие в доме евреи. Вскоре был пущен слух, что евреев переводят в другой, ближний к Харькову город: может быть, это был Люботин или Валки. Тонкий морозный иней дрожал в холодном декабрьском воздухе. Женщины, причитавшие, ломавшие руки всю ночь, старались не произнести теперь ни одного лишнего слова: может быть, точным выполнением приказа они надеялись смягчить немцев. На Московской улице, куда проходными дворами пробралась Ирина, уже стекались с разных сторон старики и женщины с детьми. Не было слышно ни стенаний, ни возгласов. Все двигались молча в зимней утренней тишине, даже дети. Несколько невыспавшихся немецких солдат подталкивали с тротуаров на середину улицы отстающих. С Московской улицы тронулись в сторону площади, куда стекались из других районов такие же, сопровождаемые солдатами, шествия. Впереди, держа за руку мать и стараясь попасть в ногу взрослым, степенно шагала маленькая семилетняя девочка. В левой руке она несла клетку с полузамерзшей канарейкой. По временам она пыталась прикрыть клетку полой своего рваного пальтишка. Возле них, безучастный ко всему, медленно передвигал больные ноги старик. Он нес в руке два бурака – единственное, что захватил из дома. Один из немецких солдат, сопровождавших шествие, сошел с тротуара и с холодной злобой подтолкнул старика прикладом в спину. Тот упал на колени, но подняться у него уже не было сил. На двух женщин, попытавшихся ему помочь, тот же солдат замахнулся прикладом. Постояв над стариком, который лежал перед ним, он несколько раз больно ударил его носком сапога в ребра. Старик застонал и только повернул в его сторону голову. Тогда солдат не торопясь расстегнул кобуру. Проходившие рядом с коротким воплем бросились в сторону. Звук выстрела был негромкий, придавленный морозным туманом. Все ускорили шаг, стараясь не глядеть на убитого. Два бурака остались лежать рядом с ним, и, боясь наступить на них, точно это была часть существа старика, их тщательно обходили. По всему четырехугольнику площади, куда стекались теперь со всех концов изгоняемые, стояли немецкие солдаты. Холодная изморось падала с неба. На углу, возле аптеки, сидела на узле знакомая Ирине толстая пожилая провизорша: у нее отнялись ноги. Ее полное лицо все еще сохраняло доброе свое выражение. Не раз, бегая в аптеку за лекарством для матери, видела Ирина, как та с сосредоточенной готовностью поскорее помочь развешивает порошки или сочувственно дает советы больным.
Прямо над ней, с печальным бледным лицом, с головой, как бы задумчиво склоненной на плечо, висел спущенный с перил балкона человек. Руки его были связаны за спиной, ноги разуты. На груди висела доска с надписью во всю длину черной краской: «Партизан». На балконе возле повешенного стояли два немецких офицера, наблюдая толпу. Один был в длинной шинели, застегнутой доверху; другой, видимо выйдя наспех, чтобы взглянуть на зрелище изгоняемых, зябнул, засунув руки в карманы брюк. Повешенный едва покачивался на утреннем ветре. Потом в толпе Ирина узнала шляпницу Гершанович, недавно переделавшую для нее старую шляпку. Она жалко оглядывалась по сторонам, точно искала помощи или ожидала удара. Рядом с ней сидела на узле ее мать, – признать ее можно было по сходству: в дочери, освеженная молодостью, повторялась былая библейская ее красота. Маленький черный сапожник Левка, до позднего вечера постукивавший молоточком в своей будочке – бывшем киоске минеральных вод, – вероятно впервые за свою жизнь оторванный в рабочие часы от работы и даже не снявший фартука, – рассеянно поглядывал на необычное сборище людей, среди которых многие были его заказчиками. Казалось, теряя время, он только дожидался минуты, когда его отпустят. Зябнущие дети начали плакать от холода. Матери одергивали их, боясь, что детский плач навлечет гнев немецких солдат. Молодая мать, державшая грудного ребенка, торопливо задирала на себе джемпер, чтобы достать грудь. Немецкий солдат, наблюдавший за ней, подтолкнул другого локтем. Тот сказал непристойное – оба оскалили зубы. Младенец груди не брал, и женщина с отчаянием совала ему в рот зябнущий сосок.
В девятом часу утра шествие тронулось с площади. Ирина увидела снова на минуту подруг: они шли, держась за руки, и Ася, все еще веря в судьбу, смотрела как бы поверх всего этого временного и преходящего… Потом понесло косой снег. Он шел недолго, принесенный низкой фиолетовой тучей, но за несколько минут наступила зима. Все стало бело, и зимнее утро в смиренной чистоте как бы обещало, что страшное злодеяние не совершится. На узле возле аптеки по-прежнему оставалась сидеть провизорша. Ее доброе лицо было теперь виноватым: она не могла вместе со всеми разделить судьбу. Она просидела на узле, вытянув тяжелые неподвижные ноги, до вечера. К вечеру она замерзла. Только по опушенным инеем полоскам ресниц можно было понять, что она не спит, а мертва.
Раю Вера Петровна запрятала в бельевой корзине на кухне. Ночью при свете фитиля, плавающего в плошке, Ирина с матерью кормили ее и плакали, поборов упрямую гордость своей натуры.
Весь день до самого вечера евреев гнали в сторону Тракторного завода. На улицах и возле взорванного моста через реку лежали отставшие. Некоторые из них были пристрелены. Старика, которого убил утром возле площади немецкий солдат, оттащили в сторону к разрушенному дому: унести его не решались. Он лежал головой на ступеньке бывшего парадного. Лицо его не сохранило страданий и важно и величественно проступало под седой бородой, сквозь которую означалась теперь посмертная красота человека: можно было видеть, что у старика тонкий с горбинкой нос и широкие юношески-черные брови. Вечером торопливо возвращавшаяся с работы женщина отогнала от него тощую, не смевшую при дневном свете приступиться собаку.
Полуразрушенные здания Тракторного завода мрачно белели в декабрьском сумраке. Выпавший утром снежок обвел белыми контурами развалины. В длинных пустых бараках, некогда служивших общежитиями, а потом переделанных в подсобные рабочие помещения, не было теперь ни печей, ни стекол в окнах. На нарах и на полу лежал иней. Это и был тот «другой город», где должны были начать новую жизнь изгнанные. Ночью, согревая годовалого ребенка, одна из женщин придавила его своей тяжестью. При свете коптилки она долго и удивленно разглядывала его лицо. Потом плечи ее начали трястись от смеха. Опасаясь, что ее безумие немецкий часовой примет за глумление, ей попытались заткнуть рот. Но она царапалась и отбивалась. Тогда ей завязали рот полотенцем. Утром в бараки пришли немецкие солдаты. Тех, кто еще лежал, они ударами приклада автомата заставляли подняться. Когда все поднялись, они приступили к обыску. В первую очередь они отнимали деньги и ценности. Потом им понравилась шуба на старом гинекологе Вейсмане, бывшем главном враче городского родильного дома. Но тот отказался снять шубу. Тогда один из солдат сорвал с него шапку. Со своей лохматой седой головой, с налитыми кровью от негодования глазами, врач ударил его по руке. Два других солдата начали толкать врача к выходу. Минуту спустя еще тут же, почти в самых сенях, раздался короткий звук выстрела. Никто не ахнул и не закричал, – каждый ожидал своей очереди.
Один из солдат, одетый в черную форму эсэсовца, обратил с самого начала внимание на Асю. Позднее, когда все были обобраны, он подошел к ней и велел ей следовать за собой. Ее мать, вцепившуюся ему в рукав, он оттолкнул ударом локтя. Падая, она ушибла ребенка. Но даже и тогда, когда он вел Асю за собой, та все еще верила в лучшее. На дворе была зима. Свежий, выпавший за ночь снег белел стерильной чистотой. После тяжелого воздуха барака Ася глубоко вдохнула острый, как нашатырь, зимний воздух.
– Куда вы меня ведете? – в душевной чистоте спросила она солдата.
Но он не ответил ей. У него была узкая длинная голова под фуражкой с изогнутыми полями и мокрые красные губы. Он торопился и по временам оглядывался. Она шла рядом с ним, уверенная, что ее ведут на работу. За последние недели немцы уже дважды угоняли на несколько дней копать в мерзлой земле окопы. За длинным зданием барака возле подъездных путей стояла будка обходчика с забитым досками окном. Солдат подошел к будке и открыл дверь. Только тогда Ася отшатнулась. Но он с силой втолкнул ее в будку.
– Ничего, ничего, Марушка[36]36
Маруська.
[Закрыть], – сказал он, задыхаясь, и коротким движением сорвал с себя пояс.
Полчаса спустя, вернувшись в барак, Ася сказала матери, что ее назначили назавтра на работы по рытью окопов. Весь день затем, притворяясь спящей, она пролежала на нарах. В сумерках, когда темнота, как стоячая вода, залила барак и он наполнился вздохами и детским плачем, она достала припрятанный ножичек безопасной бритвы и перерезала себе на обеих руках вены. В сладостном забытьи, с легким звоном в ушах, она встретила надвигавшуюся ночь.
Несколько дней спустя начался сбор на рождественские подарки немецкой армии. Немцы готовились праздновать рождество в Харькове. «Подарки» предлагалось делать шерстяными вещами, но сборщики не пренебрегали ничем из того, что им приглянулось, выискивая женские платья и даже детские игрушки. Утром к Вере Петровне прибежала соседка предупредить, что сейчас явятся за подарками. Раю Вера Петровна спрятала в обычном месте – в бельевой корзине. Потом она с дочерью сели друг против друга за столом, ожидая очередного вторжения.
Немец, явившийся к ним, поразил обеих мрачной высотой роста. Черная форма эсэсовца с какими-то белыми металлическими значками, блестевшими, как позумент на траурном одеянии могильщика, делала его еще страшнее.