355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Попов » Закипела сталь » Текст книги (страница 3)
Закипела сталь
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:07

Текст книги "Закипела сталь"


Автор книги: Владимир Попов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 32 страниц)

7

Добрую неделю собирался Гаевой проверить столовые горячих цехов, но, занятый техническими проблемами, откладывал со дня на день. А сегодня решил в обеденный перерыв зайти в столовую мартеновского цеха. Зашел – и наскочил на скандал. Остервенясь, пересыпая слова руганью, Бурой кричал заведующему столовой:

– Это я понимаю, что война, что продуктов мало! Но из этих самых продуктов путно сварить можно? Почему каша не соленая? Соли мало? В борще – ни жирники, а у тебя рожа от жира лоснится, брюхо отпустил! Ух, жаба паршивая! – заключил он брезгливо.

Столпившиеся вокруг рабочие одобрительно зашумели. Хотя они недолюбливали этого суматошного малого с вызывающе дерзким, гримасливым лицом, к тому же нахального и болтливого, – не зря прозвали его «балаболкой» – сейчас они полностью были на его стороне.

Заметив парторга, заведующий столовой стал жаловаться:

– Полчаса хулигана унять не могу. И мастер помалкивает, будто так и надо.

В стороне Гаевой увидел Пермякова, не принимавшего никакого участия в перепалке.

Подсев к столику, парторг попросил принести обед. Попробовал борщ – приготовлен из рук вон плохо. Подозвал заведующего, жестко сказал:

– За такое радение выгнать можно! – И обратился к Пермякову: – На вашем месте я поступил бы так: как мастер, объявил бы выговор Бурому за ругань…

– Мне этот выговор, что лысому гребенка, – пренебрежительно бросил Бурой.

– А по общественной линии организовал бы на кухне рабочий контроль – пусть следят за закладкой продуктов. Двух человек будет достаточно. Старшим над ними рекомендовал бы поставить Бурого.

Заведующий столовой схватился за голову.

– Да этот горлохват всех поваров разгонит! И так жизни нет!

– Или разгонит, или заставит быть добросовестными.

В этот день Гаевой обошел остальные столовые горячих цехов. В доменном кормили вкуснее, в прокатных – хуже, чем в мартеновском. И везде жаловались на подсобное хозяйство завода: плохо поставляет продукты.

Вернулся Гаевой в глубоком раздумье. На заводе никто как следует вопросами питания не занимался. Никто, в том числе и он сам. Внимание всех было занято производством: металл сейчас решал судьбу страны. Но судьбу металла решали люди. Так не в первую ли очередь ему, парторгу, надлежало заняться бытовыми делами? Во всяком случае, одновременно, а он… Почти месяц прошел с тех пор, как он здесь, и только сегодня урвал для этого время. Стыдно!

Гаевой просмотрел почту. Внимание привлекло коротенькое анонимное письмо с жалобой на то, что подсобное хозяйство неделями не получает газет. Гаевого удивило, что письмо по такому поводу не подписано. «А что, если поеду сам да посмотрю, что там делается? – мелькнула мысль, – тогда и с орсовцами разговаривать будет легче».

Каждый раз, возвращаясь в гостиницу, Гаевой с волнением открывал дверь – а вдруг письмо от Нади. Но и на этот раз письма не было. Он лег, взял книгу, но читать не смог. Поползли тревожные мысли о жене. Воображение рисовало страшные картины: то подвергся обстрелу Надин госпиталь, много жертв, и Надя истекает кровью, то прорвались гитлеровцы, Надя захвачена в плен, ее допрашивают, пытают…

Вспомнились годы юности.

…Старое, серое, давно не штукатуреное здание рабфака, аудитория первого курса, куда, подстрекаемый любопытством, он зашел посмотреть на Надю – говорили, что она самая красивая девушка на рабфаке.

Надя действительно была красива. Ясные серые глаза подчеркивали матовую смуглость лица, тронутого на щеках легким румянцем. Пухлые губы и мягко очерченный подбородок говорили об уравновешенности и внутреннем покое. Поймав на себе изучающий взгляд незнакомого старшекурсника, Надя склонилась над партой, и он, к своему удивлению, увидел профиль, словно принадлежавший совсем другой девушке. Высокий лоб с выпуклостями над бровями и сильно вздернутый краешек верхней губы делали лицо упрямым и задорным.

Знакомство принесло разочарование. Надя курила, держалась слишком панибратски и показалась неглубокой, легко доступной. А ему к тому времени надоели связи без любви, разлуки без боли. Мечтал он о человеке, с которым без боязни мог пуститься в жизненный путь. И на третье свидание не явился.

Наде же он запал в душу, она искала встреч.

Когда партийно-комсомольский актив посылали на хлебозаготовки, Надя всякими неправдами ухитрялась попасть в бригаду студентов вуза, которой руководил Гаевой.

Обстановка в том селе была особенно сложной. Среди значившихся в списке кулаков оказались опухшие от голода. Кулаки валялись в ногах у уполномоченных, заклинали их всеми святыми, плакали навзрыд и невольно возбуждали чувство жалости. Вначале даже показалось, что некоторых крестьян к кулакам отнесли несправедливо.

Когда бригада зашла на двор кулака, жена и дети которого, по слухам, пошли побираться, студенты сочли безнадежным искать здесь хлеб, но Надя настояла. Подворье тщательно обыскали, ничего не нашли и прекратили поиски. Мужчины присели в раздумье на крылечке, закурили и стали ждать Надю, которая метр за метром прощупывала винтовочным шомполом землю в усадьбе. Вдруг из-за угла двора, заросшего высоким бурьяном, донесся ее испуганный возглас – обнаружила мертвого хозяина дома у отверстия ямы с первосортной, зерно в зерно, пшеницей. Видимо, уже крайне обессиленный, кулак добрался до своего клада, разрыл руками землю, набил рот зерном и так и умер. Из ямы было извлечено около пятисот пудов хлеба.

Закончив работу, бригада собрала сход в большом амбаре, тускло освещенном керосиновой лампой. Гаевой докладывал о запасах обнаруженного у кулаков хлеба. Вдруг в глубине амбара раздался свист, сверкнули спиленные стволы обрезов, и с силой брошенная кем-то шапка сбила стекло с лампы. Она погасла. Чье-то тело заслонило Гаевого, и тут же раздалось несколько оглушительных выстрелов. В темноте амбара поднялась возня, помещение огласилось криками, послышались стоны. Когда зажгли лампу, Гаевой увидел на полу раненую Надю. Она еще была в сознании и смотрела на спасенного ею любимого с выражением смертельной муки и преданности…

…Потом долгая ночь на тряской телеге, страшный час ожидания у операционной и измотавшие душу дежурства у кровати не приходившей в сознание девушки. Надя стала бесконечно дорогой Гаевому, и он терзал себя за то, что не оценил раньше этой огромной, самоотверженной любви.

Из поездки Гаевой вернулся полный жгучей ненависти к классовому врагу и горячей любви к человеку, готовому отдать за него жизнь. А Надя как-то вдруг повзрослела, стала серьезнее. Окончив рабфак, решила посвятить себя медицине. Специальность хирурга и привела ее в действующую армию.

Телефонный звонок вывел Гаевого из раздумья. Взглянул на часы – два; значит, из Москвы. А что он сможет сказать о броневой?

8

В выходной день, тщательно выбритый и одетый Шатилов явился к Пермяковым. Дверь была открыта. Из столовой донесся оживленный разговор. Василий прислушался.

– Да пойми, папа, кроме материализма и идеализма, других направлений в философии нет, – доказывала Ольга.

– Значит, прагматисты идут за Кантом?

– За идеализмом. Ну и за Кантом…

– Пожалуй, они пошли дальше Канта, – привлек внимание Василия незнакомый мужской голос, – …потому что не признают ни материализма, ни идеализма, хотя в сущности, являются чистопородными идеалистами. А Кант смешивал материализм и идеализм: материя, мол сама по себе, а сознание само по себе.

– Дуалист, потому и смешивал, – пренебрежительно бросил Иван Петрович. – А в общем, мне одно непонятно как умные люди до глупостей додумываются? Вот на семинаре нам о Муре рассказывали. Английский такой философ. Смотрит он на свою руку и говорит: «Я не уверен, что это моя рука. Может, это мне только кажется». Взял бы да укусил себя за палец. Такую муру разводит этот Мур!

Василий повесил пальто на вешалку и принялся тщательно вытирать ноги о половичок.

– Ох, как хорошо это «кажется» обыграл Мольер в «Браке поневоле»! – послышался тот же незнакомый голос. – Один философ до тех пор убеждал посетителя, что все в этом мире только кажется, пока тот не отколотил его. И когда философ возмутился, что его бьют, посетитель издевательски заявил: «Это вам кажется, будто я вас побил».

– А вам, товарищи, не кажется, что мне кажется, что я к вам пришел? – громко спросил Шатилов из коридора и под общий смех переступил порог комнаты.

Иван Петрович поспешно закрыл конспект, обрадованный приходу Василия.

Рядом с Ольгой за учебником сидел красивый светловолосый юноша.

– Валерий Андросов, – представила Ольга своего сокурсника. – А это Шатилов, кумир всех девушек.

– Что вы, Оля! – смутился Василий.

– Вы не можете не нравиться. По себе сужу.

«Если бы на самом деле нравился, не сказала бы при другом, – невольно подумал Шатилов. – Кокетничает. И не со мной».

Ольга украдкой окинула молодых людей сравнивающим взглядом. Валерий красив, у него мягкие, греющие глаза. И держится он мило, с подкупающим тактом. Василий мужественнее, в нем что-то упрямое, собранное (вот и руку пожал Валерию, как борец перед схваткой), но и открытое: его не нужно знать долго, чтобы узнать до конца.

– Пойдемте ко мне, – пригласила Ольга. – Не будем мешать папе философией заниматься. Он вот уже сколько на четвертой главе сидит.

Комната Ольги была похожа на комнату школьницы. Коврик над кроватью, с которого Красная Шапочка таращила испуганные глаза на необычайного, коричневой масти, Волка, глобус и застекленная коробка с коллекцией неярких северных бабочек на старой этажерке с книгами, аккуратно окантованные портретики Лермонтова и Горького. В общем, примерно все то, что зачастую входит в несложное хозяйство до семнадцати лет.

И о том, что девочка выросла, говорил только новенький ореховый трельяж, старательно уставленный затейливыми флаконами духов и пудреницами, словно по уговору подаренными подругами ко дню рождения как символ пришедшего совершеннолетия.

– Поскучайте немного, Вася, – сказала Ольга, указывая на плетеный диванчик. – Нам один крепкий орешек попался, разгрызем – будем чай пить.

Шатилов открыл подвернувшуюся под руку книгу. Аналитическая геометрия. Взял другую – курс интегрального исчисления. Положить ее на место и взять еще одну книгу показалось неудобным, и он стал перелистывать учебник страницу за страницей, сознавая нелепость своего занятия.

Ольга и Валерий переговаривались между собой, и Василий слушал их с неприятным чувством. Отдельные слова были понятны, а общий смысл совершенно неясен.

Вскоре Анна Петровна принесла из кухни свежеиспеченные шаньги с картофелем и попросила всех к столу.

– Ну, студенты, решили? – поинтересовался Пермяков.

– Не выходит, – сказала Ольга и с аппетитом надкусила румяную шаньгу. – Ох, и вкусная! – Она даже зажмурилась от удовольствия. – Попробуйте, Вася. Такие, кроме мамы, никто стряпать не умеет. По шаньгам и пельменям она у нас специалист.

– Что-то, я вижу, ученый союз у вас с Валерием не получается, – съязвил Иван Петрович. – Ты химию хорошо знаешь, он, говоришь, физику, а физическую химию одолеть не можете.

Недружелюбная интонация в голосе Пермякова не ускользнула от Василия. Уловила ее и Ольга и, чтобы изменить направление разговора, рассказала случай из институтской жизни. Один студент, получив двойку, запротестовал: «Неужели во всем том, что я говорил, не было истины?» – спросил он профессора. Профессор оказался человеком ядовитым и отпарировал: «Молодой человек, я же не петух, чтобы в навозной куче отыскивать жемчужное зерно».

За столом дружно рассмеялись, засмеялся и Валерий, хотя история эта была ему хорошо известна.

Общее оживление раззадорило Ивана Петровича. Решил посмешить молодежь рассказом о мастере-немце, который при выпуске плавки всегда бросал в ковш какой-то таинственный порошок в бумажке и уверял, будто он имеет свойство улучшать качество стали. Долго сталевары охотились за этим порошком и однажды, когда немец снял пиджак, вытащили сверточек из кармана. Посмотрели, понюхали. Порошок белый, ничем не пахнет. Нашелся один смельчак, языком попробовал: оказалось – мел, самый обыкновенный мел.

– А другой немец что выдумал, – продолжал Иван Петрович. – Уверял, будто готовность стали по запаху определяет. Принесут ему пробу из кузницы, он мельком на излом глянет, а потом долго нюхает. Этого мы сразу раскусили. Крышечник, что пробу ковать носил, по дороге ее в выгребную яму сунул. Немец понюхал, да как завопит: «А-ай!»

– Папа! – возмутилась Ольга и так резко отодвинула от себя стакан, что расплескала чай.

– Из песни слова не выкинешь, Оленька. Было? Было.

– Ох ты, бесстыдник, приберег эту песню не иначе, как для ужина, – поддержала дочь Анна Петровна. – Ровно другой оказии не нашлось. Без понятия человек, ей-богу!

– А вот мастер был один, наш, русский, – разохотился Пермяков, – так тот с немцами поспорил, что плавку выпустит, не беря пробы. И что бы вы думали? Выпустил!

– И предание не свежо, и не верится, – скороговоркой заметила Ольга.

– Нет, почему? – вступился Шатилов. – Простую марку сварить так можно, только за кипом следи.

– Есть такой афоризм: «И истину, похожую на ложь, должно хранить сомкнутыми устами, иначе срам невинно обретешь», – с ехидцей сказал Ивану Петровичу Валерий в отместку за его насмешливый тон.

– Вот именно срам, – подхватила Анна Петровна.

– Строки из Дантова «Ада». Верно? – припомнила Ольга.

– Ад… – Андросов вздохнул. – Получил от товарища письмо из Ленинграда. Вот где сейчас ад… Какой это город!

И Валерий с увлечением принялся рассказывать о величавых ансамблях Росси, основоположника русского классицизма в архитектуре, об удивительных пропорциях Александрийской колонны, выточенной из монолитного гранита и украшенной у подножья бронзовыми барельефами военных доспехов и аллегорических фигур, о сокровищнице мировой культуры – Эрмитаже и богатейшей коллекции картин Рембрандта, о традициях ленинградских театров.

В Ленинграде был и Шатилов, но видел только набережную канала и ничем не примечательный вокзал, с которого его полк отправился на фронт. Массивная громада города терялась, подернутая сумеречным туманом.

Иван Петрович слушал молча. Но когда Валерий, расхвалив ленинградских актеров, плохо отозвался о местной труппе, Пермяков не выдержал:

– Вам, молодой человек, по-иному смотреть надо бы. Там театры сотни лет существуют, а наш только пятый год, и играют здесь вовсе уж не так плохо, хулить нечего. Был недавно в Москве, нарочно пошел на «Волки и овцы» – хотел сравнить с постановкой нашего театра. Декорации, конечно, побогаче, игра хорошая, а не волнует. А наши играют – сидишь и переживаешь.

Валерий не стал вступать в пререкания.

– Оля, спойте нам что-нибудь, – попросил он, вставая из-за стола.

Ольга взглянула на Шатилова и прочла в его взгляде удивление. При нем она никогда не пела.

Валерий сел за пианино, и Ольга свежим, низкого тембра голосом запела:

 
Обойми, поцелуй,
Приголубь, приласкай…
 

«Не в первый раз», – ревниво отметил Шатилов, жадно ловя слова песни, которая всколыхнула самые разные чувства. Опустив голову, он слушал:

 
Пусть пылает лицо,
Как поутру заря,
Пусть сияет любовь
На устах у тебя.
 

Спеть еще что-нибудь Ольга отказалась и увела Валерия заниматься.

Василию взгрустнулось. Поняв настроение приятеля, Пермяков положил руку на его плечо и тихо сказал:

– Что ж, этот мальчишка кой-чего нахватался. И язык у него ладно подвешен. А вот попробуй он к печке стань… Знаем мы таких инженеров-белоручек. В зачетке – все только «отлично», а придет на завод – тык-мык, ни руководить, ни лопатой бросить. И тогда – ша-а-гом марш в подручные.

Утешение было слабым. Шатилов поднялся, собираясь уйти, но его позвала Ольга и попросила рассказать о диффузии кислорода из шлака в металл.

Василий изложил этот процесс вразумительно, привел несколько примеров. Точность и ясность объяснений понравились и Ольге и Валерию.

– Сущность явления мне стала понятна. Но вот куда подставить эти величины? – Андросов протянул Василию листок бумаги с формулой в виде дифференциального уравнения.

Ольга слегка покраснела и потупила глаза.

– Высшей математики я не знаю, – смутился Шатилов.

– Разве в техникуме не проходили?

– В техникуме я не учился.

Ольга услышала, как в столовой отец резко отодвинул стул и вышел.

– Простите меня, Вася, – с неподдельной искренностью вырвалось у Валерия. – Я знал от Оли, что на юге вы работали мастером, и считал, что на эту должность назначают либо многолетних практиков, либо техников.

– Ну, а я ни то, ни другое, – буркнул Василий, хотя и понимал, что сердится зря.

Он вышел в столовую и, повинуясь неудержимому желанию заняться чем-нибудь, принялся рассматривать стоявшую на этажерке тончайшего узора шкатулку каслинского литья.

Вскоре Андросов ушел, и, закрыв за ним дверь, Ольга вернулась в столовую. Легкая складка легла между ее темными бровями.

– Вы кем недовольны, Оля? – спросил Шатилов. – Валерием или мной?

– Недовольна? Досадно просто за вас… Почему вы не учитесь, Вася? Каким инженером вы были бы! Не то что я или Валерий. Мы завода почти не знаем, только заводским дымом дышим.

Шатилов протянул ей руку.

– Я вам когда-нибудь расскажу о своей жизни – поймете.

Едва за Шатиловым захлопнулась дверь, Иван Петрович бросил дочери:

– Это хамство! Понимаешь? Хамство!

Ольга застыла от удивления.

– Надумал его дифференциалом запугивать… Пусть он со своими дифференциалами скоростную плавку сварит! Хоть и не скоростную. Видали таких! Вон собрались у нас на кислой печи светилы. По бумажке все расскажут, а сами ни черта сделать не могут!

– Не понимаю я вас, папа, – вспыхнула Ольга. Негодование искоркой сверкнуло в ее глазах.

– Чего он к Василию с дифференциалами привязался? Дай, мол, я его подсажу, посмотрим, какой он неуч! А против Василия он… – Пермяков долго искал подходящее слово, но так и не нашел. – Василия хоть к печи поставь, хоть в танк посади – он везде на месте. Василий в институт пойдет – он науки ваши как семечки щелкать будет. Как он сегодня диффузию объяснил! Профессор! А этот еще неизвестно когда сталеплавильщиком будет. Да и будет ли вообще… – войдя в раж, залпом выпалил Пермяков и нервно зашагал вокруг стола.

Ольга стояла ошеломленная, подавленная.

– Ну и молодежь пошла! – кипятился Иван Петрович. – Когда я за твоей матерью начал ухаживать, встретил на улице Чечулина и сказал: «Знаешь что, милый? Если я тебя увижу не то что возле дома, а даже на этой улице, из шкуры вытрясу…» – Иван Петрович запнулся, не решившись сообщить дочери обо всех своих щедрых обещаниях, и, только злобно сжав кулаки, затряс ими. – Даром что парень был здоровенный, и то струсил.

– Ничего здесь, папа, нет такого, что вам мерещится! – раздраженно выкрикнула Ольга.

– Ты чего в эти дела суешься? – набросилась на мужа появившаяся Анна Петровна. – Сама разберется.

– Разберется! Ты бы разобралась, не отвадь я Чечулина. Уж двадцать пять лет Чечулиншей была бы.

– Ну и что! Он сталевар, и ты всю жизнь сталеваром пробыл.

– Сталевар сталевару рознь. «Суешься!» А ты не суешься? Да что я, не отец своей дочери? Что я, добра ей не желаю?

В эту ночь в доме Пермяковых долго не спали.

9

Больше всего хлопот доставлял руководству цеха Бурой, работавший на седьмой печи с Чечулиным и Смирновым. Разные были у этих сталеваров характеры, возраст и квалификация, и разными путями стремились они к первенству. Чечулин всегда вел печь в одном темпе, в полном соответствии с графиком, составленным на основе опытной плавки пяти сталеваров. С людьми он был резок и груб, а с печью обходителен и даже нежен. Бурой принимал от него печь в образцовом порядке, а сам сдавал кое-как. Завалку делал небрежно, торопился залить чугун. Процент выполнения у него был самый высокий на печи, а Смирнов после такой завалки мучился, форсировал подачу тепла и нет-нет – слегка поджигал свод. А поджог тормозил работу Чечулина.

Терпел Чечулин долго, а потом рассердился, провел завалку без прогрева, по Бурому, – сразу залил чугун и, записав себе в карточку все проведенные операции, ушел. Бурой еле-еле расплавил эту плавку.

На другой день Бурой и Чечулин серьезно поругались. В спор вмешался Смирнов и тоже выложил Бурому все, что о нем думал.

Пермяков слушал перебранку, не вмешивался, но, когда Бурой сгоряча схватился за лопату, подошел, отбросил лопату в сторону и позвал Смирнова и Чечулина в комнату партбюро. Вскоре туда явился и Бурой – его по просьбе Пермякова освободил на этот день от работы Макаров.

Сталевары расселись в разных углах, не глядя друг на друга. Пермяков занялся какими-то бумажками, лежавшими на столе, потом сунул их в карман, увидев подъехавшую к цеху легковую машину, и увел сталеваров с собой.

«Уж не к директору ли везет?» – подумал Чечулин, когда машина приближалась к заводоуправлению. «Наверное, в горком», – решил Смирнов, едва свернули на главную улицу города. «Ох, как бы не в милицию!» – встревожился Бурой, вспоминая все свои словечки и лопату.

Однако машина благополучно миновала все эти учреждения и остановилась у дома Пермякова.

Никогда Чечулин не переступал порог этого дома и не собирался его переступить. Невзлюбил он своего земляка смолоду за удачливость. Обхаживал он, Чечулин, Анну Петровну (в ту пору просто Нюту) два года, на подарки не скупился, а голодраный Ванька приударил за ней, и в два месяца свадьбу сыграли. Обрадовался, когда Пермяков выехал с женой из поселка, но судьба свела их на этом заводе.

К тому времени чувства к Анне Петровне поутихли, встречал он ее без боли, просто как старую знакомую, а неприязнь к Пермякову росла. Везучим тот был, и догнать его никак не удавалось. А хотелось: пусть Нютка хоть чуток пожалеет.

Пермяков все время шел впереди него. Он работал подручным, а Пермяков – сталеваром. Поравнялся, казалось бы, тоже сталеваром стал. Так у Пермякова процент выше. Сейчас и вовсе не догнать: мастер, да еще шишка – секретарь.

Боялся Чечулин: не согнул бы его теперь Пермяк в бараний рог. Оказывается, нет, вражды не помнит. На хорошую печь поставил и для чего-то даже домой привез – похоже, старую вражду совсем забыть решил.

Анна Петровна не ожидала таких гостей, особенно Чечулина, но не растерялась, распорядилась по-хозяйски. Бурого, который не очистил сапог от снега, выпроводила в коридор, дала веник, Смирнова прямо в столовую направила, Чечулина повела на кухню умыться – увидела: прямо с работы. Предложила мыло, чистое полотенце, сказала с чуть приметной интимностью:

– Наводите чистоту, Кузьма Кондратьич.

Чечулин задержал взгляд на лице Анны Петровны. Кольнуло в сердце. Куда красота делась. Посерела, изморщилась. Родинка над верхней губой, которая когда-то делала лицо таким милым, разрослась, покрылась волосками. Глаза только те же: быстрые, живые, да голос по-прежнему певучий. Стало грустно: и себя почувствовал стариком.

Заскрипели стулья – мужчины расселись за столом.

– Так вот. Собрал я вас по-дружески поговорить о том, что на душе наболело, – сказал Иван Петрович и как бы для вескости этих слов стукнул себя по колену короткопалой пятерней. – В партбюро не дали бы – все время люди ходят. Перво-наперво расскажу я вам одну коротенькую историйку, – начал он издалека. – Хожу я по мартенам три десятка лет, пять лет еще при царском режиме захватил. Был у нас тогда в цехе один сталевар, фамилию его забыл. Помню, что все звали его «тпру».

– Ну? – удивился Смирнов.

– Да не ну, а тпру. «Ну» потом было. А звали так потому, что вне завода он извозом занимался. Наездится на лошадях за день, а в цехе нет-нет да и заснет. Рабочий день длинный был – двенадцать часов. Проснется, увидит, что не то делают, и кричит: «Тпру-у!» С этого и кличка его у нас пошла. Был у него первый подручный, и надоело этому бедолаге ждать, когда его наконец сталеваром поставят. Решил ускорить дело. Один раз скомандовал сталевар руду валить, а сам сел на скамейку и заснул. Кидали ребята руду, кидали, спрашивают первого подручного: «Может, хватит?» Тот сам видит, что хватит, но кричит: «Сказали вали – так вали!» Ходят ребята, руду кидают, а уж из-под шлака бугор показался. Сталевар проснулся, увидел, что гора под самый свод выросла, да как заорет: «Тпру-у!»

– Под самый свод? – недоверчиво спросил Смирнов.

– Вызвал заведующий цехом сталевара и говорит: «Вот что, тпру, давай-ка отсюда! Погоняй!» И выгнал. А на его место знаете кого поставил? Первого подручного, который его подвел.

– Почему так? – возмутился Бурой. Залихватским движением головы он отбросил свисавший до бровей чуб.

– Потому, что при капитализме закон жизни другой был: кто кого. Нагадить товарищу, подсадить его в глазах администрации за грех не считалось. Подсадил – значит, ты умнее.

– Сволочной закон, – огрызнулся Бурой и не заметил улыбок, которыми обменялись Пермяков и Чечулин.

– Верно, очень сволочной, – согласился Иван Петрович. – У нас нет капитализма и законов его нет. Но все порой отрыгнет кто-нибудь старой мастеровщиной. И крепко.

Бурой начал догадываться: по его адресу.

– Что у вас на печи делается? – перешел к делу Пермяков. – Все операции плавки разбиты по баллам. Завалил – столько-то баллов, чугун залил – столько-то. Сто баллов – сто процентов плавки. Вот Бурой, например, завалил шихту скоро, но небрежно, себе баллы забрал, а сменщик его плавит вдвое дольше положенного времени. Это и ему в ущерб, и, самое главное, Родине вред. Другой свод подожжет и перед сменой обязательно печь немного пристудит: опять сменщик мучается.

У Смирнова виновато забегали по сторонам глаза.

– Третий, – Пермяков взглянул на Чечулина, и тот, чувствуя, что речь пойдет о нем, полуотвернулся и с невинным видом почесал щеку, – терпел, терпел за этих двух и бахнул завалку без прогрева. Остальное вы сами знаете: чуть не до драки дошло.

Пермяков достал из кармана листок бумаги, испещренный цифрами, и показал сталеварам, сколько тонн стали недодал каждый по своей вине и по вине сменщика.

У окна вздохнула Анна Петровна, внимательно следившая за беседой. Чечулин невольно оглянулся: почудилось, будто Анна Петровна стоит за его спиной.

– Почему это получается? – назидательно продолжал Пермяков. – Во-первых, политической сознательности у вас мало, во-вторых, дружбы нет. Вот на фронте крепко люди дружат. Все за одного – один за всех. Жизни своей за товарищей не жалеют. А ведь люди те же самые. Завтра, может быть, и вы там будете. Так почему же то, что возможно там, невозможно здесь? Государство отдало вам печь, и работайте на ней дружно.

– А может… – Смирнов осекся.

– Говори, говори, Ваня, – подбодрил его Пермяков.

– Может быть, нам от этих самых баллов отказаться? В общую копилку все складывать и процент всем считать одинаковый, общий от печи. Тогда каждый не о себе будет думать, а о товарищах и о печи.

– Не о баллах, а о тоннах, – уточнил Пермяков.

– Вот именно, – с жаром подхватил Бурой. – А то баллов много, а тонн мало.

– А не влетит? – встревожился осторожный Чечулин. – Ведь это приказ наркома – по баллам распределять.

– Как сказать, – раздумчиво ответил Пермяков. – Пойдет дело хуже – влетит. Но, я думаю, будет лучше. Тогда обойдется. Наркому ведь тоже нужны не баллы, а тонны.

Анна Петровна внесла самовар, стала разливать чай.

Придвинув к себе стакан, Пермяков начал делиться сокровенными мыслями: хочет, чтобы их печь была в цехе ведущей, чтобы на нее остальных равнять можно было. Бывает, такую печь начальство организует. Выберут лучшую печь, дают ей лучшую шихту, оберегают от всяких задержек – словом, создают условия. И что получается? Одна печь впереди идет, а другие за ней подтянуться не могут. Да еще нареканий не оберешься. Если же они на первое место выйдут – сразу все поймут почему: изнутри идет, от дружбы. Какая другим наука будет!

Пришлось в этот вечер Анне Петровне кипятить второй самовар, ставить второе блюдо с шаньгами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю