Текст книги "Воскресение в Третьем Риме"
Автор книги: Владимир Микушевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 41 страниц)
– Но ведь вам отрубили голову!
В ответ Фавст раздвинул свою дремучую бороду вместе с клубящейся сивой гривой, и я увидел красный рубец, опоясывающий его могучую шею.
– И что же, голова приросла оттого, что вы пили эликсир? – спросил я, сознавая всю неуместность моих слов и несоответствие их тому, что я хотел узнать, но в ответ послышался густой, негромкий бас Фавста:
– Выпил аки выпь. А еликсир значит: ели риск.
До меня не сразу дошел смысл его ответа. Речь Фавста была элементарна. В ней сочетались разные века и разные языки. В основном она напоминала писания древнерусских книжников, но были в ней вкрапления резко современные из научного, даже из молодежного сленга. Величественное витийство переходило в заумь юродивого, но я убедился в том, насколько осмыслен был язык юродивых, иногда поистине язык ангельский. Так иными языками говорили первые христиане. Фавст говорил иероглифами, переставляя в словах звуки, так что звук превращался в слово, а слово в звук. Что такое еликсир, если не ели риск? Кто лечится, тот рискует, что может быть рискованнее бессмертия? «Храп в могиле», – говорил Фавст, и от этого слова веяло первобытной Жутью, а потом я догадывался: в могиле прах, и кто храпит, если не прах; ангелы не храпят. Я раздумывал, кто такой нем яд певчий, и вдруг меня осеняло: это же Демьян Чудотворцев, Демон. «Демон моден», – утвердительно кивал головой Фавст. Речь Фавста могла казаться отрывистой в своих иероглифах, но потом из них образовывались периоды, «пероиды», – как говорил Фавст, а из пероидов собор; «Собор оброс», – присовокуплял мой предок. Пероиды – перья, и я понимал, что такое «выпил, аки выпь», цапля в совиных перьях (Совиная дача?).
– А у вас лекарь был? – спросил я.
– Река ль, лекарь, – ответил он, и вместо лекаря являлся рекаль, который лечит, ибо речет, но река тоже никуда не девалась, пробивалась из-под земли, чтобы исчезнуть: истая Таитянка.
– Царевна – царь-вена, – произнес Фавст, сделав мне очередную инъекцию, и я понял, что больше он мог бы ничего не говорить. Я сказал, что записал в моей книге легенды о нем.
– Легенды – гены, – отозвался Фавст.
Сквозь сон я слышал, как Фавст что-то напевает про себя. До меня доносилось что-то вроде «елень», перешедшее в какое-то подобие английского «alone», потом я различал «лоно», и доносилось «halo», «halos», ореол или корона вокруг луны. До меня дошло, что Фавст поминает Елену Прекрасную.
О ней он никогда не говорил, но я от него узнал многое, главное. Когда Фавст выпил эликсир бессмертия, он почувствовал себя в аду. «Ад – это длительность», – говорил товарищ Цуфилер Чудотворцеву. А мне вспоминалось отчаянье Клер: «Этому конца не будет». Эликсир бессмертия от лукавого для того и предназначен, чтобы вызвать отвращение к бессмертию, ибо отвращение к бессмертию и есть ад. Вот почему доктор Йоханн Фауст предпочел адской длительности в земной жизни срок, обусловленный первым договором. Фавст Епифанович в договор с дьяволом не вступал, обладая силой изгонять, то есть заклинать духов, адских в том числе. Но он выпил по доброй воле эликсир, изготовленный при пособничестве темной силы и узнал, что такое ад, как узнал его Данте. Но в отличие от Йоханна Фауста Фавст насытил и преодолел длительность своими изысканиями. Он поставил себе цель: без помощи темных сил силами человеческими изготовить эликсир, приносящий бессмертие до Страшного суда. Черной магии Фавст противопоставил белую. Сам по себе эликсир бессмертия не содержал в себе никаких дурных ингредиентов. Дурным был только его секрет, секрет от лукавого, применяемый с дурной целью. Когда я спросил Фавста, правда ли, что в эликсире бессмертия должна быть Кровь Истинная, Фавст промолчал, но молчание его можно было счесть знаком согласия. Фавст вообще предпочитал прорицанию молчальничество, так как его ответы неверно воспринимались смертными; не потому ли прорицания осуждаются Церковью. За молчание Иван Грозный велел обезглавить Фавста, надеясь от его головы услышать запретное, но от царя укатился колобок («око колб», – усмехнулся Фавст-алхимик).
– И вы воскресли? – по-мальчишески не удержался я.
– Воскрес? Воск сер, – строго ответил Фавст. – Христос воскрес, больше никто… пока.
– Но не скажете же вы, что вы жили… с отрубленной головой? – не отставал я.
Насколько я понял ответ Фавста, он очнулся в скиту, а шея его была обвязана мочалом, а мочало было пропитано медом.
Пользовал Фавста лесной старец в белом облачении. «Голова логова», – пояснил Фавст. «Иоанн Громов», – догадался я. А когда Фавст вышел на воздух под звездное небо, он увидел перед собой озеро, «Ось икон». Из озера вытекала речка. «Таитянка», – решил я про себя. А Фавст понял, что он в невидимом граде, где не умирают до Страшного суда. «Шамбала? Валгалла? Агартха?» – подсказывала мне моя смешная эрудиция. Фавст прочитал эти подсказки, как в открытой книге.
– Скорее уж Беловодье, коли на то пошло, – молвил он. – Се Сам-Град, Меровия, Алтарь. Рекут еще: Третий Рим, но и Третий Рим – град невидимый, Гардарик. Вся Святая Русь – град гевидимый, где невинно убиенные и убившие их, кающиеся.
– Где, дедушка? – впервые я отважился так назвать его.
– Здесь, – ответил он, – мы с тобой во граде невидимом.
Так я узнал, что невидимый град везде для тех, кому дано войти туда, и нигде для тех, кому туда войти не дано.
– Но здесь, дедушка, Мочаловка, – допытывался я.
– Пригород, – улыбнулся Фавст, – висит мочало, начинай сказку сначала.
– А лесной старец разве не ты? – не отставал я.
– Я тоже, – кивнул он.
И я узнал, как Фавст столетиями изготовлял свой эликсир бессмертия, считая это дело своим призванием, послушанием, покаянием. Фавст постиг, что это общее дело. «Федоров, m-r Vedro», – мелькнуло у меня в голове. «На то куль утра», – сказал Фавст. «Куль утра – культура», сразу смекнул я. Эликсир бессмертия от лукавого Фавст прятал, никому не давая ни капли, а все хотели именно дьявольского эликсира, выманивали его у Фавста, затевали войны, революции, террор, чтобы завладеть именно дьявольским эликсиром. Единственным, кому удалось почти по ошибке глотнуть запретного эликсира, был дед Параскевин, у которого в кабинете Фавст опробовал свои зелья. Врач в области головы выследил, где безголовый черт, как он называл Фавста, хранит свой фиал, ничтоже сумняшеся глотнул оттуда и стал бессмертным, что погубило жизнь Клер и мою тоже. Клер была первой, кому Фавст дал свой, настоящий эликсир бессмертия, изготовленный без помощи темных сил, но дедов глоток исказил действие эликсира, и с Клер произошло то, что произошло.
– А теперь я ухожу, – сказал Фавст, – делать эликсир для нее и для таких, как она. Бог не хочет смерти грешника. Потому и я не умираю, и дай мне Бог воскреснуть с праведными.
– А как я…без тебя? – воскликнул я.
– Выздоровеешь, не бойся. – Фавст перекрестил меня. – С ней хуже.
– Постой… Она говорила про мальчишку наших кровей. Он-то кто?
– Сны у тебя, – отчетливо сказал Фавст, тихонько затворяя за собой дверь. Теперь мне кажется, что я уже тогда понял его, и от этого тяжелее моя вина.
Я проснулся утром, чувствуя, что мне гораздо лучше. Я был даже готов принять все мои беседы с Фавстом за сны. Передо мной сидел улыбающийся, как всегда, словоохотливый доктор Сапс:
– Молодцом! Вы Фавстов, ничего не скажешь. Скоро гипс будем снимать.
– А что с ней, с Клер? – спросил я.
– С ней хуже. Знаете, это тот случай, когда эвтаназия обоснованна. Она не умирает и не приходит в себя. Боюсь, она мучается, но не может сказать. У нее здоровое сердце, так и пересадил бы его кому-нибудь. Но об этом и думать нечего. Эдак она до Страшного суда протянет. Всего хорошего, пока. Вверяю вас вашей сестре.
Доктор Сапс вышел, а ко мне в палату вошла Клавдия и с ней моя крестная Софья Смарагдовна. Клавдия поправила мне подушки и снова вышла. Софья Смарагдовна улыбалась мне со стула, где только что сидел доктор Сапс.
– Клавдия сюда действительно сестрой устроилась, не знаете? – первым делом спросил я.
– Мне ли не знать! Пора тебе знать, что Клавдия твоя сестра.
– Как сестра?
– Очень просто… и не просто. Веточка Горицветова осталась там, в Сибири, беременной, когда расстреляли твоего отца, а Мария Алексеевна тебя у меня прятала. Помнишь: я никогда не сплю. Веточка мыкалась по добрым людям, пока не пришло время ей рожать. В родильном доме нянюшкой работала Дуся Пешкина. Веточка умерла родами, и дочку ее собирались отсылать в дом ребенка. Муж Дуси услышал фамилию покойницы и сразу вспомнил ее. Антон Вальдемарович Адлерберг был племянником Оленьки, бабушки твоей; она за Аристархом Ивановичем замужем была. Вот Антон с Евдокией и удочерили Клавдию, дали ей фамилию «Пешкина».
В эту минуту Клавдия вернулась в палату.
– Что же вы не сказали мне, что вы моя сестра? – спросил я, как спрашивают, который час.
– А зачем было говорить? Я была уверена, что вы знаете.
– Откуда же мне было знать?
– Через Платона Демьяновича. Да и разве не прожили мы с вами всю жизнь как брат и сестра?
Глава одиннадцатая
РЕТОРТА
Я ВСЕ еще лежал в отдельной палате, и на душе у меня было неспокойно; я знал, что мою отдельную палату в Трансцедосе у доктора Сапса оплачивает Ярлов. В бескорыстие Ярлова я не верил. Я был уверен, что мне придется поплатиться за его щедроты. Что же ему все-таки от меня нужно? Биографию Чудотворцева он уже заполучил. Она по договору достанется ему если я ее когда-нибудь напишу, о чем пока что не могло быть и речи: руки были скованы гипсом, Клавдия кормила меня с ложечки, лишь кисть левой руки начинала едва-едва шевелиться. Или Ярлов хочет завладеть моим домом? Эта мысль вызывала у меня особую тревогу. Дело в том, что на другой день после встречи с Ярловым в его новом офисе я должен был идти в поселковый совет Мочаловки (теперь он назывался администрацией) насчет закрепления за мной моего участка. (А это называлось приватизацией земли.) Ходили слухи, будто участки, приватизированные своими давнишними фактическими владельцами, скупят некие воротилы из новых русских или выходцы с Кавказа, вьетнамцы, китайцы, арабские шейхи, словом, Гог и Магог. На приватизацию участков выделялось всего несколько дней (по слухам). Надо было для этого отстоять в длиннейшей очереди, в которой стояли день и ночь. Очередь не расходилась даже по ночам, когда двери администрации были заперты. Говорили об обмороках в очереди, даже о смертных случаях: так, от сердечного припадка умер под утро ветеран войны, у которого ничего не было, кроме развалюхи на клочке земли, где старик выращивал картошку питаясь исключительно ею; пенсии ему не хватало даже на хлеб. В эту смертельную очередь должен был встать и я. Опасения были небезосновательны. Неприватизированный участок могли отобрать по закону, которого пока еще не было, но у нас еще не то бывает. Впрочем, приватизация тоже не всегда спасала. Приватизированный участок предлагали немедленнопродать, а в случае отказа сжигали ветхий домишко на этой земле, и тогда поневоле приходилось участок продать. Разумеется, на вырученные деньги невозможно было приобрести даже плохонькое жилье, а нередко деньги крали сразу после получения, и обобранные старушки мыкались пока по знакомым, кое-кто жег костры на пустырях или у наших речек Векши и Таитянки, не надеясь пережить ближайшую зиму. Вырубили знаменитую мочаловскую березовую рощу. На ее месте выросли уродливые махины, называемые коттеджами. Строились и отвратительные подобия замков, уродливо сочетающие готику, барокко и модерн. Сгорело деревянное здание мочаловского летнего театра, где играл иногда и театр «Красная Горка». Этот пожар был воспринят коренными жителями как примета хуже некуда. Безжизненные кирпично-железобетонные драконы подползали к улице Лонгина и к Софьину саду. Под угрозой была Совиная дача, но Клавдия ничего не могла предпринять. Она же так и оставалась бесправной жиличкой. Адриан у себя в Америке, наверное, даже не слышал о развитии событий у нас. Впрочем, на Совиной даче обосновался ПРАКС, а Клавдия дневала и ночевала в Трансцедосе, преданно ухаживая за мной.
На следующую же ночь после ухода Фавста мне приснился недостроенный, но уже разрушающийся на глазах особняк грязно-красного цвета, как автомобиль Клер, обрушенный ею под откос и валявшийся возле устья Таитянки вместе с нашими переломанными костями. То и дело от особняка отваливался кирпич, грозя упасть мне на голову, но безликие строители подбирали кирпич и водворяли его куда следует. Я шел в особняк, потому что мне некуда больше было идти, – особняк был построен на месте моего дома, и такая же безликая охрана пропустила меня, стоило мне сказать, что меня ждет гроссмейстер Лярва (может быть, я сказал: «Ярлов», но сам себя не расслышал). Я поднялся по крутой лестнице, но тут же оступился и по другим ступеням, которых раньше не заметил, скатился в открытый погреб, которого, входя, не заметил. Я скатывался в погреб, как недавно летел вместе с Клер под откос, и на дне погреба я услышал, как меня в погребе замуровывают кирпичами. Так в новелле Эдгара По «Бочонок амонтильядо» был замурован в винном погребе Фортунато (счастливчик).
Я проснулся, вернее, очнулся с мыслью, что надо бежать в исполком, в поссовет, в администрацию в очередь на приватизацию, но кошмар продолжался; я не мог шевельнутся, замурованный в гипс. Я хотел закричать, позвать на помощь, чтобы сняли гипс, мне же доктор Сапс обещал…
Но в дверь вежливо постучали, и в ответ на мое слабое «да» в комнату впорхнула все та же неизменная мадам Литли.
– Comment ça va, monsieur? – приветствовала она меня. Votre santé est inébranlable, je suis sure. Votre sang est la meilleure medecine. Votre sang survivra tous difficultés de votre vie, je vous garantie. Poussin garde… mais non, votre sang garde la clef.
С этими словами она мне сунула под подушку конверт. Не было сомнений, что там триста долларов.
– C'est dommage, – вздохнула она. – Notre charmante messagère est hors-jeu. Oui, Clair, la pauvre… Mais son destin est clair comme son nom… Elle survivra aussi… Ne vous faites-vous le mauvais sang! Avec votre sang elle survivra elle-même [4]4
Как дела, мосье?.. Ваше здоровье нерушимо, я уверена. Ваша кровь – лучшее лекарство. Ваша кровь переживет все трудности вашей жизни, я вам гарантирую. Пуссен хранит… но нет, ваша кровь хранит ключ…
Жаль… наша очаровательная вестница вне игры. Да, Клер, бедняжка… но ее судьба ясна, как ее имя. Она тоже выживет… Не беспокойтесь! С вашей кровью она переживет сама себя.
[Закрыть].
Последние слова насторожили меня, но я не решился уточнить их смысл и предпочел понять ее в том смысле, что она спрашивает ключ от своей комнаты, то есть от моего дома (ее комната не запиралась), она же заплатила… Я попросил ее обратиться к медицинскому персоналу ключ должен был остаться в кармане моего пиджака, если там что-нибудь осталось. Действительно, я предпочел бы, чтобы в доме кто-нибудь был, хотя бы мадам Литли, может быть, хоть ее присутствие защитит пока дом от Ярлова. Но мадам Литли покачала головой:
– Mais non! Зачем мне ключ от вашего дома, если там нет вас? Будем пока видеться здесь, – кокетливо добавила она, как будто свиданье назначала. С этими словами мадам Литли выпорхнула из палаты.
Но меня не оставляли одного. Не успела исчезнуть мадам Литли, как на стул около моей постели сел, потирая руки, сверкая очками и лысиной, сам мосье Жерло. Я сразу же обратился к нему с просьбой прислать мне священника.
– Не беспокойтесь, мой дорогой, – отозвался Ярлов. – Первое время ваше состояние, действительно, внушало опасения. И этот бородатый господин, медбрат, который опекал вас, кажется, его зовут Фауст… как вашего героя, нуда, есть по Казанской дороге остановка Фаустово, да и ваша фамилия… У нас ведь распространены имена в честь литературных героев. Помнится, на радио был музыкальный редактор Онегин Гаджикасимов. А недавно сожгли котгедж вместе с хозяином, с предпринимателем по имени Прометей. Так вот, этот господин Фауст приводил к вам священника, кстати удивительно похожего на него самого. С такой же бородой, знаете, в белом облачении. Так вот, он принял у вас глухую исповедь, вы же были без сознания.
«Старец Иоанн Громов», – подумал я.
Я не удержался и заговорил о том, что мне нужно в очередь на приватизацию. Ярлов добродушно рассмеялся:
– Вы о вашем домовладении беспокоитесь? Полноте, Иннокентий Федорович. Вы же наш автор. Ваша собственность вместе с вами самими под колпаком… ну, скажем, под эгидой ПРАКСа. Вы не забыли, что значит ПРАКС? Православно-коммунистический союз! Партию в шахматы? Может быть, это развлечет вас?
Неизвестно откуда на столике у моей постели появилась шахматная доска. Ярлов неторопливо расставлял на ней фигуры. У меня захолонуло внутри. Мне вспомнился Иван Грозный, умерший за шахматной доской. «Не на это ли он мне намекает? – подумал я. – Он же читал „Русского Фауста“. А Ярлов, расставляя шахматы, продолжал балагурить:
– Конечно, медбрат Фауст слишком стар и вряд ли мог быть назван в честь вашего Фауста. Скорее, здесь замешан гётевский Фауст, вряд ли Фауст Марло. Ну что ж, белые начинают. Не каждому доводилось играть с гроссмейстером Ярловым. Ваш ход, господин Фавстов… Ах да, вы не можете двигать рукой! Извините, но вы так хорошо выглядите, что я совсем забыл об этом. Ну что ж, ваш ход за вами. А вас мы развлечем другим способом. Все-таки пока что лучше не утомлять вас.
Ярлов встал со стула. Я спросил его, нельзя ли мне видеть молодого человека, которого все называют Федорыч. Ярлов заговорщически мне подмигнул:
– Я рад, что этот молодой человек трудной судьбы заинтересовал вас. Я передам ему, что вы о нем спрашивали. Но сейчас, к сожалению, Федорыч в командировке, в очень ответственной командировке.
Ярлов затворил за собой дверь, но через несколько минут дверь снова отворилась, и в мою палату внесли телевизор. У меня едва шевелились только пальцы левой руки. Я не мог даже книгу листать. Кое-что вслух мне читала Клавдия. Но кнопки на пульте я мог перебирать, так что на некоторое время я погрузился в телевидение.
До сих пор по моему плохонькому старенькому телевизору я смотрел только новостные программы, последние известия, как раньше говорили, ловил я иногда „Взгляд“ и „600 секунд“. Теперь я мог оценить магию телевидения в полной мере. Как ни странно, больше всего меня заинтересовала реклама, вызывающая всеобщее раздражение и нарекания. Реклама была интересна тем, что она и не рассчитана была на то, чтобы нравиться, сохранив навязчивость и настоятельность советского агитпропа. Реклама вовсе не вызывала желания купить рекламируемый товар, она убеждала, что нельзя не купить его, грозя за непослушание неизъяснимыми карами, болезнью, смертью, выселением из дома, неким отлучением от образа жизни, который реклама навязывала. Кто не следовал требованиям рекламы, тот становился отщепенцем, отбросом общества. Складывалось впечатление, что все рекламные ролики рекламируют одно и то же и грозят одним и тем же. Угроза отлучения была страшна, и она заставляла подчиняться рекламе, а не тот соблазн, который от рекламы должен был бы исходить. Если реклама прельщала, то она прельщала прежним советским образом жизни. Купишь то, что рекламируется, и восстановится прежний образ жизни, при котором не было рекламы, так что единственный способ избавиться от рекламы – купить все тампаксы или все памперсы, которые навязываются. Тогда избавишься от всех неудобств жизни, перестанешь рождаться и рожать, а не на это ли нацелена, в конце концов, реклама? Неудивительно, что по мере учащения рекламных вкраплений на телевидении и на радио падала рождаемость и возрастала смертность. Было очевидно, что в конечном счете рекламируется прекращение жизни, насильственное или естественное, тогда, по крайней мере, рекламы не будет, а вдруг ад – тоже реклама, если он так назойливо рекламируется? Складывалось впечатление, что именно реклама образует на экране один и тот же бесконечный фильм, прерываемый другими „художественными“ фильмами (так их называли тоже для рекламы), и среди них выделялись добрые, старые, советские фильмы, лишь в сочетании с рекламой обнаруживающие свой подлинный смысл. Не понимаю, почему обвиняют в кровопролитии голливудские фильмы. Там убийство – все-таки отклонение от нормы, и убийца, какой бы ни был он симпатичный, попадает в тюрьму или должен туда попасть. Добрые советские фильмы все были замешаны на кровопролитии Гражданской войны, ибо чем же другим занимались „комиссары в пыльных шлемах“, в сравнении с которыми гангстер-громила выглядел неуклюжим дилетантом. Сколько должно было пролиться крови, сколько лагерей должно было функционировать, сколько доносов должно быть написано для того, чтобы эти фильмы снимались? Главный вопрос был в том, неужели вся эта кровь, „кровь людская – не водица“, пролилась для того, чтобы теперь без конца показывать рекламу. Я смотрел „Белое солнце пустыни“ и думал, что зрители этого фильма не могут не напасть друг на друга, ни на что другое не рассчитано это общедоступное пособие по ведению гражданской войны. И теперь, когда показывают, что происходит в Ичкерии, или в Чечне, нетрудно убедиться: с обеих сторон воюют зрители „Белого солнца пустыни“ и никакой ваххабизм не вооружил боевиков лучше, чем крылатая фраза: „Восток – дело тонкое“, на что, вообще, как на всякую пошлость, нечего возразить.
Я поделился своими соображениями с Ярловым, который аккуратно навещал меня каждый день, иногда несколько раз на дню. Тот театрально захлопал в ладоши:
– Браво! Вы блестящий аналитик. ПРАКС нуждается в таких, как вы. Могу вас поздравить: вы утверждены экспертом Чудотворцевского фонда, работающего под колпаком… то есть под эгидой ПРАКСа. Ваши соображения всегда нами учитывались, теперь тем более.
Ярлов придвинул стул ближе к моей постели и заговорил еще доверительнее и задушевнее:
– Вы совершенно правы. Реклама на то и рассчитана, чтобы вызывать отвращение к тому, что рекламируется. Не все заказчики рекламы понимают это, но приноравливаться к этому вынуждены все. Мы не пропускаем на экраны другую, буржуазную рекламу западного толка. В конце концов, у всего нашего телевидения и, прежде всего, у рекламы одно назначение: вызвать отвращение к тому, что сейчас происходит (такое отвращение вызвать нетрудно, происходящее само вызывает его), вызвать ностальгию по настоящему, как выразился поэт, то есть поскольку все, что сейчас происходит, ненастоящее, какой-то идиотский карнавал или, скажем, дьявольское наваждение, пляска опричников в личинах, то настоящее видят в прошлом. Отсюда то, что нужно ПРАКСу, – тоска по Империи. На этом основывается наша стратегия и тактика. Неужели вы не обращали внимания на одну любопытную тенденцию: о советском, имперском прошлом тоскуют не только те, кто работает и не получает зарплаты, кто не может прожить на свою пенсию, кому нужна срочная операция, а ему не делают ее бесплатно, по советскому прошлому тоскуют преуспевающие, покупатели вилл на Лазурном Берегу, так называемые „новые русские“ (русские ли они, это другой вопрос). За примерами далеко ходить не надо. Вот Бенедикт Витальевич Биркенцвейг, банкир, нефтяник, телеворотила, учредил премию „Восторг“. Премия довольно внушительная в нищей стране: 150 000 долларов. Не баран наплакал. Такой премией и западная звезда не пренебрежет. И кто получает ее? Не какие-нибудь диссиденты или андерграундники. Нет, прежние лауреаты Ленинских и Государственных премий или те, кто получил бы Ленинскую премию в наше время, если бы эта премия присуждалась. А вот конкурент Биркенцвейга Алеко Вольфович Гансинский, владелец отдельного телеканала. Что происходит на этом телеканале? На нем решительно царит шоу „Русское поле“. Надеюсь, мне нет надобности напоминать вам советский шлягер: „Поле, русское поле, я уж давно человек городской“? Городской человек Алеко Вольфович возделывает на экране „Русское поле“, в то время как настоящие русские поля зарастают сорняками. Я слышал, что Алеко Вольфович подумывает о фестивале „Союз нерушимый“. Странная у нас буржуазия, не правда ли? Ничего похожего на буржуазную культуру она не создает, и не просто по бездарности, поверьте мне. Во-первых, советская культура была достаточно буржуазна, буржуазнее некуда. А во-вторых, они отлично знают, что их нынешние миллионы и миллиарды не их, а неизвестно чьи, вот в чем ужас. И Запад не принимает их, так что приходится культивировать своего рода патриотизм, национальную идею. Они хотят русского патриотизма, а получается советский, созданный такими же, как они; уверяю вас, ночью, просыпаясь в холодном поту, и Биркенцвейг и Гансинский мечтают о советском прошлом, когда первый был бы академиком, а второй знаменитым режиссером. На Западе им ничего не светит, кроме тюрьмы, там не принимают их в свою компанию, вот и приходится платить разработчикам национальной идеи, выдающим казнокрадство за общинный дух славянства, хотя община и общак – не одно и то же.
Мне вспомнились мои ночные строительные кошмары.
– Но скажите, Всеволод Викентьевич, спросил я, – зачем строить эти уродливые громадины, в которых жить неудобно, противно и страшно? Они же разрушаются по мере того, как строятся. К чему так бессмысленно даже не выбрасывать, а уничтожать деньги? Чтобы все видели, что эти деньги шальные или, скажем прямо, краденые? Или они не собираются в этих пышных трущобах жить? Разве этот ампир на свалке – не вернейший способ вызвать к себе ненависть, причем всеобщую? Неужели они полагаются на свою охрану? Но охрана ненавидит их не меньше, чем все остальные, и, пожалуй, собственной охраны им надо больше всего опасаться. Зачем это омерзительное бессмысленное столпотворение?
– Как „зачем“? Для отчетности, – ответил Ярлов. – Для отчетности перед ПРАКСом. Неужели вы вообразили, что на Святой Руси будет когда-нибудь капитализм и рыночная экономика? Мы даем им деньги, или они воруют с нашего ведома. А особняки – это их отчетность, как и присуждение премии „Восторг“, как и „Русское поле“. Кстати, в ПРАКСе обсуждается вопрос, не присудить ли вам за „Русского Фауста“ премию по номинации „Семь пядей во лбу“?
Я постеснялся спросить о денежном содержании премии.
– Но я боюсь, что утомил вас. – Ярлов перешел к заключительным аккордам нашей беседы. – Завтра, с вашего позволения, я приду не один. Нельзя допустить, чтобы вы скучали. К тому же мне понадобится ваше экспертное заключение.
Как только Ярлов откланялся, в палату вошла Кира. Оказывается, она заходила несколько раз, пока я лежал в беспамятстве. Кира принесла мне яблоки и апельсины. Она была сердечнее обычного, всплакнула даже.
– Говорила я тебе: „Не езди!“ Но разве ты когда-нибудь слушал меня? Вот и доездился.
– Не мог же я домой не ездить.
– Давно бы мог продать эту развалюху и жить со мной.
Это было что-то новое. Такого она до сих пор не предлагала. Я подумал, что как-никак мы с ней связаны всю жизнь. Но в палату вошла Клавдия, и Кира, не здороваясь и не прощаясь, ушла, как будто они с Клавдией не прослезились в объятьях одна у другой на премьере „Трояновой тропы“. Очевидно, их отношения снова обострились до непримиримости. Я даже не успел сказать Кире, что Клавдия – моя сестра. Я не сказал этого также потому, что не был уверен, не сочтет ли Кира это известие очередным злоумышлением против себя.
Меня мучила мысль о Клер. Чем я могу помочь ей? Я бы попытался что-нибудь предпринять, но я сам лежу без движения. Я решил предложить доктору Сапсу триста долларов из-под моей подушки, когда он придет, но вместо доктора Сапса в палату вошел Ярлов и с ним еще двое. Я сразу узнал обоих. Один из них был Аскер-Али-Муса, в прошлом Аскольд Нестоялов, а теперь признанный лидер движения, называющего себя РОИС (Российский исламский социализм). Аскер-Али-Муса был по-прежнему одет в строгий серый костюм. Правый пустой рукав был аккуратно подколот. Пустой рукав уподоблялся персональному знамени Аскера-Али. Таким майор Аскольд Нестоялов вернулся из афганского плена, куда попал, тяжело раненный, потеряв сознание. „Я и жил до этого без сознания, – говорил Аскер-Али. – Пришел в себя, только читая Коран“. Пустой рукав своеобразно сочетался с зеленым тюрбаном, без которого Аскер-Али-Муса не появлялся на людях. Аскольду Нестоялову ампутировали руку в афганском плену. „Хирург не спрашивал, какой я веры“, – говорил Аскер-Али-Муса. Пустой рукав не позволял усомниться в его личном мужестве. „Ислам не для трусов“, – говорил он. Аскер-Али-Муса сохранил офицерскую выправку и был по-военному немногословен. „Нечего болтать, – говорил он. – В Коране все сказано“. Высшее командование предпочитало не замечать отставного майора, отдельные генералы отзывались о нем иронически, не смея отрицать его воинской доблести. „Что поделаешь, рехнулся человек от ран“, – рекомендовалось говорить о нем, но среди младшего и среднего офицерского состава Аскер-Али-Муса пользовался несомненным авторитетом. Мусульмане твердо признавали его лидерство, и уже бывали случаи перехода в ислам под его влиянием. Существенно, что Аскер-Али-Муса распространял не просто ислам, но исламский социализм, причем российский.
Ярлов был суетливо почтителен с Аскером-Али-Мусой. Я не видел, чтобы он за кем-нибудь так ухаживал. Очевидно, Ярлов нуждался в Аскере-Али, а Аскер-Али в нем не нуждался. Ярлов подал даже Аскеру-Али стул, и тот вежливо осведомился, как я себя чувствую. Я оценил его сочувствие. Пустой рукав обязывал однорукого к солидарности со мной, безруким, по крайней мере, в данный момент.
Другой вошедший с Ярловым кинулся ко мне, как старый знакомый, в отличие от однорукого Аскера, протягивая мне руку, так что мне пришлось извиняться перед ним за то, что я вынужден отклонить его рукопожатие. (Неужели Ярлов не предупредил его, и протянутая рука не была очередным красивым жестом?) На самом деле я знал его мало, и встречались мы, помнится, у того же Ярлова. Но я много слышал об интеллектуальной величине по имени Игорь Кончак. Как видите, само имя его – красивый жест, карнавальный коллаж из „Слова о полку Игореве“. (Говорят, что его настоящая фамилия – Кончик.) Игорь и Кончак в одном лице – эффектный символ движения, идеологом которого является этот невысокий черноволосый человечек с брюшком, давно приобретший привычку суживать глаза, чтобы придать себе облик монголоида. Своим именем Игорь Кончик точнее обозначил свое движение, чем наименования, которые он неоднократно менял и все никак не мог подобрать. Сначала движение Игоря Кончака идиллически называлось ЛИСТ, и только посвященные знали, что это означает „Лес и степь“. Название „Евразия“ не удовлетворяло Игоря Кончака тем, что в этом названии первенствует „Евр“, то есть Европа (кое-кто по простоте душевной спрашивал, не еврейская ли это Азия?). Названия же, в которых первенствует „аз“, слишком легко превращалось в нечто вроде „Азеф“, что никак не устраивало Игоря Кончака. Он предпочел бы удовольствоваться самоназванием своих поклонников „кончаковцы“, но под таким названием трудно зарегистрировать партию, а Игорь Кончак мечтал о победе хоть на каких-нибудь выборах. В последнее время Игорь Кончак экспериментировал с названием „Орда“, дискредитированным либеральными историками, тогда как орда – позитивное начало русской истории (ставленником и союзником, если не героем орды был Александр Невский), и само слово „орда“ таит эзотерические смыслы; орда – дао (за вычетом „р“), орда рода, орда – радо (что? чему?). Отдельные молодежные группировки под названием „Орда“ образовались в подмосковных городах и кое-где в провинции, но Игорь Кончак претендовал на большее.