355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Лидин » Три повести » Текст книги (страница 35)
Три повести
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:14

Текст книги "Три повести"


Автор книги: Владимир Лидин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 46 страниц)

XXIII

Всю долгую зиму холодный степной ветер нес ледяную крупу. Прихваченная морозом, так и не снятая осенью кукуруза звенела жестяными листьями. Безрадостная степь, вся в кисеях ледяной поземки, выла и неслась навстречу путнику. Великое множество людей прошло по ней, обычно безлюдной в это суровое время года. То, пригибаясь к луке седла, раскачивались в мутной мгле на своих крепких низкорослых конях донские казаки; то, будто стадо допотопных животных, двигались закутанные в чехлы тяжелые орудия; то, стреляя из выхлопов застывших моторов, одолевали зимнюю пустыню тракторы, волоча повозки и военные фургоны, крытые брезентом с окошечками. День за днем, останавливаясь только на ночлег, чтобы не сбиться с дороги в степи, двигалось все это в ту сторону, где, готовясь к долгой степной зиме, уже зарывался в мерзлую землю враг.

Черной ночью, в самом начале весны, Макеев подошел к родному селу, где жила его мать. Все было безмолвно в этой темной степи. Ни огонька, ни собачьего лая. Только тревожно шуршали и вздрагивали под ударами ветра поваленные стебли кукурузы. Он спустился к речушке и долго искал знакомый мостик. Мостика не было. Где-то внизу в черноте журчала освобожденная вода. Повсюду на степи уже бежали в эту позднюю весну ручейки, и на речных поймах лежали глыбины льда, острым маслянистым блеском сияя на солнце. Он пошел вдоль берега реки, подмерзшего за холодную ночь. Около запруды еще лежали большие булыжники, которые только в одном месте растащила вода. Он осторожно, нащупывая камни ногой, перебрался по ним в темноте на другой крутой берег. У самого берега, где женщины обычно полоскали белье и где стояла на откосе кустарная фабричка, сейчас лежали обгорелые бревна. Широкое покатое поле уходило по обе стороны некогда по-степному просторной улицы. Только горький запах гари, особенно ощутимый в холодной свежести ночи, напоминал о недавнем пожарище. Скользя и оступаясь, Макеев стал подниматься в гору. С тоской оглядывал он затем неузнаваемые улицы. Неужели только одно черное пепелище осталось на месте родного дома? Нет, дом уцелел, он опознал его в темноте по крылечку. Он осторожно постучал и поскреб по окну. Все было темно, дом казался покинутым. Внезапно знакомым скрипом скрипнула низкая дверца.

– Это я – Саша, – сказал он в черную щель приоткрывшейся двери.

За дверью ахнули, его впустили. Дрожащими руками, звеня стеклом о жесть, мать стала зажигать в темноте лампочку.

– Ох, сынку! – сказала она и прижала к своей груди его голову.

От знакомого тепла ситца, от материнской груди, от этого найденного вновь в черноте степной ночи родного дома у Макеева заломило глаза, и тугая боль в переносице долго не давала ему сказать ни одного слова.

– Мамо, мамо, – сказал он наконец, уже не стыдясь этой боли: все-таки увидел он ее еще, затерявшуюся в черную годину.

Прижимая к себе его заросшую голову, она гладила ее, как в детстве, торопливыми частыми движениями, точно успокаивая его и примиряя с тем, что случилось.

– Чуяла я, сынку, что придется нам свидеться, – сказала она так просто, как будто только на день разлучила их судьба.

Керосину в лампе было на дне, и фитиль шипел и потрескивал.

– Загасите свет, мамо, – сказал Макеев уже твердым голосом. – Сейчас не нужно огня.

Она торопливо загасила огонь, и они остались в темноте.

– Не думал я, что живой вас найду, – сказал он, расстегивая на себе полушубок. – Они, звери, ни младенца малого, ни старика старого не щадят. Говорите все, мамо.

– Что же мне сказать тебе, Сашенька? – спросила она горько. – Нет нашего с тобой села… ничего не осталось. Все дома спалили, людей поугоняли… кого окопы рыть, кого с собой забрали невидо́мо куда. Ни птицы, ни животинки – ничего не оставили. А народу поубивали сколько…

Она замолчала, только по клокотанию в ее горле он понял, что она не пересилила себя и заплакала.

– Вы сядьте поближе, мамо, – сказал он с нежностью. – Они еще не весь свет спалили, не всех людей погребли. Може, я вас еще поутешаю немного. – Она села с ним рядом, и он обнял ее за худое старушечье плечо. – Есть еще сила, мамо, – сказал он, теснее, точно дорогую находку, прижимая ее к себе. – За все ваше горе, за стариковские слезы ваши – за все она отплатит, дайте срок.

– Я, сынку, ни одной слезинки не выронила, – сказала она с жесткой, знакомой ему с детских лет выдержкой. – При тебе первую сронила.

Она сидела рядом с ним в темноте, твердая, несмотря на годы.

– Они, мамо, за все полностью ответят, – сказал он не сразу. – Вы об этом не сомневайтесь.

Теперь только пришла минута поведать, как пробрался он сюда в тылу у немцев. Она выслушала его, казалось, безучастно.

– Школу нашу новую, хорошую сожгли, – сказала она, – кино наше спалили… У Митрофановых всех четырех сыновей увели с собой в степь. В балке, може, шестьдесят человек покровских свалили. Курочкина хромого утюгом прямо в швейной убили…

Он выслушал все.

– Что же мы так сидим с вами… – сказал он вдруг. – Вы, думаю я, хлеба настоящего давно не кушали.

Он развязал свой мешок, достал хлеба и протянул ей. В темноте она начала есть, – горе, голод, одинокая старость встретили его тут, в уцелевшем чудом родном доме.

– А как, немцев много кругом? – спросил он осторожно.

– Ни… большая их сила наперед ушла. Только в школе комбайнеров, може, штаб их, може, еще что помещается.

Она жадно ела хлеб, и Макеев дал ей насытиться.

– Вы меня куда-нибудь схороните, – сказал он, – чтобы не застал кто случа́ем. А раненько вы мне еще порасскажете.

Она медлила, и он почувствовал в темноте, что она перестала жевать хлеб.

– Ты думку какую имеешь, за́раз матери говори, – сказала она строго. – Я еще только твои шаги услыхала, а уже знала, что – ты…

Он помолчал.

– Что ж, мамо, скрывать от вас мне нечего. Може, маленько поквитаюсь… а то счеты не сходятся. Утром мы с вами обо всем потолкуем.

В темной кухоньке, где летом обычно жужжали и толклись мухи, он лег на знакомую скамью. После ветра весны и длинного степного перехода густая блаженная истома, как в детстве, поползла к концам пальцев, потом к натруженным усталым ногам. Уже в полусне почувствовал он, как руки матери подтыкают худую уцелевшую одежонку, которую навалила она на него для тепла.

Он проснулся в тот утренний час, когда только едва посинело низенькое, завешенное дырявой ряднинкой окно. Мать уже не спала. Согнувшись («Совсем древняя стала», – подумал он с болью), она ломала сучки, и жалкое тепло едва розовело в искрошившейся печке.

– Вы, мамо, чаю мне не грейте, – сказал он, разом поднявшись и стирая тылом руки остатки сна с глаз. – Не надо, чтобы дым был виден над домом. Хотелось бы мне на наше село посмотреть. Где у немцев здесь караулы, не знаете?

– Нема на селе караулов. У склада только при школе стоит часовой.

– А на складу что? – спросил он не сразу.

– Там у них снарядов до самого верха наложено… може, для пушек, може, еще для чего.

Он подошел к ней и взял ее за плечи.

– Слушайте, мамо, – сказал он коротко. – Мне на вас негоже беду накликать. Ухожу я от вас, будто и не заходил никогда. И имени моего не поминайте, не надо. Только поскачут скоро по степи наши красные конники… недалёка та зорька. – Он достал из своего мешка хлеб и три куска сахару. – Сердце свое я вам оставил бы, мамо… а больше ничего нет со мной.

Слезинка защекотала ему ресницы, и он незаметно сморгнул ее. Ах, мать, мать… взять бы на руки ее сухое, легкое тело и унести с собой, как носила она его в детстве, через всю широкую степь и согреть и сохранить ее последние годы… Она стояла перед ним, опустив руки с толстыми синими жилами, знакомое родимое пятно, еще более потемневшее от времени, было близко от его лица, и откуда-то из детства, из прошлого, из самой далекой глубины его жизни смотрели темные, скорбные и все еще прекрасные глаза.

– Что ж, сынку, – сказала она с какой-то непоколебленной ясностью. – Може, нам еще солнце и засветит… Закрой-ка глаза, – приказала она.

Он закрыл глаза, и по легкому, едва ощутимому движению высохшей ее руки возле его лица он почувствовал, что она его перекрестила. Нет, были сухи ее глаза в этот час расставания, ни единой слезинки не сронила она, гордая доверием, которое он ей оказал, и высокой целью, приведшей его сюда в глухой час.

– Я задами пойду, – сказал он уже деловито. – Если свидеться не придется, вы обо мне не плакайте, мамо… А другой дороги у меня нету и не может быть.

Он толкнул низкую дверку крыльца и быстро сошел со ступенек в глубину сада. Старые уцелевшие яблони еще стояли в саду. Когда-то обертывали их на зиму соломой и хворостом от оголодавших за зиму зайцев. Он стал пробираться задами. Ни один петух не прокукарекал в этот час рассвета, – все было мертво в опустошенном селе. Точно каменные бабы на степи, стояли печи на месте сожженных домов. Он узнавал иногда по затейливым изразцам, кому они давали тепло.

Так прошел он все село по задворкам и снова спустился к реке. Чернела и журчала вода меж камней. Знакомая силосная башня одиноко высилась посреди поля. Направо, в рощице, еще смутно видной в рассвете, белело длинное здание школы комбайнеров. Немецкий часовой, видимо озябший за ночь, стоял у больших ворот сада. Дождевой плащ острым горбом торчал за его спиной. Макеев вспомнил в этот миг жалкое тепло в искрошившейся печи, и то, как мать провожала его, и ясную веру в лучшее ее несломленной души. «За все ваши слезы, мамо, за все ваше горе поквитаюсь», – сказал он почти вслух в синеву этого весеннего степного рассвета.

Он шел теперь вдоль русла реки в тени высокого берега. Одинокая звезда, слабо блиставшая в рассветающем небе, исчезла. Легкий ветер, полный мятного запаха утренней свежести, прошуршал в коричневатых кустах. Начиналась степная весна. Лед прошел по реке, и еще стыло, не спадая, стояла вода на займищах. Откуда-то из глубины нарастал полный, сильный свет утра, и Макеев остановился у заводи, чтобы умыть лицо. Он встал на колени возле самой воды и набрал полные пригоршни. Опять жила, журчала, бежала освобожденная вода, и возле самой ее поверхности увидел он на склонившейся иве густо побежавшие пушистые сережки. Несколько капелек, которые сронил он на них, висели и дрожали на серебристом тонком их ворсе. И уверенность в этот миг, что – пусть все сожжено и разрушено – все будет построено заново, может быть, лучше, прочнее и надежней, чем прежде, наполнила его почти счастьем…

Он умылся и напился воды. Острый холодок наполнял теперь свежестью его сильное тело. Где-то на пороге уцелевшего дома, может быть, стояла мать, глядя поверх пепелищ в его сторону… Он шел и вдыхал полной грудью влажную свежесть утра, и все-таки не хватало дыхания, чтобы вместить в себе и эту степную весну, и встречу с матерью, и предстоящий труд потаенной борьбы, какую вели тысячи таких же, как и он, по всей широкой степи, до самого Азовского моря…

XXIV

Была уже весна, и начиналась распутица. Оттаявший после стылой зимы чернозем пудово прилипал к сапогам, и Макеев подолгу отковыривал палкой тяжелую липкую землю. В придорожных канавках стояла вода. Узкие почерневшие косы снега еще лежали в поймах ручьев и степных балочках. Но солнце в полдень уже пригревало, и час-другой пахло весной. Зима была прожита, как долгая жизнь. После гибели Грибова почти три месяца действовал он в разросшемся отряде Суровцева. Немцы, подтянувшие силы, шарили в поисках партизан даже в самых глухих хуторах. Пришлось скрываться от них и в степи, и у знакомого егеря в знаменитом заповеднике по пути в Мелитополь, и на косах у рыбаков возле моря…

Многое испытали враги от партизанской руки; они начали бояться и степи, и ночного отдыха, и кустов акации при дороге, которые прочесывали на всякий случай из автоматов. Но и партизаны недосчитывали многих в своих рядах. Приходили новые взамен, присоединялись целые отряды с пулеметами, но ни одного из тех, кто начинал это дело, уже не было.

К весне начался угон немцами людей в Германию. Их гнали партиями, как арестантов, и длинные серые вагоны или теплушки, набитые до отказа, увозили в неизвестность – и, вероятно, навсегда… Какая могла быть надежда уцелеть и вернуться?

Теперь от подпольного руководства партизанским движением Макеев получил приказание пробраться в Донбасс. Черные степные дороги развезло, и немцы не могли сдвинуться с насиженных за зиму мест. Но они готовились к новому натиску. Тяжело груженные поезда они гнали на восток, и всюду по пути строили склады, аэродромы и готовили запасы горючего. Весна была поздняя, и распутица охватила всю степь до самого моря. Отброшенные в ноябре от Ростова, немцы зимовали в Таганроге. Над Азовским морем дул верховой ветер, как всегда в эту пору, гнавший воду на отмели. Крупная бурая волна плескалась о берег. Было сыро и холодно. Когда-то немцы уже побывали здесь, и из Ейска на катерах и баржах шли смелые люди отбивать Таганрог. Не одна их братская могила осталась на высоком берегу возле самого Таганрога, откуда далеко видно серое вялое море и широкое гирло Дона…

От шахтерского поселка к поселку, избегая больших дорог, Макеев пробрался наконец сквозь занятую немцами часть Донбасса к линии фронта. В штабе полка его долго допрашивали и направили в штаб дивизии, откуда он попал наконец в штаб фронта. Он был опять среди своих, дома.

В низеньком, знавшем партизанские дела не хуже, чем сам он, майоре Макеев с удивлением узнал того самого Ивлева, от которого получил указания еще осенью, в глухой балочке…

– Вот уж не ожидал, что увижу вас снова! – сказал он обрадованно.

Но и Ивлев тоже был рад их встрече. Нет, не забыть никогда ни степной балочки с десятками нор и пещер, ни светлолицего обстоятельного учителя Кухоньку, ни того зимнего тугого рассвета, когда, обжигаемый ветром, летел он на «У-2» назад, через линию фронта…

– Ну, докладывайте по порядку, – предложил он Макееву.

Ивлев долго и обстоятельно записывал все в черную маленькую книжечку.

– Что ж, товарищ Макеев, – сказал он затем. – Сейчас дадим отдохнуть вам недельку. А там снова в путь… летом предстоят операции пошире. У нас есть перехваченные сведения, – добавил он с довольством, – что немцы партизанское движение на юге расценивают как настоящее бедствие. – Он аккуратно спрятал в карман гимнастерки свою записную книжечку. – Вы где это время будете?

– Да хотел бы в Кадиевке.

– Знакомые у вас в Кадиевке есть?

– Должны найтись. Наших криворожских туда много ушло.

Но Ивлев медлил расстаться с ним, и глаза его воспоминательно щурились. Был человек этот оттуда, где сам он провел почти целых полгода, узнав великую правду народной борьбы.

– Вы пока являйтесь в обком… получите там указания. А насчет специальных дел мы с вами еще побеседуем. Борода у вас только седая пошла… не по возрасту, – добавил он не то горько, не то шутливо.

День спустя в шахтерской парикмахерской в Кадиевке Макеев сбрил бороду. Лицо его помолодело, но морщинки остались, и тонкое серебро у висков поблескивало – год назад его не было… У шахтного управления, куда пошел узнать о криворожских шахтерах, он встретил Икряникова. Они долго жали и трясли друг другу руки.

– Я думал – ты и не жив… – сказал Икряников, – много наших криворожских шахтеров погибло.

– Нет, жив, как видишь, – ответил Макеев. – А ты давно здесь?

– С самой эвакуации работаю. А ты где был это время?

– Так… в армии сначала, а потом по снабжению, – сказал Макеев неохотно.

– Ну, как ты скажешь, – спросил Икряников, понизив голос, – не доберутся они сюда? Они ведь Донбасс в покое не оставят.

– Конечно, пробовать будут. Может, и дальше еще проберутся… только это войны не решит.

Икряников недоверчиво посмотрел на него.

– Что ж, их все так пускать да пускать?

– Ну, где-нибудь да прижмем, – усмехнулся Макеев. – Мы одни воюем, а их сколько – посчитай. Румыны воюют? Воюют. – Он загнул палец. – Итальянцы на самый Днепр пробрались… откуда их принесло!

– Чего же они воюют? – спросил Икряников угрюмо.

– А немцы их гонят. Ты здесь один?

– Нет, с женой. Сыновей моих тоже разбросало кого куда. Я думал сначала к брату на Дон подаваться… а он уже с прошлого года в казачьем полку. Ах, Дон, Дон… неужели они и на Дон проберутся? – Он шагал рядом с ним, большой и черный, похожий смуглостью на цыгана. – Ты заходи, я в девятом бараке живу, – сказал он на прощание. – Там наших много. Грибова жену помнишь? И она вместе с нами.

Кровь как бы сразу вылилась из сердца, – Макеев набрал дыхания.

– Мне бы ее повидать…

– Или от мужа что имеешь?

– Да… при случае просил передать.

– Так ты заходи… четвертый отсюда барак. Она в ночной смене… должна быть сейчас дома.

Макеев медленно и не ускоряя шага пошел к бараку. Многое из пережитого им было тайно связано с нею. Не в одну бессонную ночь вспоминал он опрятную комнату и ловкие, проворные руки, собиравшие для него к ужину, и слезы, которыми она оплакала и свое сиротство, и его уход… Может быть, выдумано было все это от одиночества и тоски по родной душе? Почти год прошел с той поры, а по счету войны – десять лет… может быть, чужим, равнодушным взглядом встретит она его и уже давно у нее своя жизнь? Он сумрачно поднялся по ступенькам барака. Барак был пуст в эти дневные часы – все были на работе, или в кооперативе, или спали после ночного труда мертвым сном.

Стриженная по-мальчишески девочка встретила его в коридоре.

– Вам кого? – привыкшая к многолюдству, с готовностью спросила она.

– Грибову знаешь?

– Третья дверь налево… – и она хотела опередить его, чтобы показать.

– Не надо, – остановил ее Макеев. – Я сам найду.

Он подошел к третьей двери и, выждав, постучал. Феня открыла ему дверь. Она не узнала его в сумраке коридора и вглядывалась.

– Постарел, наверное, если не узнала? – сказал Макеев, входя.

Она не охнула, только вся краска мгновенно отхлынула от ее лица.

– Александр Петрович… – сказала она помертвевшими губами.

Он снова набрал дыхания, не зная, что сказать и с чего начать.

– Откуда же вы? – И по тому, как медленно он опустил голову, она все поняла. – Я думала – вас и на свете уже нет… почти целый год прошел, – сказала она, ужасаясь, что не выдержит и сейчас заплачет.

Он взял ее руку в свою.

– Год… сто лет, а не год! – сказал он. – Постарел?

– Нет, отчего же… устали, наверное.

Она тихо высвободила руку из его руки. Ее глаза смотрели на него вопросительно, и она уже не скрывала блеснувших в них слез.

– Про мужа хочешь спросить? – Он помолчал. – Погиб геройской смертью Грибов.

Ее глаза все больше наливались слезами, и она заплакала наконец. Он выждал.

– Слушай, Феня, – сказал он затем. – Может, и не ко времени говорю, но должен это сказать… – Она сидела, опустив свою темную голову с завитками возле маленьких розовых ушей. – С того самого вечера, как ушел я из Кривого Рога, как был у тебя, все думал: где ты и как ты? А может, по-новому уже сложилась твоя жизнь?

Она медленно подняла голову и несколько раз повела ею из стороны в сторону:

– Нет, Александр Петрович, никого у меня нет на всем свете… Одна, как есть.

– Ты хоть вспомнила разок обо мне? – спросил Макеев.

– Я о вас не один раз вспоминала, Александр Петрович, бога молила, чтобы сохранил вас да Володю… на какое опасное дело ушли. Степной ветер зимой загудит, а я о вас думаю: где вы да Володя?.. Что же, не получилась у нас с ним любовь, а все-таки он мне муж.

– Слушай, Феня, – сказал он твердо. – Как бы у нас с тобой ни сложилось, а об одном давай уговоримся: имя Грибова чтобы для тебя свято было, он свой долг перед народом выполнил… Будет время – может, народ ему памятник поставит.

– А как же… а я разве… – прошептала она.

– Он о тебе не одну думку имел… а что ты женой друга была – от этого ты мне только дороже.

Он снова взял ее за руку, и на этот раз она не отняла руки.

– Горя не выстрадаешь, Феня, счастья не найдешь… Мне бы не одну жизнь, а две жизни нужно, чтобы за все отплатить.

Но они были вместе. Степь осталась далеко позади. Все думы его одиночества, вся тоска по родной душе – все стало очевидностью, все было в его руках. Он не посмел ничего больше добавить и почти неслышно, как бы боясь спугнуть налетевшее, вышел из комнаты. На крылечке барака он сел на перильца. С крыши стучала капель. Сырым и грустным, как всегда в эту пору, был мир, полный тишины таянья. Макеев скрутил папироску, но так и не закурил ее. Феня решала сейчас и свою и его судьбу, и нужно было, чтобы она все обдумала сама с собой. Только много позднее он решился вернуться. И по тому, как разом, лишь ждавшая его возвращения, она подалась в его сторону, он понял, что все решено.

…Был уже сумрак ранней сырой весны за окном комнаты.

– Надолго ли со мной? – спросила она.

– На целую жизнь, – ответил он. – На целую жизнь, Феня. Только до этого надо еще большую дорогу пройти, – добавил он, как бы отвечая самому себе.

Но и она сама приняла, как залетную гостью, это короткое счастье их встречи.

Капли дождя тяжело упали на крышу. Первый весенний дождь обрушился с нарастающим шумом, как бы смывая долгую зиму и все, что за многие месяцы человек пережил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю