355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Лидин » Три повести » Текст книги (страница 37)
Три повести
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:14

Текст книги "Три повести"


Автор книги: Владимир Лидин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 46 страниц)

XXIX

Была та глухая, черная ночь ноября, когда стылый ветер с воем и свистом катится над степью и хаос близкой метели несут с собой низкие степные облака. Казачий полк, с которым проделал путь Икряников, стоял теперь в чеченском городке на Аргуне. Не один славный казак полег на широком просторе от Армавира и Невинномысска до предгорий Кавказа… но и не одну сотню немцев порубили казаки, и заносимые снегом остались от самого Калача до Прохладного кресты с надетыми на них зеленоватыми немецкими касками. Уткнувшись в непроходимую стену сопротивления у Воронежа, и на Волге, и у предгорий Кавказа, немцы искали теперь надежных зимних жилищ.

Печальные полосы снега белели вдоль берегов незамерзшего Аргуна. С незатихающим грохотом влачила река камни, и даже в черной ноябрьской ночи была видна пена на каменистых грядах. Но по тому, как до единого человека была пополнена убыль в полку, и подкормлены кони, и подвезено полное боевое снаряжение, и приданы полку новенькие, еще не бывшие в бою танки, – казаки знали, что немцам не отсидеться в степи до весны. «Скорей бы…» – говорил с тоской не один казак, оглаживая привычным движением эфес шашки и глядя воспаленными глазами туда, где лежали под немцем родные Кубань и Дон.

И время это пришло. В одну из таких непроглядных ночей, когда особенно глухо шумел Аргун, Икряников сошелся на каменистом берегу с прибывшим недавно на пополнение ставропольским казаком Ячеистовым. У обоих были ведра: казаки не доверяли дневальным своих коней и поили и засыпали им корм сами. Икряников пустил ведро на веревке по течению и набрал воды.

– Ну, казак, недолго нам на Аргуне поить коней, – сказал Ячеистов Икряникову, и они вытащили полные ведра и стали скручивать, заслонившись от ветра, папироски.

– Или что слыхал? – спросил Икряников, когда они закурили.

– А ты ничего не слыхал? Ну, услышишь! – ответил Ячеистов обнадеживающе.

– Да ты загадки не загадывай, – сказал Икряников нетерпеливо. – Мне разгадывать некогда.

Но Ячеистов ничего не ответил и курил. Его широкое рябоватое лицо освещал по временам раздуваемый огонек папироски, и в левом ухе блестела та щегольская казачья серьга, которая переходит, другой раз, от родителя к сыну вместе с заветным отцовским клинком.

– Зажали фашистов на Волге, – сказал Ячеистов со зловещей усмешечкой, – теперь им не выбраться… теперь, помянешь мое слово, пойдет. Выкуривать будем из степи, как сусликов… теперь и нам скоро в дело. Они думали на самый Кавказ пролезть и по Волге пройти, – сказал казак еще, – только нет, обожглись. Может, в станице родной удастся побывать, – словно ответил он на безмолвный вопрос Икряникова.

Густая радость, печаль и истома с такой силой овладели тоскующей душой Икряникова, что он даже заскрипел зубами. Скорей бы… скорей бы сесть в седло и толкнуть коня каблуками и погнать через степь к родным местам, где, наверное, уже и стариков не осталось… а может быть, где-то в степи или в далеких горах Кавказа ждет его возвращения жена и ждут отцовского его возвращения дети. Гремел в черноте ночи камнями Аргун, и казалась озаренной далекими огнями эта глухая ночь в чеченской стороне, куда с донских и кубанских степей закинула казака война.

Они подняли ведра с водой и понесли ко двору, где стояли их лошади. Конь, почуяв приближение хозяина, тихонько заржал, потом осторожно пригубил и стал медленными глотками пить холодную горную воду. Икряников слышал, как ходят глотки в вытянутом горле и как забурчала вода в чреве лошади. Отпив четверть ведра, она отвела голову в сторону, потом сделала еще один глоток и другой – пить она уже не хотела. Икряников отставил ведро. С мягких губ коня упало несколько капель на его руку. Он обнял коня за шею, и тот шумно вздохнул, как бы давая знать, что все понимает: и что у казака на душе и что предстоит еще им совместно совершить…

Два дня спустя, такой же глухой ноябрьской ночью, в казачьем полку был получен приказ о выступлении. Всю ночь в городке шло движение, стучали подковами о плоские камни мостовых лошади, вязали сено, и жители стояли у своих домов, прощаясь с недолгими и полюбившимися им постояльцами.

Было холодное морозное утро, когда полк покинул город. Низкие тяжелые тучи цеплялись за выступы скал над Аргуном. Дорога шла на Валерик и дальше на Ассинскую и Карабулак в обход Грозного. Отдохнувшие кони просили повода. Скрипела кожа седел, и звякали уздечки, и далеко по горной дороге, насколько видел глаз, растянулись казаки, готовясь выбраться из горных теснин в родные степи. Еще задолго до Валерика, на привале в большом чеченском селе, казаки узнали о первых ударах, полученных немцами севернее Котельникова, откуда пытались те пробиться к своим окруженным под Сталинградом армиям.

– Теперь шабаш, не пройдут, – сказал Икряникову, блеснув глазом и сдвинув над запотевшим лбом кубанку, Ячеистов. – Поглядели на Волгу, будет! Теперь они хрена попробуют. – Он наполовину вытащил и со стуком брякнул опять в ножны шашку. – А ты как думаешь?

– Ты себя, Ячеистов, не тешь: сила у немцев большая, и больших трудов будет это стоить.

– Я знаю, – ответил Ячеистов. – Может, и нам с тобой конца светлого не увидеть.

– Ну нет, – сказал Икряников с твердостью. – Я до конца хочу дожить.

– Это как придется… – вздохнул казак, – я наперед не загадываю. У тебя жена, а у меня любушка… мне тоже охота на нее еще посмотреть.

– Ну, значит, и увидишь, – ответил Икряников и глубоко сильными ноздрями вдохнул холодный ноябрьский воздух.

Неделю спустя казачий полк присоединился к основным силам, готовившимся к широкому наступлению на Армавир и Кубань. Степная зима, в пору которой немцы рассчитывали отсидеться в станицах, надвигалась злыми ветрами и буранами. На железнодорожной станции близ Армавира десятки вагонов брошенного немцами состава были загружены железными печурками: немцы готовились отопить ими степь. Но, обрушившись с тех горных отрогов, на вершинах которых лежали вечные снега, и от Волги, захватывая степи все шире и шире, шло великое движение, – шло наступление Красной Армии… Уже обгорелыми балками накатов торчали развороченные артиллерией немецкие блиндажи; и порванная проволока заграждений царапала на ветру снег; и, как железные могильные памятники, до самого горизонта темнели разбитые немецкие танки; и цепенели брошенные на железнодорожных путях составы с орудиями на платформах. А великий поток, начавший свое движение у берегов зимней скованной Волги, и на среднем Дону, и в предгорьях Кавказа, несло по Дону и Кубани, и, приникая к газетным листам на стене или толпясь возле рупоров на улицах, веселели люди: «Началось! Наши наступают…» Весна опережала пору обычного своего приближения. Она началась в эту долгую степную зиму – в ноябре.

В морозный январский день, пригнувшись к шее коня от степного ветра, с обмерзшими усами и бородами, въехали казаки в пустую выгоревшую станицу. Даже деревенской улицы нельзя было распознать среди сугробов и обгоревших печей, торчавших, как позвоночники, на месте когда-то сложной и любимой жизни человека. У того пустыря, где некогда стоял его дом, Икряников остановил лошадь. Он слез с коня и медленно, опустив голову, поднялся на снежный бугор, под которым лежали останки его жилища. Все было пусто и мертво, как будто никогда и никто здесь не жил. Он постоял у той наледи, где был порог его дома, и ножнами шашки попытался расковырять смерзшийся снег. Только какие-то черепки да куски железа напоминали о том, что здесь некогда была жизнь. Он очистил рукавом полушубка один черепок и долго держал его в руке. Это был глиняный черепок того горшка, в котором стояла на окне герань, когда-то нежным розовым светом освещавшая его жилище.

Он отбросил черепок и вернулся к лошади. Его глаза были сухи. Он взялся за холку коня и перекинул в седло свое тяжелое в полушубке тело.

За околицей того места, которое называлось его станицей, он нагнал казаков, и конь его пошел рядом с обросшим инеем конем Ячеистова. Казак все понимал и ничего не спросил у него. Только тогда, когда кругом была снова степь, он пригнул к нему свое побуревшее, натруженное морозом лицо и сказал:

– За все рассчитаемся!

Два дня спустя в бою под Темиргоевской казаки порубили несколько сот брошенных против них немецких саперов, но главное было еще впереди. Еще только первые усилия были сделаны. Но после тяжелого зимнего сна должна была отойти и вернуться к жизни родная земля… и она готовилась к этому, простертая под копытами казачьих коней, вслед за Кубанью и Доном вступавших в Украину.

Часть вторая
I

На рассвете Макеев дошел до большого степного села. Все кругом было уже голо и пусто. Только кое-где в палисадниках трепетали последние листочки на облетевших акациях. Он шел по ночам – по той самой дороге, по которой великим страдным походом, с тяжелыми мешками за спиной и с салазками, тянулись скорбные шествия женщин. В деревнях близ Полтавы можно было обменять еще носильные вещи на картофель и жито, и от самого Харькова до Полтавы, с проступившей и заледеневшей солью пота на спине, волокли и несли на себе женщины мешки с картофелем, просом или початками кукурузы… Наиболее отчаявшиеся пытались уцепиться на подножке проходящего поезда, но их грубо сбрасывали и били резиновыми палками немецкие полицейские. В Харькове Макеев должен был разыскать двух людей – дочь Суровцева, отряд которого действовал теперь в районе Днепра, и библиотекаря Глечика.

Снег выпал недавно, но степные ветра смели его с зеленей, и только в колеях и межах лежали траурные белые полосы. Неуютен и лишен человеческого счастья был этот простор оголенных полей. Сторонясь больших дорог, забираясь иногда на ночлег в подгнивший прошлогодний омет, Макеев шел теперь к Харькову. Свыше полугода минуло с той поры, когда апрельским утром, на повороте дороги, простился он с Феней. Но казалось, что было все это на заре другой жизни, – столько за эти полгода пришлось испытать.

Они шли навстречу ему, или он обгонял медленное шествие женщин – молодых, с лицами, почти смертельно истончившимися, или старух, спотыкающихся на последних заледеневших буграх своей жизни. Но жизнь все же повелевала жить, и, конечно, за всей этой опустившейся тьмой зардеет рано или поздно полоска зари, и люди волокли и несли последнюю надежду на то, чтоб дожить: зерно и прихваченную морозом картошку.

Не раз – с риском встретить немецкий патруль – вскидывал Макеев на спину мешок, помогая бормочущей слова благодарности женщине добраться до первой деревни… Но и в деревнях гулял гиблый ветер опустошения. Много было за эти полгода утрат: карательные отряды и даже целую дивизию бросили немцы, выжигая огнем партизанские гнезда. Погибли братья Онищенко из федварских лесов, схвачен был и подвергся самому жестокому насмеянию бывший шахтер с александрийского рудника Лозовой, и иссохшие тела с дощечкой «партизан» на груди раскачивались на ветру, спущенные с балконов в Кировограде и Харькове. Но было что перечислить и на пути не затихавшей ни на день, ни на час народной войны… Не один документ, захваченный в немецком разгромленном штабе, переправлен был по ту сторону фронта, помогая нащупать расположение немецких частей. Не один десяток немцев, угрюмо глядя на их тощие и широкие спины, вел он, Макеев, перед собой. Все ими было убито вокруг, и поля сумрачно рыжели колючим сжатым жнивьем… не народу-хозяину суждено было есть хлеб, который он засеял: состав за составом хлеб гнали в Германию.

У крайних пустых сараев без крыш Макеев увидел двух женщин. С прядями выбившихся из-под платков волос, в рваных шубейках, дымившихся на спине от остывающего пота, они безучастно сидели на придорожном бугре. Два тяжелых мешка, непосильная ноша, которую волокли они, вероятно, от самой Полтавы, лежали возле самодельной тележки. Он прошел было мимо женщин, но вдруг вернулся назад.

– Что же вы делаете, бабочки, – сказал он сурово, – простудитесь насмерть. Вы бы хоть до хаты дошли.

Только теперь увидел он, что обе – девушки, измученные и обессилевшие до равнодушия ко всему на свете. Он наклонился и потряс одну из них за плечо.

– Вставай, вставай, милая, – сказал он, уже не скрывая сочувствия в своем голосе, – ну, куда это годится… – Он взялся за лямку притаявшей к мокрому снегу тележки. – Ах, девочки, девочки… – добавил он и только махнул рукой.

До ближней хаты нужно было пройти по разбитому, в тяжелых смерзшихся колеях, грейдеру с полкилометра. Девушки покорно пошли за ним следом. Они шли молча, натруженным шагом, и он искоса вгляделся в их лица. Одна была черненькая, с острым личиком и с таким отчаянием в больших измученных глазах, что он только крякнул от внутренней боли; другая была широкая в кости, с лицом чуть скуластым и полным упорства, – встречал он уже не одно такое до времени созревшее в испытаниях войны существо.

– Вы откуда идете? – спросила она.

– Я-то? – Макеев усмехнулся. – Со степи.

– До Харькова?

– Может, и в Харьков загляну, – ответил он уклончиво.

Минуту они снова шли молча, и он с упорством волочил тяжелевшую тележку.

– Неужто так от самой Полтавы и везете? – спросил он горько.

– А что же делать, если иначе нельзя? – с каким-то сразу подкупившим его прямодушием ответила скуластая девушка.

– В Харькове живете?

– Ну да, в Харькове.

– Сестры?

– Нет, так… – Девушка замялась, и он не повторил вопроса.

Надвинулась туча, понесло мелким колючим снежком. Они прошли еще с четверть километра, и он остановился отдохнуть.

– Вот что, девушки, – сказал он, помедлив, – в селе, наверное, немцы, я туда не зайду. Теперь вам недалеко.

– Ах, что вы… какие немцы, – ужаснулась черненькая девушка, – да мы сами их боимся не знаю как. Нет, немцев здесь нет. Мы и так, как только можно, стороной пробираемся.

Они были беззащитны, – он доверился им.

– А вы все-таки разведайте… я вас здесь подожду, – сказал он, сходя с дороги в канавку.

Они на минуту замялись, – может быть, они думали, что человек увезет их мешки. Потом они все же решились.

– Хорошо, – сказала скуластая девушка. – Подождите нас здесь. – Она умными и понимающими глазами оглядела его: она привыкла сама скрываться и прятаться. – Меня мама от немцев в бельевой корзине прятала, – усмехнулась она, как бы отвечая его мыслям, – три месяца…

Он остался один. Снег с сухим шорохом бил по брезентовому плащу на нем. От белизны снега ломило глаза. Макеев прикрыл их, и мгновенное забытье отодвинуло видение этого предзимнего мира. К усталости от пути – почти неделю пробирался он в Харьков от самого Днепра – прибавилась душевная усталость. Феню он потерял – когда теперь они встретятся? Дождется ли она его в этой быстро несущейся, жестоко обламывающей каждого жизни? По временам, он не верил в их встречу. Но иногда по ночам точно толкало его в самое сердце – он просыпался от тревоги и счастья. Сейчас снова вокруг была предзимняя степь, с колючим снегом метелицы, с низким, почти фиолетовым небом, обещавшим близкую стужу. Больше всего томления было от последних неудач. Два месяца назад ему пришлось бежать ночью из села Ковалевки, где немцы едва не захватили Суровцева со всем его штабом. Затесавшийся предатель, ветеринарный фельдшер Омелько, выдал группу партийных работников, оставленных для подпольной работы. В Умани, в Гайсине шли аресты. Винницкие леса – обжитое пристанище в последнее время – становились ненадежными. Переброшенного на самолете радиста немцы захватили с его радиопередатчиком почти на месте спуска. У последнего оставшегося радиоприемника – теперь единственной связи с миром – сели батареи. Суровцев направил Макеева за батареями в Харьков, где помочь добыть батареи должна была его дочь.

Снег все еще несло. Уставшее тело искало покоя. Макеев прислонился к мешку. Минутный сон отодвинул куда-то снежное поле с секущей метелицей. Потом Макеев разом стряхнул с себя это минутное оцепенение.

В ту же минуту его позвали:

– Товарищ… – Скуластая девушка, спотыкаясь на мерзлых колеях, шла к нему. – Немцев тут целый месяц не видели… идемте.

Он выбрался из канавки и снова взялся за лямки. Минуту шли они молча.

– Как вас зовут? – спросил он.

– Меня? Ирина. Ирина Масленникова. – Она вдруг замедлила шаг. – Вы, может быть, не доверяете мне? – спросила она с прямотой. – У меня отец в лагере… уже четыре месяца ничего не знаем о нем.

Она не поборола на этот раз своей гордости, и правая щека ее жалко задергалась.

– Ничего… все образуется. Сердце надо сжать пока. Зверуют немцы в Харькове?

Она только кивнула головой. Снеговая туча пронеслась, теперь видны стали хаты, редко раскинутые по обе стороны.

– Вот сюда… к третьей хате, – сказала Ирина. – Мы здесь по дороге в Полтаву останавливались.

Он вошел за ней в дом. У окна сидела за прялкой старуха. Колесо глухо шумело под ее ногой. Она ловко прихватывала и сучила пеньковую нить, прислюнивая концы. Из остатков пеньки пряла кудель девочка.

– Доброго здоровья, – сказал Макеев, опуская на пол мешок.

Ему ответили:

– Здравствуйте.

Старуха остановила колесо прялки и оглядела поверх очков пришедшего. День еще не разгорелся и за окнами было сине, а уже добрый жар рдел в печи, растопленной еще на рассвете.

– Да вы сидайте, – сказала старуха с осторожным сочувствием: она знала эту породу гордых, никогда не признающихся в усталости мужчин. – Може, поснидаете?

Он вдохнул кисловатый крепкий запах борща из печи.

– Совестно объедать вас, мамо… народу много ходит, на всех не напасешься.

Но она уже отставила прялку и знакомым движением стала доставать из печи чугунок. Сотни раз, наверное, сгибались у широкого жерла печи женщины, делясь по исконному началу своей гостеприимной души всем, что было в доме. Точно сама Украина-мать разослала по хатам свою вселенскую душу.

Им поставили глубокую миску борща и нарезали хлеба. Колесо прялки уже не крутилось. Старуха стояла поодаль, придерживая правый локоть своей руки, которой подперла подбородок, и жалостливо смотрела сквозь старенькие, с веревочной петелькой очки, как согреваются девочки и рослый, похожий на ее, сына, мужчина. Точно выпитый спирт, побежал сначала в ноги, потом в руки крепкий борщ. Они поочередно опускали ложки в миску, и Макеев незаметно придвигал гущу девушкам.

– Вот спасибо вам, мамо, – сказал он, насытившись. – Горячего, я неделю не ел.

– Ишьте, ишьте… еще подсыплю, – ответила она.

Согнутая почти под углом, только изредка распрямлялась восьмидесятилетняя эта старуха, и тогда было видно, что она была красива и статна в молодости.

Макеев свернул папироску и подсел к печной тяге, чтоб не надымить в хате.

– Ну, а вас как зовут? – спросил он погодя черненькую девушку: только теперь, когда сняла она с себя бабий платок, он увидел, как она непомерно худа.

– Меня? – Она на мгновение запнулась. – Меня зовут Римма.

Что-то настороженное и даже враждебное прошло по ее лицу и вместе с тем жалкое, точно она ожидала удара. Он минуту молчал и курил. Девушки все еще присматривались к нему и даже переглянулись между собой, как бы спрашивая друг дружку: можно ли доверять этому случайному спутнику?

– Мы ведь только немножко отдохнем и пойдем… здесь, ближе к Харькову, немцы все отбирают. Лучше ночью идти…

Девушка не договорила.

– Ну что же, – сказал Макеев, – может, вместе и пойдем.

Они обе вдруг оживились.

– А в Харькове можете прямо к нам… – сказала та, которую звали Ириной, – если захотите, конечно.

Гордость и непокорность были в ее крупных ноздрях и в складочке между бровями.

– Там посмотрим, – ответил он уклончиво. – Вы отдохнули бы, девочки. Устройте их, мамо, на печку.

Он остался сидеть за столом, подперев голову. Тепло в хате после непогодливой ночи размаривало.

– Вы, наверное, тоже устали порядком… – сказала с печи сонным голосом одна из девушек.

Но он не ответил ей. Сверчок в углу завел свою волшебную серебряную машинку. Что он ткал? Какие-то льющиеся на изломах, как парча, покрывала для бабочек? Макеев вдруг улыбнулся сам себе – от тепла, от мира обретенного крова после жесткой, в порывах степного ветра, ночи.

К вечеру они ушли. Ветер стих, и среди клочьев облаков видны были слабые холодные звезды. Скоро остались позади последние хаты села и разоренные сараи. Выпавший утром снег лежал в колеях, как раскатанные бинты. Поле впереди было без единого огонька в придорожном селе. Только на горизонте над проезжей дорогой по временам поднималось как бы зарево от фар немецких машин. Макеев тяжело волочил прыгавшую на подмерзших буграх тележку. Девушки молча шли рядом: дорога была трудная – за осеннюю распутицу ее разбили машины.

– Да, девочки, досталось вам… – сказал Макеев, поправляя врезавшуюся лямку тележки. – Сколько вам лет, Римма?

Она ответила не сразу.

– Меня зовут не Римма, – сказала она наконец, решившись. – Мое имя – Раиса.

– Как же так? – удивился он было.

– Я – еврейка… а от немцев это надо скрывать.

Он помолчал.

– Потерпите, Раиса… может, не так-то уж много осталось, – сказал он, вглядываясь в мутную темноту, где лежал Харьков.

Он доверял сейчас им, этим измученным испытаниями девушкам. Спотыкаясь на кочках, они едва поспевали за ним – он шел размеренным шагом, несмотря на тележку, которую почти волочил за собой.

– Если попервоначалу к вам можно зайти, я бы зашел…

– Ну конечно, конечно, – заторопились они. – Мы даже не спросили, как вас зовут?

Они были благодарны ему и не знали, как лучше это выразить.

– Меня? – Он помедлил. – Зовите меня Микола Иванович. Так-то, девочки. А к Харькову надо бы до рассвета прийти.

Он остановился на минуту набрать дыхание. На горизонте поднялся и хлестнул по небу луч маяка над аэродромом. Макеев проводил взглядом этот переменчивый свет, который тоже надо было навсегда потушить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю