355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Микушевич » Воскресение в Третьем Риме » Текст книги (страница 9)
Воскресение в Третьем Риме
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:58

Текст книги "Воскресение в Третьем Риме"


Автор книги: Владимир Микушевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 41 страниц)

– Представьте себе, я думал, что это имя происходит от названия города «Арль», прелестный город на юге, я без ума от него. Знаете, Ван-Гог писал брату: «Le soleil est le plus grand peintre», солнце – величайший художник, – перевел он зачем-то эту фразу. – Потом я прочитал у одного книжного червя, что арлекин – языческое божество германского происхождения и настоящее его «наименование» «Erlkoenig» – «Лесной царь». Балладу Гёте помните? «Du liebes Kind, komm geh mit mir», – пропел он на мотив Шуберта. – «Дитя, оглянися, младенец, ко мне…» Жуковский не передает ритм строки. Но теперь-то я знаю: имя «Арлекин» имеет арабский корень: аглик или аглякин. Это значит «большая дверь» или «спутанная речь». Так называли суфийских учителей. А чем я не суфийский учитель? «Спутанная речь…» Вот она метода в безумии! Я вертящийся дервиш.

Он действительно завертелся перед Натальей в странном танце, и Наталье вспомнилось, что слышала она о хлыстовских радениях. «Если он Арлекин, то кто же фавн?» – подумала Наталья, глядя на верхние кончики его ушей, казавшиеся заостренными. Но если Орлякин был фавном, этот фавн пренебрегал или даже брезговал нимфами, допуская их лишь постольку, поскольку нуждался в них для своих постановок. В своих беспорядочных монологах m-r Methode то и дело произносил имя Тамара, и Наталья подумала, что он обращается к ней, но потом не могла не убедиться: Тамарой Орлякин называет Демьяна Чудотворцева. Наконец, он даже хозяйским жестом погладил волосы Демьяна (так опытный наездник гладит гриву любимой лошади), и с волос Демьяна упала сетка, которую он тщательно прятал от глаз Натальи (то ли сетка сама упала от ласкового прикосновения, то ли Арлекин нарочно сорвал ее с волос своего Пьеро, но волосы Чудотворцева рассыпались совсем по-женски, правда, рассыпались не по плечам и не до пят, как у леди Годивы; тугим пучком они откинулись на спину; такой женский пучок волос мы видим на картине Врубеля «Демон (сидящий)». И вместе с женским пучком волос в безбородом лице Чудотворцева обнаружились жесткие, угловатые, но, несомненно, женские черты, столь заметные у врубелевского демона. Разумеется, Врубель мог видеть и наверняка видел Чудотворцева на его концертах. Присмотревшись, можно заметить и сходство врубелевского демона и его же Царевны-Лебеди. Это сходство женских черт нельзя объяснить лишь особенностями врубелевской живописной манеры. В «Пане» Врубеля нет ничего женского. Но чуть ли не через восемьдесят лет Анна Ахматова напишет в «Поэме без героя»: «Демон сам с улыбкой Тамары», как будто и она видела Демьяна Чудотворцева, погибшего за четырнадцать лет до ее рождения.

Даже если Наталья не признавалась себе в этом сама, выходя из комнаты Демьяна, она чувствовала, что вступает на привычную для себя стезю соперничества за Демона. Так раньше она оскорбляла хлыстом свою лошадь, норовя на всем скаку обогнать своего двойника, старшую Темрюковну, чтобы за поворотом первой поцеловаться с духом изгнанья. Не так ли она теперь через несколько недель обвенчалась с Демьяном Чудотворцевым, хотя Арлекин этого брака не одобрял и, насколько мог, противодействовал ему? Демьян преодолел сопротивление своего друга, и Арлекин был даже шафером на свадьбе своего Пьеро. Нечто худшее постигло Наталью. Отец проклял ее. Дело было не в том, что она венчалась в православной, великороссийской церкви. Спасово Согласие не только допускало такое венчание, но предписывало церковный брак. Василий Евдокимович не мог примириться с тем, что любимая дочь вышла замуж без его благословения, да еще за актера, да еще за нечистого духа, ибо представлять нечистого на сцене не значит ли быть нечистым? И Василий Евдокимович остался тверд в своем проклятии. При жизни отец и дочь больше не свиделись.

А Мефодий Орлякин как будто совершенно примирился с браком своего возлюбленного. Он даже стал давать ему больше денег, чем раньше. Молодые провели свой медовый месяц не за границей, а на Волге (по некоторым сведениям они даже посетили скит матушки Агриппины, и та оказалась снисходительней к Наталье, чем родной отец). Такое не совсем обычное свадебное путешествие объяснялось тем, что Орлякин бредил невидимым градом Китежем и включал сказание о нем в свое синкретическое действо за тридцать лет до того, как была написана опера Римского-Корсакова (не без тайного ли влияния вездесущего Арлекина?)

Но едва чета Чудотворцевых вернулась в Петербург, Мефодий объявил, что они с Демьяном должны срочно выезжать за границу, так как дело не терпит отлагательств. Речь шла о театре «Perennis», который по проекту Мефодия создавался в Пиренеях, так что некоторые уже переиначивали название театра в «Пиренейский», хотя само по себе оно означало «круглогодичный» или, точнее, «вечный». По словам Мефодия, театр создавался не более и не менее как на легендарной вершине Монсегюр, где находилась последняя твердыня альбигойцев. Впрочем, иногда Мефодий называл местопребывание своего театра твердыней Монсальват, где по древнему преданию хранится Грааль. С Граалем-то и было связано таинственное действо, которое подготавливал Орлякин. Он остерегался пускаться в подробности, но намекал на вполне реальное обретение Грааля, с которым связаны судьбы королевских и царских династий, правивших (правящих?) в христианском мире. К подготовке действа были якобы причастны отдельные представители этих династий. Поговаривали, будто интерес проявляет к ней молодой великий князь Константин Романов, скромно подписывавший в будущем свои стихи инициалами «К.Р.» В то время гардемарин Константин Романов плавал по Средиземному морю на винтовом фрегате «Светлана», и Арлекин намекал, что великий князь направляется таким путем именно в Пиренеи. Но особая роль в мистериальном действе отводилась Демьяну Чудотворцеву. Орлякин давал понять, что Демьян Чудотворцев сам имеет некое отношение к династии Грааля, хотя в головах не укладывалось, при чем тут попович Чудотворцев, и Арлекину ничего другого не оставалось, кроме как уйти от скользкой темы, ссылаясь на таинственные свойства чудотворцевского голоса. Не менее таинственным оставался вопрос, кто же пишет музыку к мистериальному действу. Тут Арлекин предпочитал хранить многозначительное молчание, а в самых тесных кругах распространял слух, что над музыкой втайне работает не кто иной, как Рихард Вагнер.

Демьян Чудотворцев должен был безотлагательно приступать к репетициям в Пиренеях. При этом Арлекин обещал, что они вызовут к себе Наталью, как только устроятся и обживутся. Молодую женщину нельзя было подвергать превратностям путешествия в неизвестность, поскольку только что определенно подтвердилась ее беременность.

Орлякин с Чудотворцевым уехали, и Наталья первое время регулярно получала от своего мужа письма. Все они были подписаны «твой Демон», и нельзя с уверенностью сказать, восхищала ее или коробила эта подпись. Потом письма стали приходить все реже и реже и наконец прекратились совсем. Сперва Наталья объясняла про себя молчание Демьяна его занятостью на репетициях, затем ревниво заподозрила тлетворное влияние Арлекина, окончательно завладевшего своей беззащитной добычей. В конце концов совершилось ужасное. Кратким письмом Мефодий Орлякин известил Наталью, что ее муж Демьян Чудотворцев погиб от несчастного случая в Пиренеях, где и похоронен. Так и не удалось выяснить, что это был за несчастный случай. Как будто Чудотворцев во время ночной репетиции сорвался с горы и то ли сломал себе шею, то ли размозжил себе череп. В Пиренеях его похоронили, потому что жаркая погода все равно не позволила бы довезти тело до Петербурга. Рассказывали, впрочем, что измученный непрерывными репетициями Чудотворцев оступился, услышав из темноты голос Орлякина, зовущего: «Тамара! Тамара!»

Через некоторое время, не слишком скоро, в Петербург приехал сам Арлекин. Наталья была в это время на седьмом месяце беременности. Ей показалось, что Арлекина больше всего огорчает не смерть Чудотворцева, а решение Вагнера писать партию Парсифаля для тенора за неимением чудотворцевского баса. Так или иначе, она теперь зависела от Мефодия Орлякина, обязавшегося выплачивать ей весьма щедрую пенсию за мужа. Эту пенсию стареющий, разоряющийся Орлякин выплачивал и Платону Демьяновичу, пока тот не получил место ординарного профессора, выплачивал даже тогда, когда Чудотворцев уже был обеспечен купеческим приданым своей жены Олимпиады и был куда богаче Орлякина. Сын Демьяна Чудотворцева родился 18 ноября 1876 года и по настоянию Мефодия, напросившегося в крестные отцы, был наречен Платоном как следовало по святцам, но, очевидно, и в память о «платонической» любви Арлекина к Демону.

Глава седьмая
НЕВОВИЧИ

ВООЧИЮ я увидел Платона Демьяновича впервые осенью 1955 года. Я учился на втором курсе педагогического института, и он пришел к нам в аудиторию заменить заболевшую преподавательницу В нашем институте целых три семестра преподавалась латынь, к общему неудовольствию студентов, не понимавших, зачем тратится время на изучение мертвого языка. Официально нас готовили к преподаванию немецкого языка в средней школе, но кое-кому удавалось пробиться и в школу высшую, в особенности в так называемые неязыковые вузы, главным образом технические, где преподавателю сдавали «тысячи», определенные отрезки адаптированного иностранного текста, не требовавшие особых лингвистических познаний ни от студентов, ни от преподавателей. Впрочем, некоторым удавалось устроиться на работу с языком, кому во Внешторг, а кому и в ТАСС. Вполголоса с завистью говорили о тех, кого взяли «туда», то есть в разведку. Поэтому латынь рассматривалась лишь как помеха для разговорной практики, которой только и придавалось значение. Второй язык был тоже немаловажен. Все рвались в группы, где изучают английский язык, и очень удивились, когда я удовольствовался французским. Я старался не показывать, что английский язык я уже недурно знаю, как, впрочем, и французский, да и немецкий тоже. Тетя Маша, учившая меня этим языкам, приучила меня скрывать познания такого рода как признак непролетарского происхождения и политической неблагонадежности. «Кто изучает иностранные языки, тот, значит, собирается бежать за рубеж, – предостерегала меня она. – А за это знаешь что бывает?» – «А если я хочу просто книги в подлиннике читать?» – спрашивал я. «То, что положено читать, уже переведено или переводится», – отвечала тетушка. «Но я как раз и хочу переводить книги с иностранных языков», – настаивал я. «Для этого нужен допуск», – загадочно говорила тетушка, сама занимавшаяся переводом с иностранных языков, правда, переводила она исключительно книги и статьи по сельскому хозяйству При этом языкам она меня все-таки учила, постоянно напоминая, что это, на худой конец, верный кусок хлеба. Тетушку вообще пугали мои интеллектуальные наклонности и, в особенности, мой круг чтения, в который она же сама меня, собственно, и вовлекла. Так она дала мне дореволюционное собрание сочинений Гоголя в одном томе, а я вместо того, чтобы удовольствоваться «Вечерами на хуторе близ Диканьки», взял да и прочел «Выбранные места из переписки с друзьями». Она же сама мне читала Евангелие по-славянски, когда мне было года два от роду а то и меньше. «Рассказывают же детям сказки», – отвечала она знакомым, когда те встревоженно качали головами, застав ее за подобным занятием. Мудрено ли, что единственным заядлым латинистом в нашем захудалом пединституте был я. Я интересовался не только латынью. Я читал уже и дореволюционные («запрещенные», – шепотом предостерегали меня) сочинения П. Д. Чудотворцева, но могло ли мне прийти в голову, что долговязый тощий старик в очках с толстенными стеклами, с редкими рыжевато-седыми волосами и есть «тот» Чудотворцев. То есть я слышал, что профессор Чудотворцев числится в штате нашего института, но уже несколько лет он разве что вел занятия по древнегреческому языку с несколькими аспирантами. Посторонних на эти занятия не допускали, да и проводились они по большей части на дому, в квартире профессора, что объяснялось его преклонным возрастом. Я, впрочем, знал, что Платон Демьянович со своими аспирантами читает неоплатоников и даже Дионисия Ареопагита в оригинале, но к такому чтению тоже надо было иметь допуск, а этот допуск давала лишь аспирантура по кафедре общей лингвистики, куда надо было еще поступить, на что надежды у меня было ничтожно мало; для поступления в аспирантуру требовали двухгодичный стаж практической работы в средней школе, а я хорошо помнил, сколько Чудотворцеву лет: на будущий год ему исполнялось восемьдесят.

Но как раз в тот день заболела наша латынщица Нина Павловна Розанова (помню, как она вздрогнула, когда я в коридоре спросил ее, не родственница ли она Василию Васильевичу; очевидно, она сразу сообразила, что речь идет об авторе «Опавших листьев», но тут же взяла себя в руки и спокойно ответила: «Розановы – фамилия такая распространенная»). И вот вместо нашей старушки Нины Павловны к нам в аудиторию вошел шаркающей походкой, но довольно бодро вышеупомянутый высокий старик, полуслепой или почти слепой и не совсем уверенно сказал, что сегодня ему поручено заменить уважаемую Нину Павловну. Оказывается, в этот день (никогда не прощу себе, что не запомнил, какого это было числа) проходило заседание кафедры, на которое случайно приехал Чудотворцев, и его действительно попросили провести занятие. Сама по себе такая просьба свидетельствовала об определенных либеральных новшествах, исподволь начавших уже распространяться после смерти Сталина. Ходили слухи, что чуть ли не треть Ученых записок нашего института будет отведена под публикацию новой работы Чудотворцева «Лира и свирель в народной культуре Древней Эллады». Но Ученые записки еще не вышли в свет, а живой Чудотворцев сидел перед нами за преподавательским столом. Признаюсь, я подозревал это, но все еще не решался поверить.

Преподаватели, подменявшие других преподавателей, обычно студентам не представлялись. Не представился нам и Чудотворцев, хотя отодвинул стул и сел за преподавательский стол как-то многозначительно, как мне, во всяком случае, показалось. Я подумал, может быть, он полагает, что его и так все знают. Конечно, я бы мог обратиться к нему по имени-отчеству: Платон Демьянович, но то ли повода не представилось, то ли я счел это неуместным, то ли просто не решился или решил не подводить его, если это действительно опальный Чудотворцев. С другой стороны, может быть, он приступил к занятиям слишком энергично, так что чуть ли не застиг врасплох нас, привыкших к мягким манерам нашей римской бабушки Нины Павловны. Чудотворцев предложил нам читать и переводить очередной текст из учебника, начинавшийся словами: «Roma condita est in Latio, in sinistra ripa fluvii Tiberis…» Когда первая же вызванная студентка перевела эту фразу: «Рим был основан в Лациуме на левом берегу реки Тибр», Чудотворцев покачал головой, то ли одобрительно, то ли скептически, то ли голова у него просто тряслась. Однако одним переводом Чудотворцев не удовлетворился. Он попросил студентку определить, какая форма какого глагола «condita» и улыбнулся уже явно иронически, когда она сказала: conditeo, conditi, condita. «Видите ли, милочка, – любезно отозвался Чудотворцев, – в латинском языке действительно имеется слово „conditio“, но означает оно „сдабривание“, то есть добавление приправ к тому или иному кушанью. От этого слова, если вам угодно, происходит слово „кондитер“, а латинское слово „conditor“, основатель или родоначальник, происходит от глагола „condo-condidi-conditum“. Отсюда и „condita“ (основана), так как „Roma“ по-латыни женского рода, скажем… ну скажем, как „Россия“». После этого работа над текстом шла своим чередом. Когда я прочитал и перевел свою фразу, Чудотворцев индифферентно кивнул головой. Но когда занятие уже близилось к концу, преподаватель вдруг встал, резко отодвинул стул, шагнул к доске, взял мел и крупными, несколько корявыми буквами написал на доске слово «Roma». «Будьте любезны, прочтите», – обратился он к нам. «Roma», – прочитали мы нестройным хором. «Что вы можете сказать об этом слове?» – спросил Чудотворцев. «„Roma“ значит „Рим“», – откликнулось несколько голосов. «А конкретнее», – продолжал спрашивать Чудотворцев. «Существительное женского рода», – откликнулась первая спрошенная студентка. «Прочтите это слово с конца», – предложил нам Чудотворцев. «Amor», – неуверенно протянул нестройный хор. «То-то и оно», – отозвался Чудотворцев, с непонятным удовлетворением потирая руки. «А кто мне переведет это слово?» – с вызывающей настоятельностью обратился к нам профессор. «Amor – бог любви», – ответил я почему-то неуверенно. «Или просто любовь, хотя это совсем не просто, никогда не просто, – подтвердил Чудотворцев с таинственной торжественностью. – Вот в этом, пожалуй, и заключается тайна римской истории, тайна, которую рекомендую вам запомнить. В некоторых семитских языках, а также… в древнебиблейском слова читаются справа налево, а не слева направо, как по-латыни. Название, вернее, имя Вечного города означает „любовь“. Это опять-таки просто и непросто. Древнее сказание, обновленное Вергилием, связывает судьбу Рима с Энеем, который был сыном троянца Анхиза и богини Афродиты, она же Венера, богиня любви. Через любовь nomen Roma возводится к Верховному Богу, а Бог, как известно, есть Любовь. (На этих словах Чудотворцев слегка осекся.) Обратите внимание: по-латыни „Roma“ женского рода, „Amor“ же мужского, а по-русски наоборот, „Рим“ мужского рода, а „любовь“ женского».

– Но позвольте! – вскинулся я, забыв поднять, как полагается, руку. – Но ведь по-русски «Рим» как раз мужского рода. Значит ли это, что с любовью соотносился лишь первый Рим Roma, а Третий Рим никакого отношения к любви не имеет? Не потому ли поэт сказал: «Смирится в трепете и страхе, кто мог завет любви забыть»? (Я вовремя спохватился и не процитировал дальнейшего: «И Третий Рим лежит во прахе, а уж четвертому не быть», так как Чудотворцев приметно вздрогнул.) Разумеется, рядовому советскому преподавателю неоткуда было знать эти строки Владимира Соловьева. Но Чудотворцев не удержался и ответил мне:

– А вы вслушайтесь в слово «смирится». Какой, по-вашему, главный компонент в этом слове?

– Мир, – ответил я.

– Верно. А вы знаете, как пишется… как писалось слово «Рим» по старой орфографии?

Мне сразу вспомнилось название повести Гоголя «Римъ» в моем дореволюционном однотомнике, и я неуверенно ответил:

– Мне кажется, знаю.

– Тогда выйдите, пожалуйста, к доске и потрудитесь написать, – предложил мне Чудотворцев.

Неумение писать мелом на доске причиняло мне нестерпимые мучения еще в школе, а в институте мне постоянно напоминали, что я не смогу работать учителем, если не выучусь писать на доске. Тем не менее я написал еще корявее, чем Чудотворцев, но по возможности крупно, чтобы он мог прочесть: «Римъ». Помнится, я даже твердого знака не забыл. Чудотворцев одобрительно улыбнулся:

– Вот и славно. А теперь прочтите справа налево то, что вы написали.

– «Мир», – прочел я.

– Совершенно верно. Вот и ответ на ваш вопрос. Если «Roma» втайне обозначает «любовь», «Рим» обозначает «мир», не мip как вселенную, а мир как состояние народов, отсутствие войны. Заметьте, что такое значение слова мы находим в латинском «Рах Romana», мировое пространство, мiръ, если хотите (он накорябал это слово с «i» на доске), мip, говорю я, где установлен мир властью любви, то есть Рима. Итак, Третий Рим смиряется, смиряет, усмиряет. Чтобы установился мир во всем Mipe, нужно, чтобы Третий Рим распространился на весь мир. Заметьте, что между «мiром» и «миром» в произношении нет никакой разницы. Не в этом ли неосознанный, но тем более глубокий смысл орфографической реформы: мир во всем мире – это Третий Рим, который стоит, а четвертому не быть…

В это время зазвенел звонок. Занятия кончились, и студенты повскакали со своих мест. Разговор профессора со мной должен был казаться им заумной тарабарщиной, как сама латынь. В коридоре я подошел к Чудотворцеву и, все еще не отваживаясь назвать его по имени и отчеству, ни к селу ни к городу брякнул:

– Извините, но я читал «Бессмертие в музыке».

Чудотворцев пристально вгляделся в меня сквозь очки:

– А позвольте узнать, как ваша фамилия?

– Фавстов, – ответил я.

– Душевно рад вас видеть. – Чудотворцев сердечно пожал мне руку, как будто мы были давно знакомы, но не виделись много лет. Он удалился поспешно, насколько ему позволяла шаркающая старческая походка. Не заподозрил ли он в моих вопросах опасную для себя провокацию? Или, напротив, счел разговор со мной и вообще мое появление знамением новых либеральных времен, чему боялся поверить? Общаясь впоследствии с ним, я так и не добился ответа на эти вопросы.

«Похоже, это он», – сказала моя тетя Маша, когда поздно вечером я подробно описал ей нашего эпизодического преподавателя латыни. «Ты-таки встретился с ним», – добавила она, резким движением поправив пенсне, судорожно поджав губы и потянувшись к папироске, как будто без нее она уже не смогла бы разомкнуть губ. Все это означало, что я вторгся в область семейных тайн, а они делились на две категории: некоторые из них я должен был знать, но ни с кем никогда ни под каким видом не говорить о них. Так, например, категорически запрещалось говорить о том, что у меня дедушка расстрелян во время красного террора. Большую же часть семейных тайн не полагалось знать мне самому, и давнишнее знакомство тети Маши, как вообще нашей семьи, с профессором Чудотворцевым было из числа этих тайн. Тайны второй категории, наиважнейшие, открывались мне постепенно, иногда случайно, кое о чем я, в конце концов, догадывался сам, что иногда поощрялось, но чаще всего долго, а то и никогда не получало подтверждения. Так лишь перед тем, как подать бумаги в институт, я узнал, что моя тетя Маша, тетя Мамаша, как я все еще иногда называл ее, – собственно говоря, не тетя мне, а двоюродная бабушка, тетка моей матери, а судьба моих родителей неизвестна. Отца я вообще не помнил, а мать едва, как сквозь сон, припоминал, и до сих пор не могу с уверенностью сказать, что мне вспомнилось, а что приснилось.

Когда в теснейшем кругу наших мочаловских знакомых распространялся какой-нибудь сомнительный слух или, не дай Бог, сплетня, кто-нибудь непременно восклицал: «Ах, Боже мой, что станет говорить княгиня Марья Алексевна», и моя тетушка (я и впредь буду называть ее так) поджимала губы вышеописанным образом, хотя в данном случае это могло означать улыбку, и говорила: «Не княгиня, а княжна!» Моя тетушка (двоюродная бабушка) Марья Алексеевна действительно происходила из княжеского рода Горицветовых, полузабытого, как это обычно случается в России с родами действительно старинными, что, может быть, и к лучшему: иначе они были бы поголовно истреблены, если не при Иване Грозном, то при Петре Великом, а если не при Петре Великом, то при большевиках. Впрочем, истинно старинные роды России не напоминают о себе не потому что пытаются выжить во что бы то ни стало, а потому, что у них считается дурным тоном напоминать о себе и, возможно, для этого имеются также другие, тем более веские, ибо тайные основания.

Отец моей тетушки-бабушки полковник князь Алексей Горицветов был убит на русско-японской войне. Свою вдову (Екатерину Павловну) урожденную княжну Арсеньеву (князь Кеша доводился ей двоюродным братом) он оставил с двумя детьми на руках. Правда, сыну Александру шел уже пятнадцатый год, а Maшеньке едва исполнилось шесть лет. Александр учился в кадетском корпусе на казенный счет, а Машенькой занималась пока еще английская мисс, от которой девочка с поразительной легкостью научилась говорить по-английски. Французским и немецким языками с ней занималась мать. С английской мисс вскоре пришлось расстаться: вдовья пенсия не позволяла оплачивать ее услуги, а других средств к существованию у Екатерины Павловны не было. Имелись две десятины земли в Мочаловке и двухэтажная дача, где можно было жить и зимой, но все это не приносило никакого дохода. Липовая аллея уже была, но сад был только что разбит, а вокруг высились лишь знаменитые мочаловские сосны со своим целебным духом. Неподалеку от дома, постепенно размывая песчаный обрыв, текла речка Векша. Дачу в конце концов удалось сдать немецкому инженеру, не склонному обзаводиться недвижимостью в Московии, но любившему свежий воздух, а Екатерина Павловна наняла небольшую квартирку в Петербурге, чтобы быть поближе к детям: Marie тоже училась уже в Смольном институте. Однако в числе выпускниц (а то был едва ли не последний выпуск) ее не оказалось. Девочка быстро приобрела дурную репутацию в институте: говорила изысканные колкости наставницам и, как писала одна из них Екатерине Павловне, отличалась нездоровой любознательностью, которая и не довела ее до добра: ей было четырнадцать лет, когда у нее в дортуаре под подушкой нашли роман маркиза де Сада, то ли «Les infortunes de la vertu», то ли «La philosophie dans le boudoir». Разумеется, девицу с такими интересами поспешили удалить из Института, и мать не без некоторых усилий смогла устроить ее лишь в частную гимназию. Тем временем началась мировая война, и Александр пошел по стопам отца. В 1915 году поручик князь Горицветов пал смертью храбрых на Мазурских болотах, оставив двадцатилетнюю вдову Анастасию с дочкой Лизонькой на руках, которой не исполнился еще год от роду. «Семнадцатый год наступил с какой-то оглушающей быстротой, хотя и шестнадцатый не приведи Бог вспомнить», – говорила княжна Марья Алексевна. (Вспоминать, однако, пришлось всю жизнь.) «Слава Богу еще, что Александр на империалистической убит, – добавляла она с наигранной жесткостью, так хорошо мне знакомой. – Что с нами было бы, окажись он у белых, а иначе я себе не представляю…» Тут тетя мамаша по-своему поджимала губы или срочно закуривала. В семнадцатом году обе вдовы, старшая и младшая, естественно, лишились своих пенсий. И если уж говорить, кто у кого оказался на руках, обе они с трехлетней Лизонькой, моей будущей матерью, оказались на руках у девятнадцатилетней Машеньки.

К счастью, октябрь семнадцатого года застал их на даче в Мочаловке, а не в Петербурге, где революционные матросы просто могли бы выбросить их из квартиры на улицу, а до Москвы добраться с маленьким ребенком им вряд ли бы удалось. Так что, по крайней мере, крыша над головой была им обеспечена. А потом они самоуплотнились удачным оригинальным способом: уступили всю дачу сторожу, совмещавшему с этой своей должностью обязанности садовника, кухонного мужика и мастера на все руки, что было необходимо в примитивном загородном хозяйстве. Сторож Елистрат Касьянович был денщиком покойного князя Алексея и после его гибели остался верен княжескому семейству. Елистрат женился на своей односельчанке Аграфене, которая, в свою очередь, совмещала на даче обязанности горничной и кухарки, хотя княгиня Екатерина Павловна любила готовить сама, что, впрочем, не снижало, а скорее повышало требования к прилежной кухарке. (Ловлю себя на чрезмерном пристрастии к слову «впрочем», но не могу обойтись без него, так как только оно придает повествованию подчас необходимые нюансы.) У Елистрата и Аграфены было, если не ошибаюсь, пятеро детей, из которых двое умерло, так что поневоле пришлось оборудовать для проживания этой семьи избушку на курьих ножках, как ее называли. Собственно говоря, это была сторожка, куда бывшие господа и переехали. В этой сторожке, перегороженной на две комнаты печкой, причем печка не доходит до потолка, я и проживаю до сих пор, сдавая одну половину мадам Литли. В этой-то избушке бывшие господа проживали вчетвером: княгини Екатерина Павловна и Анастасия Николаевна, а с ними княжны Марья и Елизавета, которую уже тогда называли Веточкой. «Веточка Горицветова, маменька ваша, государь Иннокентий Федорович», – говорила вдруг ни с того ни с сего тетя мамаша и сразу же поджимала губы. Впрочем (опять неизбежное «впрочем»), численность княжеской семьи вскоре сократилась еще на одну голову. В незабываемом 1919-м умерла Анастасия Николаевна. «От брюшного тифа», – роняла Марья Алексеевна, явно избегая подробностей. Подозреваю, что моя юная бабушка покончила самоубийством, а тетя мамаша скрывала это от меня, опасаясь, не унаследовал ли я от бабушки такую склонность. Анастасия Николаевна хуже других переносила особенности нового быта, чувствовала, что никогда не приспособится к нему, считала себя лишним ртом в семье, а главное, ее тоска по убитому мужу со временем не притуплялась, а даже обострялась. К тому же ею неожиданно увлекся красный комиссар, случайно наведавшийся в большой дом, то есть к Петьке Кожухову, старшему сыну Елистрата. Петька Кожухов тогда уже вступил в комсомол и во всю делал карьеру (расстрелян в 37-м, будучи комдивом), но к бывшим барыням он относился хорошо, даже с каким-то благоговением. Избушка на курьих ножках среди рябин и черемух не привлекала пока внимания властей, но высокопоставленный гость Кожуховых заприметил в саду красавицу Анастасию и немедленно с пролетарской откровенностью выказал интерес к ней. Разумеется, у Анастасии его ухаживания не вызывали ничего, кроме отвращения, они могли только разбередить ее незаживающую рану, но, отталкивая ухажера, привыкшего побеждать, она могла навлечь репрессии на остальных обитательниц избушки на курьих ножках. С этим временем и совпадает ее смерть. Вероятно, она раздобыла где-то яд и отравилась, о чем втайне думала уже давно. Правда, отравиться тогда можно было и куском хлеба. Время было голодное, и бывшие барыни питались, главным образом, картошкой, которую уделяли им Кожуховы. Умирая, Анастасия вверила свою Веточку заботам тети Маши, и та, по-моему, до самой смерти сокрушалась, что не уберегла ее.

Но как раз после смерти Анастасии Машенька стала чаще отлучаться в Москву, оставляя маленькую племянницу на попечение бабушки Кэт (так Екатерина Павловна приучила внучку называть себя, чаще всего та звала ее просто «Кэт»: слова «бабушка» они обе избегали). Мать подозревала, что удочки роман, a Marie настаивала, что навещает подруг и вообще знакомых. На самом деле Маша металась в поисках работы, убедившись, что Веточку кожуховской картошкой не выкормишь. Ей не удавалось устроиться пишбарышней: тогда она еще не умела печатать на машинке (потом, правда, научилась), но, главное, поезда из Мочаловки в Москву ходили нерегулярно. Даже если была возможность ночевать, действительно, то у той, то у другой подруги, Машенька не решалась оставить мать и племянницу одних в избушке на курьих ножках даже на одну ночь. Маша искала надомную работу, и тут ей пригодились языки. Для начала она перевела какую-то революционную брошюрку с немецкого, потом перевела на немецкий язык воззвание к революционным рабочим, а когда выяснилось, что она переводит на французский и даже на английский, ей предложили было стать штатной переводчицей не то в Наркоминделе, не то чуть ли не в интернациональном издательстве, но все это, естественно, отпало, стоило девушке заполнить анкету. Но на переводчицу Горицветову уже был спрос, и для нее все-таки нашлась работа: перевод немецкой брошюры об унавоживании полей под картофель. Над этим переводом Машеньке пришлось попотеть. За неимением словарей она ходила по разным ученым в поисках консультаций, и тут ей по-настоящему повезло. Оказывается, в деревне Корешки неподалеку от Мочаловки организуется специализированный институт по изучению картофелеводства, и Машу взяли туда переводчицей с условием, что она будет переводить с трех языков и на эти языки. Правда, на работу приходилось ходить каждый день за пять километров, но Маша согласилась: ходила в свой картофельный институт едва ли не до самой смерти, да еще брала переводы на дом. Короткими зимними днями она выходила из дому и возвращалась затемно. Идти приходилось лесом и полем, так что барышня, не так давно бравшая уроки танцев, обзавелась валенками. Зарплаты все равно не хватало, и, вернувшись домой поздно вечером, Маша иной раз всю ночь напролет сидела за пишущей машинкой (в институте дали ей подержанную машинку напрокат) и спохватывалась, когда пора было снова идти на работу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю