Текст книги "Три повести"
Автор книги: Владимир Лидин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 46 страниц)
Высокие камыши тянулись по всему району озер. Целые полчища уток с выводками населяли эти прибрежные, сухо шуршавшие заросли. Не один охотник, сжимая винтовку, хмуро косился на запретный соблазн. Озерный чистый воздух, сыроватые тихие вечера, когда рыба пускает широкие круги по воде, низкий приятный дымок походной кухни как бы отодвигали войну. Но рыжая, выброшенная из окопов земля напоминала, что война близко, может быть, тут же за озером. Старик пастух, угонявший колхозное стадо, показал, что немцы ночевали в Дубках, в десяти километрах отсюда. Разведчики наблюдали ночью передвижение моторизованных пехотных частей. Кроме того, немцы подтягивали артиллерию.
Четыре орудия батареи капитана Ивлева занимали закрытую позицию возле безыменной высотки. Высотка поросла полевыми цветами и дикорастущими маками. Внизу торопливо бежала речушка с быстрыми темными малька́ми, любившими держаться на холодной струе. Почему-то особенно приманивала артиллеристов эта речушка. Может быть, напоминала она родной дом, любимую с детства какую-нибудь Голубиху или Протву, где ловили мальчишки возле песчаных отмелей колючих сердитых ершей. Не раз, отправившись за водой с котелком, дольше обычного задерживался кто-нибудь из расчета, наблюдая игру проворных и, казалось, счастливых рыбешек. Было от чего испытывать счастье: и сильная прохладная струя, и золотые дрожащие пятна почти до самого дна, и мягко стелющиеся подводные травы, в которые при малейшей тревоге хорошо прятаться рыбьей пугливой душе.
За два дня артиллеристы построили прочный блиндажик и хорошо замаскировали орудия. С высотки далеко окрест были видны поля и холмы. Созревшая пшеница уже обессиленно склонила долу тяжелые колосья. Наблюдатель нанес на карту ориентиры. На запад, километрах в восьми от батареи, видна была церковка с узенькой, как луковичка, маковкой – это было поозерье. Восточнее стояли в поле четыре копенки – место, особенно привлекшее внимание Ивлева, так как неподалеку от копенок проходила грейдерная дорога. Дальше на юг тянулась рощица, где мог незаметно накапливаться противник, и начинались озера.
На туманном рассвете – накануне шел дождь, и испарения над озерами были особенно густые – наблюдатель сообщил, что со стороны рощицы показались четыре неприятельских танка. Ивлев приказал изготовить орудия к бою. Место для командного пункта он выбрал у второго орудия, откуда пологий скат открывал всю лощину. Утро было парное и вялое. Стекла бинокля запотевали. Рощица неясно проступала в тумане. Командир орудия, старший сержант Дегтяренко, особенно полюбившийся Ивлеву за упорство и выдержку, тоже не мог ничего разглядеть в тумане.
– Может, привиделось ему, Ковалькову, товарищ капитан, – сказал он, опуская бинокль. – Или те копенки за танки принял?
Сырая тишина утра приглушала звуки. Два других номера – татарин Агишев и бывший сборщик на московском автомобильном заводе Васильев – дожидались у пушки. Агишев, молчаливый, тронутый оспой человек, казался сонным и медлительным. Хлопотуном был Васильев со своими спорыми руками бывшего слесаря, маленький и подвижной. Ивлев достал портсигар и угостил папироской командира орудия и наводчика. Третий номер – Агишев – не курил.
– А что, если, товарищ капитан, дать гранатой? – предложил Дегтяренко.
– Вам батарею хочется обнаружить до времени, Дегтяренко? – осведомился Ивлев.
– Наперед батьки в пекло не лезь, – остановил его Васильев сердито.
Ивлев смотрел сейчас в сторону леса. Слева, проектируясь на фоне трех отдельно росших деревьев, темнело нечто привлекшее теперь его внимание. Это был танк. Ивлев опустил бинокль и протер стекла. Стрелка ручных часов перескочила через цифру «4» – начиналось утро. Испарения над озерами стали наливаться сильным белым светом. Вдруг очень далеко, в смягченной тишине, домашним, мирным голосом пропел петух. Все повернули в его сторону головы, точно жизнь призывно напоминала о себе. Опять запищал зуммер телефона.
– Вижу еще четыре танка со стороны шоссе, – доложил наблюдатель.
– Что он там насчитывает? – раздражился Дегтяренко.
Его зоркие глаза тоже заметили в расчистившейся от тумана лощинке черную точку неприятельского танка. Вначале он усомнился – не подошла ли к рощице за ночь своя танковая часть, но танк был серо-черный, немецкий.
– Вот гадюка, – сказал он. – На орудие лезет. Разрешите, товарищ капитан… я его накрою.
Но в ту же минуту танки пошли в атаку. Слева от рощицы, неизвестно откуда вынырнув, шло четыре средних танка, потом Ивлев увидел силуэты еще четырех других танков, переваливавших через горбину холма. Фонтаны черной грязи летели за ними, они шли на полной скорости прямо на батарею и на излучину передних окопов. Откуда-то щелкнул нетерпеливый винтовочный выстрел.
– Расчет, к орудию! – наконец скомандовал Ивлев.
Телефонист передал приказ. Опять пищал телефон.
– Восемь средних танков движутся со стороны леса, – доложил наблюдатель.
Васильев навел орудие на головной танк.
– А ну, – сказал он, ощерив зубы.
– Орудиями, правое – огонь!
Откуда-то из тумана нарастал мерный нагнетающий гул. «Воздух!» – предупреждающе крикнул связист. Зенитный пулемет на левом фланге дал длинную очередь. Воющий противный визг заставил пригнуться к земле. Черный куст разрыва медленно вырастал впереди. В ту же минуту ударила пушка Дегтяренко. Один из четырех танков, вышедших из рощицы, вдруг завертелся на месте, точно заводная игрушка в тире при удачном выстреле.
– Есть! – закричал Васильев.
Несколько винтовочных выстрелов хлестнули по выскочившим из танка танкистам. Двое упали, один побежал зигзагами, ловко припадая, и вдруг точно провалился – исчез. Остальные танки продолжали идти полным ходом на батарею. Не опуская бинокля, Ивлев нащупал ногой земляную ступеньку и выбрался почти к самому орудию.
– Наводить на середину танка!
Дуло орудия опустилось и изменило прицел. Снаряд разорвался возле крайнего танка. Танк сразу остановился, точно поперхнулся. Черный дым вдруг повалил из него – Танк горел. На правом фланге шла уже тяжелая ружейная стрельба, и, как бы спотыкаясь на каждой длинной очереди, работал станковый пулемет. Два других танка вдруг остановились в разбеге и, словно поразмыслив, рванулись налево, под защиту крутого ската выбранной Ивлевым позиции. Артиллеристы мгновенно потеряли их из виду. Но на смену из рощицы теперь двигались еще восемь танков, те, о которых сообщил наблюдатель. Внезапно с воем, вынырнув из-за рощицы, немецкий истребитель накрыл батарею. Две короткие очереди, видимо, перебили телефонную связь. Связист, только что кричавший в телефон, умолк. Ивлев подбежал к замаскированному сеном окопчику.
– Тимощук, жив?
Ему ответили стоном. Телефонист держался рукой за голову. Между пальцами щупальцами расползалась кровь. Второй связист уже разрывал индивидуальный пакет. Первое орудие батареи вдруг умолкло. Неужели перебит расчет? Двое саперов поползли искать повреждение. Связист, волочивший тяжелую катушку с проводом, взывал, перегнувшись над окопчиком:
– Тимощук… ну как? Сам вылезти можешь?
– Не видишь – вызываю, – ответили снизу. – Алло… алло! Командир первого орудия! Есть там кто-нибудь живой? Что с орудием?
Оттуда ответили:
– Все живы. Заклинилось.
Артиллеристы исправили повреждение. Минуту спустя первое орудие ударило снова. Танки продолжали идти. Стремительность задуманной накануне атаки нарушил дождь, размягчивший почву. Один танк забуксовал – кочковатое поле обмануло его. Танк сразу превратился в неподвижную цель.
– Ориентир четыре! Право десять! Остановившийся танк!
– Есть ориентир четыре! Право десять! – повторил команду Васильев.
Снаряд разорвался впереди танка.
– Прицел одно деление больше!
Танк как бы занесло дымом или извержением земли. Когда дым отнесло, они увидели, что прежний габарит танка изменился. Ивлев только минуту спустя разглядел, что у танка прямым попаданием разворотило башню. Молчаливый татарин методически подавал очередной снаряд. Пот тек по его лицу. Гимнастерка была мокра на груди и спине. Оставшиеся танки разделились и пошли в обход артиллерийской позиции.
– Развернуть – первому взводу вправо, второму – влево!
Ивлев сбежал со своего командного холмика и вместе с расчетом стал выкатывать пушку. Колеса уходили в размякший грунт. Минуту спустя, перетащив орудие через земляное прикрытие, они установили пушку. Танки шли лугом в обход. Сейчас на левом фланге они начнут утюжить переднюю линию. Левофланговый пулемет умолк – очевидно, убиты пулеметчики.
– Прямой наводкой по танкам! – скомандовал Ивлев. – Прицел десять!
Снаряд разорвался в нескольких метрах от танка.
– А ну еще… – подбодрил сам себя Васильев.
Он послал еще один снаряд, но головной танк резко переменил направление и пошел прямо на батарею. Орудие било в упор – он продолжал надвигаться. Снаряд, посланный в лоб, ударил впереди него; танк увеличивался, приближаясь, в размерах.
– Ох, – сказал Васильев вдруг, – как он меня…
Он сел на землю, как бы прислушиваясь к тому, что в нем сейчас происходит.
– Второму номеру стать на место наводчика!
Татарин сменил упавшего. Васильев, посидев на земле, лег на бок, зажав живот обеими руками.
Лицо его вдруг истончилось, веснушки словно растаяли. Приполз санитар и стал его перевязывать. Потом последовательность событий утратилась. Ивлев помнил, как упал во весь рост, даже не вскрикнув, сразу убитый татарин (граната из танка разорвалась возле двух других номеров), как он, Ивлев, остался вдвоем с Дегтяренко, как замолчало сначала первое орудие батареи, потом третье… Связь прекратилась. Связист с перевязанной головой лежал щекой на телефоне в своем окопчике – длинная проклятая пулеметная очередь из танка, выскочившего слева, скосила связиста и двух ездовых. Передняя упряжка лошадей, припрятанная в овражке, сорвалась и теперь носилась по пустому полю. Снаряд все-таки попал в головной танк, но танкисты еще сидели в танке и стреляли из башенной пушки.
– А ну еще, – сказал Дегтяренко деловым, будничным голосом, и Ивлев услышал удар снаряда по танку и пригнулся, чтобы его не задело своими же осколками. Вдруг на минуту как бы снесло дым, и пыль, и пот, заливавший глаза, – Ивлев увидел поле сражения. Три железных машины стояли неподвижно, подбитые огнем его орудия. Казалось, танковая атака отбита, – уцелевшие танки отходили к исходной позиции. Он вытер пот со лба. Потом он увидел, что рядом с Васильевым лежит перевязывавший его санитар. Тонкий перегретый воздух дрожал над горячим стволом орудия. По белому длинному лицу татарина ползала синяя муха. Ивлев наклонился и согнал ее.
– С тыла пролазит, товарищ капитан, – сказал вдруг Дегтяренко и стал снимать с пояса связку ручных гранат.
Они поглядели друг на друга, и Ивлев только теперь ощутил, что его контузило разрывом снаряда из танковой пушки. Левая рука болела в плече. Он несколько раз поднял и опустил ее правой рукой. Рука была плоха. Он пересилил боль. С железным грохотом лез напролом, ломая деревца рощицы, танк. Ивлев увидел, как, опершись о землю левой рукой, Дегтяренко широко размахнулся и кинул гранаты. Взрыва не последовало. Только мгновение спустя, точно задержавшись в исполнении, глухо ухнуло под самыми гусеницами танка. Едкий дым относило в сторону.
– Давай еще, Дегтяренко! – крикнул Ивлев в пустоту.
Он стоял возле бесполезного теперь орудия, которое через минуту будет раздавлено танком. В его руке артиллериста была только связка гранат.
– Ложитесь, товарищ капитан! – отозвался откуда-то, точно из-под земли, Дегтяренко.
На полном ходу несся на орудие танк. Из танка не стреляли – танкисты хотели раздавить орудие с оставшимся возле него командиром. Только в последнюю минуту Ивлев упал. Левая рука, на которую пытался он опереться, чтобы бросить гранаты, подогнулась под ним. Он неуклюжим затрудненным движением перекинул тяжелую связку через голову. Желтое пламя ослепило его. Вздыбленная земля запорошила глаза. Он полез куда-то в сторону, ничего не видя, чувствуя только нестерпимую боль в поврежденной руке. Задохнувшись, липкий от пота, он сел на какой-то бугор. Глаза, полные земли, не видели: ему показалось, что он ослеп. Он долго с болью протирал их. Постепенно свет проник в них снова – он увидел сначала ближние высокие стебли жесткой болотной травы, затем лиловый цветок иван-да-марья. Потом он увидел пушку и танк, остановившийся возле нее.
IVВ горняцкую баню шахтер Александр Макеев пришел в шестом часу вечера. Все было знакомо в этом городе детства: и красноватые конусы выбранной железной руды, и срезы вырытого экскаватором котлована, и розовость рук и лица, румянившая и молодившая людей… Даже здесь, в бане, где шумела сильная вода душей, все было красноватым и розовым от криворожской руды. Баня была пуста в этот час. Только две женщины, сторожившие вещи в гардеробной, пели в голос песню.
Стоить гора высокая, а пид горою гай, —
пела одна очень грустно, и другая, точно тоскующая кукушка, отвечала ей:
Зеленый гай, густесенькый, неначе справди рай.
– Веселое что-нибудь спели бы, бабочки, – сказал Макеев, стягивая через голову тоже неистребимо розовую от руды рубаху. – А грустного и без вас хватает.
Час назад от знакомого военного техника он узнал, что немцы севернее Кривого Рога прорвались на Кировоград и теперь идет спешная эвакуация города. Но в Кривом Роге все было еще как обычно, только военные машины в непомерном изобилии заполняли его улицы да для военных надобностей срочно освобождали общежитие горняцкого фабрично-заводского училища. Во дворе училища неприкаянно бродили подростки, – шел слух, что училище переводят в Донбасс.
Женщины продолжали петь свое. Макеев захватил мочалку и мыло и обрушил на себя сильный и горячий поток душа. Казалось, все, что было пережито и передумано за последние дни, смывали вместе с розовой, въевшейся в кожу железной рудой колючие, острые струйки душа. Его широкое тело в желваках мышц порозовело. Сердце билось шумнее. Когда еще придется побаловаться горячей водичкой в горняцкой бане? События нарастали и грозили уже захлестнуть Кривой Рог с его старой шахтерской славой. Макеев намыливал снова и снова тело и обритую голову, как бы соскребая всякий след криворожской въедчивой руды. Потом он прошлепал обратно в раздевалку. Здесь было прохладно и пахло влажным деревом. Он долго и старательно вытирался, достал из узелка чистое белье и праздничную рубаху с отложным воротником. Женщины все еще пели. Опять тосковал грудной голос:
Що пройде красне литечко, повиють холода,
Осыплеться их листячко и понесе вода.
– Ах, скажи пожалуйста… нет чтобы повеселить человека, а чтобы за сердце забирало, – сказал Макеев, увязывая в узелок грязное белье. – От мужа что-нибудь имеете?
Женщина перестала петь и вздохнула: бывший криворожский крепильщик Грибов работал сейчас в Николаеве, на заводе.
– Ни… ничо́го не имею, – сказала она. – Было письмо с месяц назад, а с тех пор ни весточки.
– А вы выйдите сюда…. може, я что вам скажу, – сказал Макеев.
Женщина подняла доску прилавка и пошла за ним к выходу, – он нарочно отошел, чтобы их никто не услышал.
– Давай письмо к мужу… может случиться – передам.
Женщина охнула:
– Или в Николаев подаетесь?
– Куда мне подаваться придется, – сказал он ей вразумительно, – про то моя думка знает. Понятно?
– Понятно, – прошептала она.
– Ну, и всё, и весь разговор. Ты когда сменяешься?
Она сменялась к десяти часам вечера.
– Я после десяти к тебе на дом зайду. И чтобы ни слова никому… понимаешь?
– Как же, Александр Петрович, – пролепетала она, – неужто немцы близко? – В ее лице с большими глазами не осталось ни кровинки. – А нам куды же деваться?
– Ладно, вечерком потолкуем, – сказал Макеев оживленно и громко: в баню входили другие шахтеры. – В кооперативе нынче красное вино продают… ничего, можно пить.
Он вышел из бани. Тело было еще приятно сыровато, открытое каждой по́рой вечернему воздуху. Легкий летний закат лежал над городом. Высокие горы руды казались подрумяненными зарей; и ласточки высоко в небе, и вечер в городе, когда оживают цветы и акации и приятно посидеть у крылечка, дожидаясь сумерек, и шахтерская смена в красных от руды башмаках и шляпах с розовыми полями, – шахтерская испытанная и родная земля. У киоска с газированной водой стоит очередь. И в небе, тарахтя, летает учебный самолет, – все, как всегда, но война была уже здесь…
Он остановился и набрал дыхание. Его руки с непривычно отмытыми ногтями сжались в кулаки. Кровь стучала в виски так, что он плохо видел. Он поборол себя и пошел дальше спокойным, медлительным шагом человека, завершившего свой трудовой день.
В одиннадцатом часу вечера, уже в сумерках, он толкнул скрипучую калитку палисадника в конце длинной улицы на другом берегу Ингульца. Женщина ждала его. Все было в комнате прибрано с придирчивой чистотой. Два вышитых полотенца висели по обе стороны зеркала рядом с портретом Грибова в черной рамочке: был Грибов в куцем пиджачке и молоденький.
– Чисто у вас, – похвалил Макеев. – Шахтер весь день на породе, а дома чистоту любит.
– Сидайте, пожалуйста, – сказала женщина.
Это было вступление, и они оба недоговаривали главного.
– Да, чертова зараза… – сказал Макеев напрямик. – Не думали мы, что и сюда докатится.
Он сидел, а женщина стояла, скрестив под полушалком руки: необычность и серьезность разговора словно требовали соблюдения старинного этого обычая.
– Може, пить хотите… я самоварчик мигом поставлю, – предложила она было, но он не ответил ей.
Его большие сильные руки тяжело лежали на столе. Теперь женщина села. Она сидела опустив глаза, ее красивое лицо было бледным, только грудь поднималась и опускалась чаще обычного, – женщина знала: не для простого разговора пришел он сюда.
– Окно прикрой, – приказал Макеев коротко.
Она торопливо закрыла окно.
– Зараза напала на Россию… чума, – сказал он снова, глядя на вышивку скатерти, чтобы ничем не рассеять сосредоточенности этой минуты. – И сколько она пожгет и куда доползет – никто сейчас не ответит.
Губы женщины дрогнули, но она пересилила себя и не заплакала.
– Немец идет, – продолжил он, – думает: где прошел, там немецкая сила взяла. Там ему больше опасаться нечего. Врешь, – сказал он кому-то третьему, – мы тебя достанем. Мы тебе еще такое покажем… – Он почти задохнулся, страшный и налитый кровью. Потом он снова пересилил себя, как и тогда на улице. – Вот что, Феня, – сказал он уже деловито. – Война – дело переменное… всякое может быть. Может, еще и из Криворожья придется уходить.
Женщина ничего не ответила и не охнула. Она смотрела на него, как бы в самую глубину его души.
– Ты отсюда уходи, – сказал он. – Уходи, говорю. Шахтерской жене здесь нельзя оставаться. Против нас окопы заставят рыть. Об молодость твою ноги будут обтирать. Сожрут тебя и памяти не оставят.
– А вы куда же, Александр Петрович? – посмела она наконец спросить.
– Моя дорога ясная. Я – бурильщик, шурфы умею бить, с подрывным делом знаком. По тылам их маленько пройдусь. Нас здесь, шахтеров, для этого дела не один десяток найдется.
– Неужели и в Николаеве уже?.. – спросила она.
– Нет, Николаев покуда еще наш, – ответил он хмуро. – Грибову что передать?
– Вот… письмо, – заторопилась она. – Скажите, томлюсь, от тоски пропадаю… Скажите – чего он в такую годину одну меня кинул?
Теперь она заплакала: она была одна, совсем одна в этом городе, к которому, может быть, подойдут скоро немцы.
– Ну, это ты лишнее, – сказал Макеев, морщась: женских слез он не любил. – А у Грибова со мной одна дорога будет. Ты с этим примирись.
Но она продолжала плакать.
– Бросил меня одну, як сиротину, – второй год скоро пойдет. Александр Петрович, я за́раз вас прошу – возьмите меня с собой за стряпуху… Да якую хотите работу – все справлю, никакая работа для меня не страшна.
– Нет, Феня, нельзя, – сказал он строго. – Свяжешь нас только. Одно я вам скажу, – торжественность требовала этого обращения на «вы», – время такое пришло, что каждый оправдать себя должен… каждый.
И все-таки томили его сейчас женские эти слезы, и напрасная ее молодость, и то, что долго ей теперь не увидеть их, окунувшихся в самый страшный водоворот, на самых порогах, где ломает и крушит все, как река в непогодливую осень…
Слезы как-то освежили ее, и еще томительнее и тревожнее стала ее красота.
– Слухайте меня, Феня, – сказал он, положив на ее руку свою тяжелую руку. – Радости впереди у нас мало, скрывать от себя нечего. Из самой глубокой шахты придется добывать ее – радость. Но зато легко будет человеку потом… все он своими руками добыл, и народ ему этого вовек не забудет.
Он сидел перед ней с зажегшимися вдруг глазами, словно видя в темноте ночи, далеко за Кривым Рогом, и за степями, и за всей страдающей своей Украиной широкий и неминуемый день этого торжества. Казалось, и ее простую женскую душу тоже захватила его уверенность.
– Вы хоть молока кислого скушайте, Александр Петрович, – сказала она от всего сердца, и он согласился.
Она торопливо, оживившись, принесла с погребицы крынку холодного кислого молока. Вот снова мужчина сидел в ее доме, и она могла бы хозяйствовать, провожая его и снаряжая на трудное и опасное дело. Но он не говорил ей ничего, когда и с кем уйдет, и она не смела спросить. Он съел молока и спрятал письмо в карман.
– Ну, затем прощевайте, – сказал он, – а за ласку спасибо.
Он поднялся. Она стояла, высокая и смутная, – он вспомнил, что не получилась у нее с Грибовым любовь… Вот так бы и не уйти никуда из этого дома и остаться здесь, и, может быть, все в его жизни обернулось бы по-новому, и стала бы женщина эта собирать для него к вечернему столу спокойными, надежными руками.
– Да… – сказал он затем, – вот так. – Он сорвал с гвоздя свою кепку и быстро пошел к выходу. – И чтобы умерло, Феня, – сказал он строго, – о чем мы толковали – чтоб умерло!
Но он знал уже, что это умерло, как знал, что родилось, может быть, еще что-то другое. Нет, ничего нельзя было пускать к себе в душу в этот суровый час!
Только на улице он вспомнил, что забыл спросить, куда она может уехать из города, – чтобы Грибов не потерял жены в неизвестности, – но не вернулся.
…Вступив в Кировоград, немецкие танковые части двинулись в направлении к Кривому Рогу, который начали эвакуировать уже неделю назад. Подростков из фабрично-заводского училища, лишившихся однажды ночью своего общежития, давно уже направили в Донбасс. Улицы были забиты машинами. По нескольку раз в день принимались выть заводские гудки, возвещая очередную воздушную тревогу. По ночам хлестали в небо зеленоватые струи трассирующих пуль. Опустели шахты. Не было движения под большими копрами, не вращались застывшие подъемные краны. Часть шахтеров присоединилась к отходящей армии, часть ушла в Горловку и Артем – в Донбасс. Бои шли сейчас севернее Кривого Рога. Юг был еще свободен. На всем протяжении до самого днепровского лимана женщины и подростки копали противотанковые рвы и окопы. Степная сухая земля туго поддавалась лопатам. По пыльным, выжженным дорогам между высокой перестоявшей пшеницей и кукурузой двигались к югу машины. Как коршуны, показывались в воздухе редкие немецкие разведчики и улетали обратно в направлении Одессы.
В первом колхозе, куда Макеев зашел по пути, он нашел в крайнем доме только древнюю старуху над зыбкой. Мухи жадно облепили губы младенцу, срыгнувшему молочную сыворотку. Макеев попросил воды. Старуха безучастно указала ему на корец, привешенный за ручку к ведру. Он окунул корец и напился горькой жесткой воды, скудно доставляемой степью.
– А люди где, бабуся? – спросил он, присаживаясь на скамью.
– Нема людей, – ответила старуха. – Чоловики вси на войне, жинки окопы копают. А ты не нимець? – спросила она вдруг пытливо.
Макеев усмехнулся.
– А разве похож?
– Кто тебя знает, – сказала старуха. – Прохожие разные ходют. Нимци с неба на степ спущают. А почему не в вийске воюешь? – допросила она еще строго.
– Я, может, за двоих веду войну, бабуся, – ответил Макеев невесело.
Он оглядел этот пустой дом, в котором недавно еще было людно. Все уже вымела, все опустошила война. Он вспомнил вдруг опрятную чистоту жилища женщины, у которой был накануне ухода, тревожную ее красоту и проворные руки, наливавшие ему кислое молоко из крынки. Вот часто бывает так в жизни – налетит возможное счастье, как облако, и то ли не удержит его человек, то ли у него нет права его удержать. Опять заползало в сердце это не ко времени чувство, и он снова подавил его в себе.
Старуха все еще не доверяла ему и боялась его в своей беззащитности. Он вздохнул. Как же надо было обидеть, поранить в самое сердце мирный, добрый к каждому путнику народ, чтобы появились в нем такие нелюдимость и подозрительность? Он смахнул с губ ребенка присосавшихся, точно уснувших мух и вышел из дома. Абрикосовые деревья, густо усыпанные плодами, изнемогали от тяжести. Перезрелые плоды с потемневшей мякотью валялись на земле, и одинокая курица, вытягивая жалобную ноту, потерянно ходила по двору: безлюдность была томительна и для нее, как предгрозье. Макеев поднял несколько абрикосов и пошел со двора в пустынное и выгоревшее марево летней степи. Великое безмолвие было сейчас над ней. Там, в мареве, лежали Одесса и Николаев; и море, наверное, посылало эти облака, плывшие через всю степь и похожие на одинокие парусники.
Он вышел на дорогу и пошел по ней, ожидая попутного грузовичка, но дорога была необычно пустынна. Только сладкая мякоть абрикосов напоминала о чем-то былом, чему не скоро суждено повториться.