Текст книги "Три повести"
Автор книги: Владимир Лидин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 46 страниц)
Его ранило осколком своей же гранаты. Он хотел притвориться мертвым, но немецкий танкист перехватил его обеими руками под мышки и поволок к танку. Танкист был высок и здоров, – он, Дегтяренко, давился сгустками крови. Танкист положил его возле танка на траву и разорвал ворот его гимнастерки. Рана была в горле, и Дегтяренко задыхался от крови. Танкист надорвал индивидуальный пакет и перевязал ему горло. Потом он положил его лицом к земле, чтобы тот не захлебнулся от крови. Дегтяренко не знал тогда, что значит это милосердие. Позднее, когда его отвезли в санитарном автомобиле в полевой госпиталь и немецкий хирург аккуратно зашил ему горло, он многое стал понимать. Ему сохранили жизнь, потому что командир орудия мог пригодиться.
На пятый день, когда он уже мог говорить, его привели в контору молочного завода. Заводик, недавно чистенький и веселый, дымивший длинной трубой, был уже пуст и разорен. Куда-то на грузовиках немцы вывозили большие жестяные бидоны и уцелевшие сепараторы. У дверей конторы стоял часовой. Дегтяренко ввели в кабинет директора. Все со стен было сорвано, и Дегтяренко покосился на повешенный портрет: с каплей жестких черных усов под носом, с тяжелыми мешками под глазами, лицо обещало ему не одно мучительство и насмеяние. За столом директора, выдвинутом на середину комнаты, сидели три человека: один офицер был скуластый, с провалами щек длинного лица; другой – полный, розовый, с аккуратным проборчиком, казалось, всем довольный и благодушный – его коротенькие розовые пальцы всё поигрывали остро очиненным карандашиком. Третий был в гимнастерке без петлиц, с широким ременным поясом невоенного образца. Человек оказался русским.
– Имя, отчество, фамилия? – спросил он коротко.
– Дегтяренко, Егор Степанов, – ответил Дегтяренко.
– Возраст?
– Двадцать два года.
– Откуда родом?
– Из Царицына Кута Запорожской области.
– Профессия?
– То есть как? Чем я раньше, до войны, занимался? – спросил Дегтяренко спокойно.
– Ну разумеется, – ответил тот.
– Слесарь я. На заводе работал.
– Воинское звание?
– Сержант. Командир орудия.
– Какой части? Номер батареи? Номер артиллерийского полка?
Дегтяренко помолчал.
– Вот что, – сказал он затем, – чтобы нам времени задаром не терять… не знаю – русский вы, продавшийся немцам, или по-русски хорошо научились. А только на военные вопросы я отвечать не буду.
Скуластый офицер нагнулся к переводчику – его заинтересовало, что́ сказал сейчас пленный. Тот перевел ему. Офицер что-то быстро записал на листке. Полный все еще безмятежно и благодушно поигрывал карандашиком, как будто занятый своими, совсем далекими мыслями.
– В партии состоите? – продолжал бесстрастно переводчик.
Только на миг Дегтяренко прочитал в его прикрытых глазах едкую, точно чиркнули спичкой, ненависть.
– Комсомолец, – ответил он.
Человек порылся в отобранных у него документах и полистал комсомольскую книжку.
– Так, – сказал затем он, откинувшись. Скуластый офицер что-то быстро сказал ему. – Кто командир батареи?
Дегтяренко подумал минуту.
– Капитан Ивлев, – сказал он затем.
– Он жив или убит?
– Я этого не знаю. Перед тем, как меня ранило, он был жив.
– Ваш капитан Ивлев давно на сторону немцев перешел, – сказал человек. – Это вам голову всякой дурью забили. Все равно немецкую военную силу не одолеть. Со всяким честным русским немцы хорошо обходятся. Будете говорить правду – вам будут предоставлены хорошие условия. Все русские пленные, которые себя прилично ведут, очень довольны. Все имеют работу.
– Это мы слыхали, – сказал Дегтяренко. – Вы бы лучше мне сесть предложили. Все-таки я раненый.
Он показал на забинтованное горло. Немецкий офицер опять поинтересовался, что́ сказал пленный. Он приказал солдату принести ему стул. Дегтяренко сел, положив большие руки на колени. Казалось, он заинтересовал собой офицеров. Даже полный перестал играть карандашиком.
– Видите, как немцы вежливо обходятся с пленными, – сказал переводчик снова.
Он ни разу не показал своих глаз, только по его желтым щекам по временам перекатывались желваки.
– Смотрю я на тебя… продажная ты тварь, – ответил вдруг Дегтяренко. – Что ты тут передо мной в лису играешь? Выведи меня за околицу и расстреляй в степи… все равно, покуда буду жить, волка при себе де́ржите.
Он почувствовал вдруг облегчительную радость, что может говорить все. Но человек и на этот раз остался бесстрастен, и Дегтяренко понял, что самое страшное в нем эта прикрытая бесстрастность – он был сейчас похож на оружие, которым до времени можно даже играть.
– Как фамилия командира полка? – спросил тот снова.
– Забыл, – ответил Дегтяренко, уже глумясь.
– Количество орудий в полку можете указать? Сколько легких пушек и сколько гаубиц – в отдельности?
– Это могу, – ответил Дегтяренко, оживившись. – Записывайте всё.
Казалось, его убедили и он решился. Полный, осведомившись у переводчика об его ответе, опять заиграл карандашиком.
– Вот, значит, так: в полку двести орудий. Сто легких семидесятишестимиллиметровых. Сто гаубиц. Всё.
Человек выслушал, склонив голову набок, не записывая.
– Долго будете дурака валять? – спросил он затем раздельно, и Дегтяренко впервые увидел его желтые с маленькими зрачками глаза.
– До самой смерти, – ответил он восторженно, – до самой смерти… И шкурам этим передай – ни словечка они от меня не дождутся! А немцев мы побьем!
Туман застилал ему глаза. Только когда кто-то больно ударил его по перевязанной шее и он свалился со стула, он понял, что самое главное его ждет впереди. Он поднялся, чувствуя, что кровь опять наполняет его горло. Скуластый офицер что-то крикнул ударившему пленного солдату. Тот толкнул Дегтяренко перед собой и повел его из конторы заводика. Он провел его через двор с отвалами шлака из топки. В глубине был каменный сарайчик для инвентаря. Солдат втолкнул его туда, и Дегтяренко упал, больно ударившись об угол какой-то железной машины. Кровь снова шла из его разбитого горла. Он лег ничком, чтобы легче было выплевывать сгустки. Внезапно в темноте он услышал стон, и голос вздохнул:
– О господи!..
Дегтяренко пошарил в темноте и нащупал чьи-то разутые ноги.
– Товарищ… – позвал он. Ему ответили стоном. Он подполз ближе и нащупал руки и лицо человека. – Боец? – спросил он в темноту.
– Боец, – ответил ему глухой, слабый голос. – Помираю здесь.
Кровь опять набежала, но сгустки были уже тверже – рана снова затягивалась.
– Куда ранен? – спросил он у человека.
– Грудь мне помяли… били дюже.
– А за что били? – спросил Дегтяренко не сразу.
– А так, ни за что… били – и всё, трое били. Вот помирать как погано приходится…
– Родом-то откуда?
– Я из Фастова… фастовский житель. Механиком на машинно-тракторной станции работал.
Его слабый, натруженный голос был уже откуда-то издалека, словно по ту сторону жизни.
– Ну что ж, помрем… вспомнит нас народ. По чести умирали, – сказал, помолчав, Дегтяренко.
– До победы не дожили, вот что главное, – ответил человек. – А умирать, что ж… – может быть, он хотел добавить: не страшно. Но он не добавил ничего. – Может, случится – останешься жив, – сказал еще раненый, – дай тогда в Фастов знать, в колхоз имени Ленина… видел, мол, Ивана Горячева, всем просил кланяться.
– Я скажу: погиб, не посрамив своего звания, – сказал Дегтяренко. – Ты кто – пулеметчик?
– Связист.
Дегтяренко наклонился к нему и почувствовал короткое жаркое его дыхание.
– А ты не томись, – добавил он, подумав с усмешкой, что как же – дадут немцы ему, Дегтяренко, выбраться отсюда. – Народ тех, кто за него пострадал, вовек не забудет.
Он провел рукой по его обросшему жесткой щетиной лицу, наклонился и поцеловал связиста в губы. Тоска переполняла его, он знал, что черным крестом перечеркнул на допросе свою жизнь, и сейчас надо дорожить каждой минутой, пока он еще может двигаться и думать…
– Умирать легко, когда знаешь, за что… чтобы на совести у тебя ни пятнышка не было. Допрашивали тебя? – спросил он погодя.
– Допрашивали, – ответил связист.
– Часть свою называл?
– Как же… дождались они от меня, – ответил вдруг со смешком слабый голос умирающего. – Пожить хочется, ничего не скажу… но раз уж не пришлось…
Он устал и замолк.
– Ты отдохни, – сказал Дегтяренко строго.
– Я и так…
И Дегтяренко, пригнувшись к нему, снова услышал его слабое короткое дыхание. Но как же так – не жить? Вот его большие спорые руки слесаря и артиллериста будут вытянуты неподвижно, и все, что успел он повидать на белом свете, – он вспомнил вдруг акации в треснувших стручках во дворе молочного заводика, – все это перестанет существовать? Он почувствовал слабость и жалость к себе. Для этого конца растила его мать, перемогаясь с большой семьей без мужа и дожидаясь, когда он, старший сын, станет опорой и помощью? Он поднялся и бешено ударил в железную дверь ногой, но дверь только печально загудела. Все его стиснутые силы пришли в движение.
– Ладно, – сказал он вслух, – если еще разок на допрос приведете… – Он хотел убить этого желтого предателя без глаз, с его страшной бесстрастностью и желваками на скулах. – О, шкура, тварь! – сказал он вслух. – А мать еще такую суку в муках рожала.
– Пить, – сказал раненый, – пить…
Дегтяренко руками и ногами стал бить в железную дверь. Никто не пришел, никто не отозвался. Он обессиленно опустился снова на пол рядом с умирающим.
– Пить тебе не дадут… не надейся. Им нужно, чтобы полную муку мы приняли.
А жить хотелось – страстно, горестно хотелось жить. Только что он вышел на дорогу жизни, и еще ничего не увидел по-настоящему, и лишь готовился увидеть. Каменный сарай был крепок и глух. Если бы не шалый осколок кинутой им же гранаты – он бы не дался живым… Он нащупал стружки – здесь изготовляли ящики для масла – сгреб груду под голову и уснул.
Его разбудили ударом сапога в бок. Желтый свет карманного фонарика плеснул по нему и по затихшему рядом связисту. По страшной неподвижности его запрокинувшегося лица Дегтяренко понял, что он мертв. За открытой дверью сарая была уже ночь. Солдат повел его снова через двор заводика. Тонкий, едва родившийся полумесяц, похожий на пастуший рожок, поднимался над степью. Дегтяренко старался жадно запомнить все – он знал, что это последнее. Нет, ни его слабости, ни его душевной тоски – они ничего не увидят. Радоваться его последним мучениям он не даст.
Его снова привели в тот же директорский кабинет. На столе горела керосиновая лампа – электростанция перед отходом была разрушена. Рядом с прежним желтолицым переводчиком сидел теперь человек весь в черном. Его черная фуражка с высокой тульей и белым кантом зловеще лежала перед ним на столе. На этот раз Дегтяренко сразу предложили сесть. Он сел. Свет от лампы после длинного черного дня в глухом сарае слепил. Он заслонился рукой от света, чтобы лучше разглядеть лица людей.
– Ну как, – спросил переводчик. – Продолжим?
– А что продолжать-то? – сказал Дегтяренко невесело. – Что я – мышь, а ты – кошка… Кончайте – и всё тут.
Тот помолчал, листая блокнотик.
– Вам сохранили жизнь, – сказал он затем. – Немецкий врач оказал вам помощь. Или не так?
– Так. А только зачем оказал? Чтобы я тут перед вами сидел… чтобы в сердце мне плюнуть сумели? Ну, только нет… в сердце мне не плюнете. Убить можете, а в сердце не плюнете.
Минуту переводчик обстоятельно переводил все офицеру в черном.
– Господин обер-лейтенант, – сказал он, – предлагает вам следующее: первое – сообщить номер вашего артиллерийского полка и местонахождение штаба дивизии. Второе: сообщить точный маршрут, как двигался ваш полк, – по пунктам: города и деревни. Понятно?
Дегтяренко усмехнулся.
– А что за это мне будет?
– Вас отправят в Германию. Будете в лагере, в хороших условиях. Сможете работать по специальности.
– Мало. Скажи ему, что мало, – сказал он, чувствуя, как мстительная сила снова как бы распирает его ослабевшее тело. – Что же я – за пятак буду Россию продавать? Ты ему скажи, – добавил он, – он снова чувствовал во рту солоноватый вкус крови: вероятно, разошлась от напряжения рана, – ты ему скажи: вовеки силы такой не придумать, чтобы человека нашего сломать!
Все вдруг слилось: и желтое лицо переводчика, и огонь керосиновой лампы, и черная фуражка, сидевшая на столе, как ворона, – со страшной силой, упершись руками в сиденье, он толкнул ногой стол. Лампа свалилась на пол, горящий керосин потек, и только длинный, очень громкий удар, точно хлестнули по нему, Дегтяренко, кнутом или проволокой, проник ему куда-то в грудь. Он еще мгновение сидел, крепко ухватившись за сиденье руками, потом стул под ним точно подломился, и он упал прямо лицом в горящую лужу керосина. Он даже услышал, как сразу затрещали его волосы, но потом все стало безразлично… только стручки акации, которые видел он днем, лопнули вдруг, и огненные семена посыпались из них, и горло его переполнилось ими.
XIVВсю ночь уходили из города по единственно свободной дороге. Пешком и на лошадях торопились жители выбраться из мест, на которые теперь надвинулась война. Забежав перед вечером в дом, Соковнин застал готовую к уходу вместе с родными Раечку.
– Я думаю, нам не уйти, – сказала она бескровными губами, – немцы нас перехватят.
– Ну, зачем же так думать, – ответил он. – Еще, может быть, не в одном городе с вами встретимся.
Но в это трудно было поверить. Немцы находились в десяти километрах от города. Все в комнатах было опрокинуто, постели стояли без простынь, в настежь открытом буфете блестела посуда, но жизни в домике уже не было. И вьющийся виноград напрасно пытался укрыть его в этой обнаженности судьбы. Соковнин снял с гвоздя позабытый плащ и вернулся в садик. Наскоро сложенный скарб одиноко стоял на траве. Уже печально сиротствовали покинутые дома с забитыми дверями и окнами, как будто это могло спасти их от разорения. Раечка покорно и молча сидела на одном из узлов.
– Только не унывайте, Раечка, – сказал Соковнин, присев на минутку рядом. – Война – жестокое дело… но она пройдет, как тогда ночью гроза. Помните, какое утро было после грозы?
Он вспомнил это стеклянное, все в каплях, в журчании ручьев, в запахе освеженных листвы и земли утро. Холодными пальцами она стала вдруг расстегивать блузку на груди, и он увидел детскую ее ключицу и худенькую тонкую шейку подростка.
– Пожалуйста, возьмите это от меня на память… прошу вас, – сказала она. – Это пустяк, но мне хочется, чтобы он был с вами… это у меня от бабушки.
Она протянула ему маленький овальный медальончик, ту наивную старомодную безделушку, которую дарили обычно, когда кончалось отрочество и начиналась юность. Медальон был еще тепел от ее кожи.
– Ну, зачем это, Раечка, – сказал Соковнин, возвращая ей медальончик.
– Нет, что вы, что вы… – заторопилась она, – как же так… раз я это решила. Я задумала так… понимаете? Вот тогда ночью, когда была гроза и они прилетели.
Он понял, что нельзя отказаться.
– Ну, тогда надо и от меня что-нибудь на память… – Он похлопал себя по карманам гимнастерки и нашел выдвижной карандашик – единственное, что у него сохранилось от прежнего. – Вот напишите мне этим карандашиком, когда устроитесь… обещаете? – Он вырвал листок из блокнотика и записал ей номер полевой почты. – И верьте, Раечка… еще не одно хорошее утро встретите вы в вашей жизни.
Он пожал ее холодную руку, и они простились, вероятно, навсегда. Минуту спустя он уже сбега́л к реке, блиставшей на зеленоватом свете догоравшей зари. В воронках быстрин неслась река. Где была сейчас Наташа Кедрова?
Немцы начали наступление на всем участке обороны еще на исходе ночи. Сигнальная ракета поднялась в небо, и сильный мертвый свет осветил каждую складочку и даже каждую травинку. Откуда-то со степи с нарастающим унылым гулом – предполагалось, что синтетический бензин дает этот гул, – летели немецкие бомбардировщики. Слева ударили первые зенитки, потом сразу рванулись ближние пулеметы. Зарево поднялось над степью: горело подожженное зажигательными бомбами село. Дома, прозрачно охваченные пламенем, начинали обрушиваться крышами и горящими стропилами. Какая-то птица, ослепленная и напуганная, ударилась о землю и села рядом с окопами, поворачивая во все стороны круглую голову: это была белая степная сова.
Людей, присланных на пополнение – полк пострадал в бою меж озерами, когда пропали без вести капитан Ивлев и Костя Кедров, брат Наташи, – людей этих Соковнин узнать еще не успел. Большинство из них не побывало в бою. Только с тремя он как-то сразу сблизился: один был московский шофер Суслов, отчаянный человек, ставший теперь пулеметчиком; другой – бывший пограничник Коротеев, участник самых тяжелых боев на Днестре; третий – молчаливый, старшего срока, бывший егерь подмосковного охотничьего хозяйства, Наумов: охотничью его обстоятельность Соковнин сразу оценил.
Бой, начавшийся с утра еще на дальних подступах к реке, к полудню перекинулся уже к самому городу. Западнее железнодорожного моста, у песчаной косы, немцам удалось переправиться на левый берег реки. Несколько прорвавшихся немецких бомбардировщиков зажгли город. Население, не успевшее уйти, попряталось в погребах и подвалах. Пожар разрастался на главной улице, перекидываясь от одного деревянного дома к другому. Вокруг своих гнездилищ в дыму и огне носились птицы. К двум часам дня по наведенному мосту переправились первые немецкие танки. Переправа была вскоре разрушена артиллерийским огнем, и следовавшая за танками пехота отрезана.
На уровне глаз человека, глубоко закопавшегося в землю, все в этой степи продолжало свою обычную жизнь. Большая, с желтым длинным мешком живота, цикада сидела на стебле, и треск и звон стояли вокруг в пыльной белесой траве – цикады отдавались теплу и солнцу. Серая пичуга, слетевшая откуда-то, качалась на былинке, уцепившись за нее тонкими лапками и удивленно поводя головкой с выпуклым круглым глазком. Летали капустницы, вдруг припадая, сложив крылья, к слабому степному цветку, и снова начинался влюбленный полет и мелькание желтеньких крыльев…
– Осень ранняя будет, – сказал Наумов, положив рядом с собой свою нагревшуюся каску. – Птицы в стаи собираются.
Его глаза охотника по-прежнему продолжали видеть мир, как будто все в этом мире не было уже повреждено и нарушено. Внезапно с воем прилетел откуда-то со степи первый снаряд и разорвался впереди окопа. Все вокруг дрогнуло, по стенке окопа поползли струйки земли. Немцы начинали артиллерийскую подготовку перед атакой. Впереди в синеватых окулярах бинокля лежала степь без единой горбинки, и только западнее, где стоял раньше триангуляционный знак, была высотка, служившая теперь командным пунктом полка. После получасового обстрела артиллерией – дым и пыль стояли над степью – все вдруг ожило движением сотен прикрывавшихся до поры людей. Первые серые фигуры начали перебежку со стороны кукурузного поля. Теперь огромные черные кусты разрывов припрятанной гаубичной батареи стали накрывать степь навстречу немецкой пехоте. Ее сразу поредевшие ряды продолжали перебежку в дыму и пыли.
Но Соковнин все еще не давал команды открыть огонь. Надо было дать немцам приблизиться. Вместе с опытом войны пришло и это испытание воли. Нервное напряжение заставляло, однако, почти перекусывать мундштук папиросы. Он полез в карман за очередной папиросой и механически зажег одну о другую. Сейчас немцы начнут атаковать левый фланг – он видел, что они накапливаются в высокой пшенице. Надо дать им выйти на открытое место. Он пробрался к левофланговым пулеметчикам. Но пулеметчики сами уже все заметили.
– Обождем малость, пускай поднакопятся, – сказал Суслов, не повернув головы. – Испить нет ли, товарищ лейтенант?
Соковнин достал фляжку и вытащил зубами резиновую пробку. Во фляжке оставался еще лимонад, которым наполнил он ее накануне в военторговской столовой. Суслов отпил несколько глотков.
– Ах, хорошо, – сказал он, оживившись. – Последний раз в магазине фруктовых соков пил. Как, товарищ лейтенант, удастся побывать еще в Москве? Я, между прочим, надеюсь!
Соковнин понял, что тот боится его слабости и хочет его подбодрить. Он пробрался обратно по ходу сообщения. Первые цепи немцев, поднявшись из пшеницы, начали перебежку по открытому месту. Он видел в бинокль их красные лица и автоматы, прижатые к животу. Пыльные вулканчики задымились по степи. Соковнин понял – пора.
– По наступающим – огонь!
В ту же минуту заработал пулемет Суслова. В первых рядах стали падать, через упавших перескакивали бежавшие сзади. Внезапно движение наступающих замедлилось. Часть бежавших залегла, часть повернула обратно. Слева, спотыкаясь на секунду перед новой длинной очередью, работал пулемет Суслова. Немецкая пехота, прижатая к земле огнем, уже не могла подняться. Несколько солдат, пытавшихся сделать перебежку, были тут же убиты. Наступала та минута перелома, которая могла решить бой. Если подняться сейчас встречной атакой, можно опрокинуть противника.
То, чего Соковнин еще не испытал в своей жизни, о чем знал только из корреспонденции во фронтовой газете – как проверка всех его познаний и духа, требовало сейчас действий!.. Он уперся ногой в земляной выступ окопа и минуту спустя не мог даже вспомнить, успел ли крикнуть: «За мной!»
Он бежал по степи и по топоту ног слышал, что за ним следуют поднятые в атаку. Теперь казалось, что нужно лишь добежать до какой-то черты – и будет решен не только этот бой, но, может быть, и вся война…
Впереди него, оглядываясь на ходу, тяжело бежал большой грузный немец. Внезапно, пригнувшись, он ринулся в сторону кукурузного поля, пробежал, ломая стебли кукурузы, несколько шагов и рухнул, видимо настигнутый пулей.
За обочиной поля темнела ломаная линия немецких окопов. Это и была та черта, то заключение боя, которое означало победу… С ревом и топотом бежали люди его роты, и он знал, что на плечах отступающих они ворвутся сейчас в их окопы. Он поравнялся с немцем, который упал в кукурузу. Только в ту минуту, когда что-то зло хлестнуло его по животу, Соковнин понял, что немец жив и это он в него выстрелил. Он остановился на бегу, точно перерезанный надвое болью…
Потом он увидел близко от своего лица подошвы сапог, утыканные шипами. Белое грудастое облачко плыло в вышине, похожее на колыбель. Большая цикада сделала вдруг прыжок и, выждав, застрекотала. Трава под его щекой пахла пылью и горечью. Он попробовал приподняться на локте, но только пыльные стебли кукурузы зашевелились над ним.