Текст книги "Три повести"
Автор книги: Владимир Лидин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 46 страниц)
XVI
С вечера были наряжены партии косцов на далекие покосы. Рабочим назначалась южная сторона полуострова, широкую полосу побережья должны были по договоренности совхоза с рыболовецкой артелью скосить взрослые члены семейства ловцов. Как обычно, пришли помогать и корейцы, промышлявшие на берегу. На три дня они оставляли свой промысел. Работа была срочная. Неверная тишина стояла над сопками. Каждый день могли начаться дожди.
В шестом часу утра егерь прискакал к конторе. Лошадь его поводила запотевшими боками. Он привязал ее наспех к террасе.
– Не вышли семейства, Ян Яныч! – сказал он еще в коридоре.
– Как не вышли?
– Не вышли. Вечером порешили не выйти… и не вышли.
– Но я ведь договорился с правлением…
– Правление – это одно, а тут другая сила действует. Я кое-что разведал, поедемте. Седлаю лошадь.
– Седлай. Сейчас оденусь.
Четверть часа спустя они выехали. Утро было в росе. С деревьев спадали и, мятно холодя, уползали за ворот капли. Широко и прохладно возникла падь. Лошади шли ровно, свежей утренней рысью. Только жеребчик егеря по временам норовил обогнать. Через каменистое ложе ручья перешли шагом. Паукст придержал лошадь.
– Скажи толком… в чем дело?
– Я вам, Ян Яныч, уже говорил… тут поглубже прощупать надо. Я не зря вас так рано поднял.
Главное – пропадал день покоса. На всей побережной полосе, лучшей части полуострова, не было ни одного косца. Скоро выбрались на южную сторону сопки, покрытую дикорастущими луговыми травами. Мелкое горное сено со многими листьями особенно охотно поедали олени. Корейцы уже косили полным рядом. Было их шесть человек – почти вся артель. Двое остались присматривать за огородами. Впереди, во главе партии, шел знакомый старшина. Его белая куртка была расстегнута, в худых ключицах шеи лежал пот. Голова была повязана красным платком от солнца. Он сделал еще два широких движения и отставил косу. Остальные тоже прекратили работу. Паукст слез с коня и присел на скошенную пахучую полосу горной травы. Корейцы окружили, тоже присели на корточки. Свертывались цигарки, приятельский огонек обежал весь круг.
– А ну-ка, расскажи, – сказал старшине егерь, – кто вам говорил: ракушку ловите, мол, а косить не надо?
Кореец курил, его лицо блестело от пота. Потом он рассказал следующее. Корейцы жили на полуострове шестой год. Каждую весну они приезжали из Сингхана, добывали ракушку, трепанга. До поздней осени, до самых штормов, болтались в море на своих шампунках, пока можно было разглядеть дно. Каждый год совхоз предоставлял им право на лов, землю под огороды, помогал припасами. Помогали и они совхозу, как могли. В горячую пору покоса шли всей артелью на подмогу. Было так и в этот раз. Они покинули промысел на несколько дней, оставив только двух человек для присмотра за огородами. Три дня назад прослышали они, что ловцы поймали ската. Мясо ската вкуснее свинины. С ловцами не раз обменивались они овощами и ракушкой. Пошли и в этот раз двое промыслить насчет ската. Один был он сам, другой – повар. На промысле от старика артельщика они услышали, что Япония будто бы скоро пойдет войной и что приезжал кто-то от бывшего владельца, говорил, что скоро тот вернется владеть своим промыслом, что владелец обещает всякие льготы, но требует зато, чтобы насчет вылова рыбы ловцы не очень старались, а заработки он возместит; кроме того, по поводу выхода семей на покосы был пущен слух, что совхоз трудом воспользуется, а ничего не заплатит, что так было и в прошлые годы. Некоторые, только недавно прибывшие в эти места, ловцы поверили и свои семейства на покос не пустили, а те, кто даже и не поверил, не захотели ссориться с другими и также не вышли. Приходил и к ним один человек и тоже уговаривал не выходить на покос, угрожая, что если они будут косить, то их с этого берега сгонят, а место, где они промышляют, сдадут другим.
– Подожди, – остановил старшину егерь. – Когда человек приходил?
– Два дня прошло – приходил.
Человек был навеселе. В кармане у него была бутылка водки. Человека этого они прежде не видели.
– Ну, а если показать его вам, узна́ете? – спросил егерь.
Корейцы переглянулись. Был человек недолго, но, может быть, все-таки они и узнают его.
– Вот что, Ян Яныч, захвачу-ка я одного из них на промысел, – предложил егерь. – Ясное дело: кто-то из ловцов это был.
Слух о Японии и о прежнем владельце, который должен вернуться, пущен был не впервые.
– Что ж, попробуем. Подъеду и я.
Корейцы помогли егерю поймать и взнуздать коней. Свесив босые ступни, в широкой соломенной шляпе, один из корейцев сел позади него на круп лошади. Иноходец недовольно потоптался и зачастил в сторону побережья.
Только что пришли кавасаки с уловом. На мокрых мостках сидели работницы и отцепляли рыбу из сетей. Рабочие на длинных носилках переносили ее на завод.
Паукст привязал лошадь и пошел искать Микешина. Из сетей вываливали груды платиновых с голубоватыми пятнами иваси. Возле засольного сарая Паукста нагнал егерь.
– Опознал кореец, – сказал он возбужденно. – Головлев! Первый бузотер. Идемте в контору.
…Он стоял возле стола – угрюмый, высокий, недовольный человек. Руки его еще были мокры: он скидывал рыбу в засольные чаны. Резиновые сапоги были в налипшей чешуе.
– Я пришел… зачем звали?
Вероятно, опять на него за что-то нажаловались. Он привык к вызовам в контору.
– Сейчас поговорим, – ответил Микешин коротко.
Головлев дожидался. Круг людей смутил его.
– Товарищ управляющий, меня дело ждет.
– Не в первый раз ждет. Вот что, Головлев… – Микешин потер щетину на своем подбородке. – Ты родом откуда?
– Откуда родом? Из Ольги…
– А говорил – с Каспия… будто с ловцами тебя вербовали.
Головлев усмехнулся.
– Это я так… за других обижался.
– Хорошо. Предположим. Отец чем занимался?
– Рыбачил. Что это вы, товарищ управляющий, взялись…
– Постой. Отвечай по порядку. Посуду отец имел?
– Ну, имел.
– Кунгас?
– Ну, кунгас.
– А моторное судно имел?
– Имел и моторное.
– Один рыбачил?
– Одному нешто справиться.
– С артелью?
– Вроде как с артелью.
– То есть как это – вроде как с артелью? С артелью или с наемными ловцами?
Головлев замялся.
– Ну, с наемными.
– Сколько человек?
– А я помню? Может, двадцать, а может, и пять. Я не считал.
– Так. Скажем, тридцать человек. Верно будет?
– Может, и верно.
– А ведь это кулачок, брат, по-нашему… тридцать человек наемных, да две посуды. А кому сдавал рыбу?
– Кому сдавал… треста тогда не было. Приезжали купцы – покупали.
– И японцы приезжали?
– Тогда все приезжали. Всякого народу было много, – ответил Головлев вызывающе. – И кулаков тогда не было. А каждый на своем деле сидел и свое дело делал.
– Это мы знаем. Ну, а ты теперь вот что скажи… да ты не оглядывайся. Люди свои, при них можно. Ты к корейцам на берег зачем ходил?
Головлев смотрел мимо равнодушным непонимающим взглядом.
– Ты корейский промысел знаешь? Ракушку ловят.
– Ну, знаю.
– Был там?
– А зачем мне там быть? Я ракушку не ем.
– Ты, Головлев, отвечай правду, – сказал Микешин. – Я знаю, что ты был у корейцев.
– Ну, был у корейцев. Запрещено, что ли?
– О чем ты там говорил?
– Чудно́, товарищ Микешин… я по-корейски не смыслю. Ходил обнакновенно… день был выходной… у них иногда сигареты водются.
– Значит, не говорил ни о чем? Ну, а насчет того, что на покос идти в совхоз не следует… что прежний владелец их с промысла сгонит, когда вернется, – об этом говорил?
Усмешка прошла по лицу Головлева.
– Так ведь это же я их пытал… верют они, что прежний хозяин вернется, или не верют…
– Ну, а ты веришь?
– А мне чего верить… Я, конечно, вроде как пошутил, напужал. Вот и всё.
– Дурачком представляешься. А я за тобой давно наблюдаю. Ты и ловцов подбивал… и недовольство сеял, и первую бузу заводил. Ну, а имя Ястребцева ты когда-нибудь слыхал?
Микешин слегка наклонил в его сторону голову, выжидая ответа. Головлев медлил.
– В свою пору слышал, – ответил он наконец. – Да ведь его, поди, десять годов как отсюда смыло.
– А откуда это имя слыхал?
– А про Ястребцева кто не слыхал? – сказал Головлев, усмехнувшись. – Кто здесь жил, тот и слышал.
– Промысел раньше ему принадлежал?
– Ну да, ему.
– А где он теперь, Ястребцев?
– А я ему брат? Он мне писем не пишет.
– Ты-то ему не брат… а где он находится – знаешь. Впрочем, я за тебя отвечу. Ястребцев живет в Харбине… это раз. Два: связи с промыслом не порывал… наблюдает. Следит за порядком. Посылает инструкции. Ребята у него свои… кое-кто уцелел. У Ястребцева ты прежде служил… он тебя выдвинул, отметил. В нарядчики произвел. Было такое?
– Ну, было. Ну и служил, – ответил вдруг Головлев. Знакомая бешеная сила наливала кровью его глаза. – А ты прежде у хозяина не служил? Большевиком сразу сделался? Гнул спину, на заводе в три погибели гнул… на простор теперь вылез – и стараешься. А может, ведь и обратно загонют, Микешин… время неровное, ты силы побереги, не растрачивай!
– Да ведь и тебе поберечь не мешает, – сказал Микешин спокойно. – Твоя дорога покороче моей. Говори: среди рабочих шумел?.. Против бригад высказывался?.. Корейцев не идти на покос убеждал? Срывал дело? Для хозяина рыбу берег?
Головлев вдруг умолк. С ним не шутили. Необычен был круг людей. Он оглянулся. Егерь смотрел на него. Черные его глаза были неприятны и знойки.
– Я что́… – сказал Головлев беспечно и вызывающе, – с меня много не спросится. До́ма с этого не сколотил. Одними надеждами пробавлялся. Тут повыше ищи, с них спрашивай…
Его предали. Кто-то предал его, и вот теперь он должен отвечать за всех шкурой. Нет, он свалится, но и других повалит. Ни одного сочувственного взгляда вокруг. Ненависть и желание увлечь и других при своем падении овладели им.
– Ты с других спрашивай, – повторил он, подступая к столу. – Я к ответу пойду налегке… а вот они как разделаются? Тут, брат, не один человек потрудился… тут много работало. У меня вот руки в засоле… рабочие руки. А ты на их руки взгляни. С доверенных взыскивай. Доверенному денежки из Харбина посылают… себе чушку, а нам вьюшку. Мы в ответе, а он все наверху…
– А доверенный кто?
– А ты покопайся, узна́ешь. Может, тут десять доверенных на берегу сидят, наблюдают. Чтобы такое богатство хозяин задаром отдал! Есть доглядка… и сюда его голос доносит, и туда ему весть подают.
В озлоблении он стал все выкладывать. Только имен людей не называл. Или скрывал он людей, или действительно был последним звеном в этой цепи…
– Товарищ Микешин, дозволь мне спросить… – Какой-то уголек в глубине разгорался, тревожил память. Черные въедчивые глаза егеря смотрели в глаза Головлеву. – Ты, Головлев, припомни…
Снова всплывали иероглифы письма, найденного у китайцев в распадке. Но некий отдаленный, еще не проясненный смысл проступал уже в этих иероглифах. Ястреб… кореец долго не мог найти это слово. Не было ли втиснуто в иероглиф имя промышленника Ястребцева? Слишком много домов, предприятий и промыслов оставил он на этом берегу. Егерь смотрел в глаза Головлеву. Что-то знали, но не до конца рассказали эти ненавидящие глаза.
– А ты сыщик? – спросил Головлев издевательски. – А я думал – охотник.
– Дурак…
Возбуждение Головлева стало вдруг спадать.
– Товарищ Микешин… может, я и не так что сказал… так ведь очень на меня ты насел, с обиды я многое. А я что могу знать? Может, и старается кто-то. – Стало скучно. Микешин махнул рукой. – Пусти меня ради Христа, – сказал Головлев, и даже по-бабьи перекосилось его лицо. – Чего я тебе дался… у меня вон руки в засоле. Рабочие руки.
– А ты припомни все-таки… – и опять надвинулся, засматривал ему в глаза егерь. – Может, Ястребцев наобещал, а как до дела дошло, Так ты для него и человеком не значишься.
Конец порванной ниточки связывался. Иероглифы оживали. Смысл наполнял деловое перечисление товаров. Птица кружила полным ястребиным кругом… за первым грубым звеном должны были последовать другие, более сложные, звенья.
Сверху открывался залив. Лошади шагом шли в гору.
– Куда тут до птицы… тут секач хоронится. Тут за морем надо искать концы, – сказал егерь Пауксту, придерживая своего коня.
XVII
В выходные свободные дни загруженным уходил пароходик от городской пристани. За город, на острова, с узелками, с детьми, устремлялись жители города. На островах росли дикий виноград и шиповник. Вдосталь можно было здесь набродиться мимо старых минных погребов и упраздненных фортов, подышать морем, поваляться на бережку.
Так же, как и другие, переносил на пароход Алибаев младшего сына, такой же узелок был у жены, так же готовились они по-семейному провести праздничный день. Был ничем не отличен от других семейственных людей – в чесучовом пиджаке, с сыном на руках – Алибаев. Несколько семейств тоже сошли на острове. Одна семья – банковского работника Иевлева – была знакома. Дети побежали впереди, матери шли с узелками. Отцы отставали, курили – всё как обычно в загородных совместных прогулках. Побродили и вдоль фортов, выбрали и местечко на берегу возле моря. Дети и жены пошли рвать виноград. Отцы остались на травке. Был даже величествен в белом своем одеянии, в заутюженных брюках, с двумя золотыми коронками, с расчесанными светлыми усиками тучнеющего блондина Иевлев. Пальцы его были в золотистом пуху. Некое щегольство было в надетой слегка набекрень панаме. Впрочем, шло это щегольство из морского прошлого Иевлева, из его службы в конторах Добровольного флота. Лежали перед ними на разостланной пестрой скатерке и испеченные всякие домашние пирожки и даже стояла полубутылочка коньяку. Но стояла полубутылочка больше для видимости. Ни Алибаев, ни Иевлев до нее не дотронулись.
– Мысль ваша, однако, удачная, – сказал Алибаев, оглядывая тишайшую бухточку и все это сонное и безлюдное побережье. – Тут действительно можно будет поговорить… а поговорить есть о чем.
Иевлев слегка сонно и как бы мечтательно смотрел мимо. Казалось, в необычайном довольстве дремали его выцветшие голубые глаза, слегка подпертые выбритыми до шелковистой округлости щеками.
– Видите ли, Алибаев, – ответил он наконец, широким жестом жуира проводя по своим расчесанным светлым усам, – я бы тоже хотел, чтобы вы меня выслушали. Говорить мы можем в открытую. Я выхожу из игры. Не желаю. Извините, но не желаю. Не вижу реальных перспектив. – Он пошевелил пальцами, словно сеял. – А, знаете ли, рисковать… все-таки у нас детки бегают. Изволите видеть: виноградец рвут. Не желаю. А потом – на что расчет? Я спрашиваю: на что расчет?
Алибаев молчал. Только как-то задвигались было и заострились, затвердели его скулы.
– Я спорить не буду, – сказал он погодя. – Каждому своя дорога виднее. Я только отвечу. На что расчет? – Он даже усмехнулся – так непоколебимы, величественны были округлые шелковистые нездоровые щеки. – А как вы полагаете, Константин Алексеевич, Уссурийский этот край так советским и останется?.. А я вот думаю иначе. Интервенция в двадцатом году была неудачна. Она проходила без плана. Слишком много было замешано государств, у которых нет никаких интересов на Тихом океане. Ведь ни Италии, ни Польше, ни чехам делать здесь нечего! Вопрос этот будет решаться в самые ближайшие годы. И, знаете ли, что и Америка здесь ничего не поделает. Уссурийский край отойдет к Японии. Это истина, которая даже не детских географических картах отмечена в Японии. Национальные надежды. Вопрос существования. Япония не может оставаться на островах. Ей нужен материк. И действовать она будет, конечно, решительно… как действовала она и в китайско-японскую войну и в русско-японскую. Одним ударом. По-военному. Без долгой политики. Азиаты все-таки. Азия. Уссурийский край и Маньчжурия будут японскими. Современная история сократила десятилетия до годов. Это именно вопрос ближайших годов. – Он снова потер свою остриженную коротко голову. Иевлев все так же молчал, смотрел на залив. – А ведь, знаете ли, советскую службишку нам не зачтут, – добавил вдруг Алибаев. – То есть, конечно, осуждать не станут. Обстоятельства слишком очевидны… но двигаться с этим будет не так-то легко. Отметка в паспорте. Мы знаем, что́ значит отметка в паспорте… – он зло усмехнулся, – что значило, например, «бывший колчаковец». История переселяется на Тихий океан. В Европе – кризис, выход – Восток, необъятные рынки и возможности… Здесь в самые ближайшие годы будут разрешаться мировые интересы. Япония ускоряет свою политику. Вот перспективы. А каждому, конечно, своя дорога виднее.
Все так же величественно молчал, глядел на залив Иевлев.
– Я добавлю, – продолжил Алибаев. – Японские мечты простираются, конечно, и дальше… вплоть до Байкала. Но это, по крайней мере на ближайшие годы, дело предположительное. Забайкалье большевики не отдадут. Слишком очевидна угроза Сибири и даже Уралу… а на Сибирь и Урал у них сейчас все надежды. Восточную базу угля и металлургии готовят. Но если японцы отхватят Уссурийский край до Амура, за него большевики драться не станут. В военном отношении Япония в одном из первых рядов… а что касается Америки, то Америка сама с большой охотой будет приветствовать политику открытых дверей на всем Дальнем Востоке… если только Япония на это пойдет.
– Видите ли, я не политик… я только банковский работник, – ответил Иевлев. – Мы исходим из точного баланса… а я здесь вижу только политику, но без всякого реального баланса. Для какого черта, извините, я буду рисковать своей шкурой во имя каких-то там интересов японцев? Русский-то капитал возвратится сюда или нет? И на каких началах? На концессионных началах?
Он утратил свою невозмутимость. Даже толстая его грудь заходила под шелковой полосатой рубахой.
– Меня удивляет, что именно вы, банковский работник, задаете такие вопросы. Тут дело не в политике, а в разумном понимании живых интересов. Население-то все-таки остается русским в основе. Японский капитал не может рассчитывать на полное овладение всеми отраслями промышленности. Ведь это означало бы резкий поворот симпатий всего населения в обратную сторону. Во всяком случае, частновладельческие права будут сохранены или выкуплены или даже восстановлены хотя бы на концессионных началах. А потом… извините, Константин Алексеевич, кое-что в вас мне сейчас непонятно. Ведь вас никто ни к чему активному не побуждает. Речь идет только о чисто деловых сведениях… о характере тех же кредитных операций, о суммах вложений, о контрольных цифрах по краевому бюджету… разумеется, и со всеми теми суммами, которые официально не оглашаются. Между прочим, я получил с оказией письмо из Харбина… там сейчас в определенных кругах весьма бодрое настроение. Вам известно, что ряду крупных деятелей по ту сторону океана – я имею в виду Америку – весьма небезразлична судьба этого края.
– И все-таки не желаю, – с каким-то туповатым упорством сказал опять Иевлев. – Не желаю. Не верю. Выхожу из игры. У меня, знаете ли, сынишка интересуется корабельным делом… думаю устроить в морской техникум. А Уссурийского края большевики не отдадут. Будут драться. И, пожалуй, расколошматят япошек… чертова силища, как ни вертите.
Скулы Алибаева поиграли и опять выперли углами.
– Я вас не убеждаю. Но только согласитесь… странновато… ведь вы давали же сведения.
– Давал, а теперь не хочу. Не желаю. – Иевлев вдруг расстроился. Все было знойно и мирно на этом тишайшем берегу, а вот подбирался к нему, и теребил его, и волновал этот скуластый круглоголовый человек. – И, знаете ли, и вам не советую. Я профит от этого дела имел… – он сказал непристойное слово, – а забот и беспокойства по горло!
Ненавистны, даже опасны становились и благонамеренная щегольская панама, и выбритые глянцевитые щеки, и золотые коронки в розовом рту.
– Я, может быть, вас не предупредил в свое время, – сказал Алибаев учтиво, – но ведь здесь широкая организация… не кустарничество, а построенная по военному принципу организация. Конечно, нельзя вас назвать активным участником… но кое-что было. Это ведь, знаете, не вычеркнешь. И это и на вас налагает ответственность… ведь если бы вы в случае чего захотели с кем-нибудь поделиться… ну, вы понимаете сами, о чем я говорю… то по правилам организации – и то обстоятельство, что у нас с вами детки, не поможет…
– Да я… чтобы я… – даже съехала на затылок от возбуждения, от волнения панама, – никогда в жизни. Гроб. Ни единым словом, поверьте. Но только сейчас… сейчас увольте. Не могу. Бесполезен.
Ах, стоило только зацепиться ноготком, и уже увязили его, потянули, затормошили, поставили перед фактом, что кое-что было… кое-что уже где-то записано. Голубая бухта, бережок, припасенные пирожки – все померкло. Он тоскливо глядел на этот мир, который не мог стать сызнова радостным. Какая-то кислота проела его. Алибаев молчал. Лучше бы говорил, негодовал, убеждал этот человек. Но он молчал. Скулы его остро торчали. Срезанные монгольские глазки узились, видели какие-то свои перспективы.
– Денек-то, – сказал наконец Иевлев неверным одеревеневшим голосом. – Побаловала нас все-таки осень.
– Денек хороший, – ответил коротко Алибаев.
Скорее бы возвратились жены с детьми. Рвут какой-то кислый дикий виноград, от которого сводит скулы. А что, если и на самом деле прав этот странный упрямый человек? Японцам, чтобы появиться во Владивостоке, семь часов ходу. Создадут базу для наступления по материку, отрежут Уссурийский край, подчинят своему влиянию, допустят городские самоуправления… достаточно все-таки для этого умны… как поступили с Кореей, с Формозой, как поступят с Маньчжурией. Какими тогда страхами, опасностями, мнительностью отпишется он… для тех, кого имеет в виду Алибаев, безразлична его мнительность. Им нужно обеспечение, знание фондов, длительное подготовительное знакомство с характером кредитных операций, вложений, переселенческих дел. Даже опадали, теряли свою упругую округлость гладко выбритые щеки. Испорченный день. И потом надолго протянуто это чувство какой-то всепроникающей кислоты, проевшей и его жизнь.
– А если бы я согласился вернуть то, что получил? – сказал он вдруг. – Знаете ли, и не получал, и не участвовал.
Ему так и захотелось, страстно, взволнованно захотелось вернуть эту тысячу иен, которую получил он от Алибаева.
– Вы получали за работу, – ответил Алибаев жестко. – Следовательно, они принадлежат вам, и никто их у вас не возьмет.
– Знаете ли, очень прямолинейно… очень прямолинейно все это.
– Как на войне, – так же жестко и коротко сказал Алибаев. – Ведь не в бирюльки же мы с вами играли… знаете, как это называется на языке закона? Экономическая контрреволюция. Статья пятьдесят восемь.
Или он запугивал, или действительно был немилосерден, жесток – этот полувоенный монгольского облика человек. Нет, не было уже и не могло быть прежнего спокойствия. Море бестолково плескалось, и только белохвостый орлан безмятежно парил над ними в высоте. Вероятно, принимал он их, лежащих на бережку, за каких-то двух черепах или полозов.
Наконец-то возвратились с грудами кислого мелкого винограда жены с детьми. С трудом и без вкуса он жевал пирожок. Пароход должен прийти только к вечеру. Значит, весь день лежать, таскаться по острову, набивать оскомину виноградом… и даже морской техникум поблек, выветрился. Они были плохо настроены, эти всегда недовольные, всегда прокисшие мужья. Даже дети не радовали их, и равнодушно, как на лишнюю тяжесть, глядели они на корзинки с виноградом. Только в шестом часу вечера кончилось это бесцельное и томительное странствование по острову. Пароходик пришел переполненный. Они втиснулись на палубу и растеряли друг друга. Впрочем, и не искал Иевлев своего спутника. И во Владивостоке не торопился сойти, давая схлынуть пароходной толпе.
Мальчики бежали впереди. Алибаев одолевал гору.
– Вечером мне придется побывать у Калюжного, – сказал он жене. – Я обещал к заседанию подготовить материалы.
Даже в выходной день он не мог остаться дома. Опять предстояло ей провести вечер одной. У нее выработалась привычка покорности. Бледноватой, незаметной подругой была она этому человеку. Она накормила ребят, вымыла им ноги, стала укладывать. Алибаев писал. Когда начало смеркаться, он вышел из дома, опять спустился по улице вниз. У кинематографа горели огни. Гуляющая толпа неторопливо шаркала подошвами. Он пересек улицу и погрузился в темноту знакомых крутых уличек. Дважды-трижды прошел он не спеша мимо всех этих вывесок обувщиков и дантистов. Гигантская челюсть на вывеске белела клавишами зубов. Уличка была пуста. Наконец Алибаев перешел на другую сторону и позвонил у подъезда. Не с обычной поспешностью открыли ему в этот раз. Он вошел. Совсем незнакомый, но такой же учтивый, присвистывающий, кланяющийся человечек стоял перед ним.
– Мне нужен доктор…
– Я – доктор, – сказал человечек по-русски, – только сегодня уже поздно немного.
Он выжидательно втянул струйку воздуха и поклонился.
– Мне нужен доктор Чан-Себи, – сказал Алибаев недоуменно.
– Чан-Себи уехал… в Чосен уехал, – ответил человек, кланяясь.
– Он уехал в Корею?
– Уже давно… уже неделю уехал в Чосен. – Человек втягивал воздух и лгал. Глаза его улыбались, учтиво-непроницаемые, знакомо никогда не пускающие в себя глаза. – Пожалуйста, завтра утром… пожалуйста.
Он делал меленькие движения, оттесняя посетителя к выходу. Да и оставалось одно – попятиться, скрыть свое изумление и выйти. Еще раз учтиво и как бы издевательски поклонился ему человек на самом пороге и закрыл дверь. Зубы на вывеске белели в самодовольном оскале. Уличка была темна. Алибаев медленно перешел на другую сторону. Что произошло? А, очевидно, нечто произошло. Иначе так мгновенно не исчез бы этот доктор. Иначе не появился бы словно ничего не знающий, непроницаемый его заместитель. Тишина улички была нарушена. Алибаев прошел ее до конца и оглянулся. Никто не шел за ним. Тяжелая испарина липко покрывала все тело. Он вытер лоб. Проклятый город. Проклятый климат! Лоб опять мгновенно намок. Вечерняя толпа по-прежнему шаркала подошвами. Выкидывая искры и дым, прошел паровоз под виадуком Уссурийской дороги. Не проглядел ли он, Алибаев, чего-то, не изложил ли уже где следует их разговор сегодняшний тупой и неподатливый собеседник? Он шел бесцельно и вытирал лоб. Испарина душила его. Новые решения возникали и тотчас же потухали. Достаточно выдернуть одну только ниточку, чтобы распалась вся эта с таким сложным усердием сотканная ткань. И здесь никто не будет щадить другого… а валиться будут, как сосны, во всю длину, разбивая других на пути. Улицы казались теснинами. Чужая равнодушная толпа была занята своими делами и отдыхом. В городском саду играл духовой оркестр. Трубы были басовиты и как бы сыто отрыгивали. Скрытные, ненадежные, таинственные люди. У них круговая порука… а здесь только оглядывайся, только ожидай удара!
Мокрый, с тяжело бьющимся сердцем он возвращался домой. Какие-то новые решения все же возникли, получили очертания. Наконец он был дома. Утлый дом, утлая судьба. Провинциальные огурчишки и дыньки на грядках. Жена не спала. Он вошел в дом и оглядел привычное жилище. Но даже кроватки мальчиков не пробудили в нем ни одного чувства. Он не испытывал ни сочувствия к ним, ни сожаления. Пиджак противно намок под мышками. И рубашку надо было сдирать, как компресс.
– Завтра с утра придется уехать, – сказал он коротко. – Надо обследовать базы. Приезжает комиссия из Москвы.
Она спросила:
– Надолго?
– Дня на три. Ты приготовь мне на дорогу чего-нибудь… хлеба там, сахару.
Не раз уезжал он в эти трехдневные и недельные поездки. Сваливались московские ревизии. Он не лег, а остался за своим столом. Жена уснула и проснулась в первом часу. Он все еще писал, перечеркивал, рвал какие-то бумаги, выдвигал ящики. Наконец башмаки его стукнули о пол. Он лег, подвинулся к ней и обнял ее.
– Всё дела и дела, – сказал он с непривычной нежностью, – даже поговорить с тобой как следует не остается времени… да и мальчишек пора учить. Вырастут неучами.
Она ждала, что он скажет еще. Но он ничего не сказал. Рука, обнимавшая ее плечо, тяжелела. Рот открывался. Он спал.
В седьмом часу утра, наскоро все собрав и простившись, он вышел из дома. Она вспомнила, что даже не успела спросить, в какую он сторону едет: к Посьету или к Находке? Но его башмаки уже торопливо стучали по мосткам тротуара.